Но ему стали говорить, что епископ уже молился, но что бог не исполнил его молитвы и не низвел дождя на землю. «А теперь, — говорят, — на тебя указание вышло епископу, и ты, как хочешь, ты не должен отказываться, а должен сейчас стать и молиться».
Старик вce еще и тогда не решался, и потому, чтобы преодолеть застенчивость этого дровокола, его «принуждением» поставили на колени на его хворост и заставили молиться.
Старик более не спорил и как умел, так и начал молиться, а с неба сейчас же заросило, и пошел сильный и благодатный дождь…
Все не знали, как довольно нарадоваться об такой благодати, и не знали, как им и возблагодарить за нее бога и приятного ему молитвенника, которого «голос с неба» указал как наилучшего богомольца.
А как только долгожданный дождь обильно оросил и досыта напоил жаждавшую землю и все в полях и в садах освежилось, то повеселело и на сердцах у людей, и сейчас пошли прохладные беседы у каждого с ближним своим. Тогда наступило время и епископу поговорить с дровоколом, и он захотел узнать: какое житие проводит этот человек, который богу так угоден и приятен?
Епископ так прямо его об этом и спросил, но старик не умел ему ничего о себе отвечать, и епископу показалось, что он от него что-нибудь таит.
— Яви мне любовь, отче, — стал его упрашивать епископ. — Я не для своего любопытства, а ради пользы многих людей прошу тебя: открой нам, чем ты так угодил богу, что он твою молитву лучше всех слушает и дает просимое по твоему желанию.
А старец отвечает:
— Ей, отче, не ведаю.
— Ну, для того-то и расскажи нам, как ты живешь, — и мы все станем тебе подражать и поревнуем стать такими же, чтобы и наши молитвы шли прямо в прием богу. Не умолчи — сказывай!
Тогда старик проговорил епископу:
— Прости меня, господин, — я все бы сказал, да мне, право, совсем нечего сказывать. Я самый обыкновенный грешник и провожу мою жизнь в ежедневной житейской суете и хлопотах. Мне выпала такая доля, что даже и раздумать о богоугодных делах мне некогда, потому что я себе до старости ничего во всю жизнь не припас и теперь, уже слабый и немощный, не имею ни отдыха, ни покоя.
— Однако в чем же проходит твоя жизнь?
— Да вот она в чем проходит: просыпаюсь я рано и выхожу из города и иду с топором в лес. Там я нарублю хороший оберемок валежнику, который всякому собирать дозволено, и тащу мою связку в город, как ты видел сегодня, когда меня встретил у ворот.
— Ну, а далее?
— А далее — в городе я продаю свой хворост на топливо, а за те деньги, которые выручу за хворост, покупаю себе хлеба и съедаю его.
— И другого у тебя занятия нет никакого?
— Нет никакого, отче.
— А где же твое жилище?
— Жилища у меня тоже никакого нет и никогда не было. А когда я устану и мне надо отдохнуть или переночевать, то я залезу под церковь и там под полом свернусь и сосну.
Было это давно, и в то время церкви были маленькие, деревянные, и строили их на «стоянах», или, проще сказать, на столбиках, и под пол таких малых церквей можно было согнувшись входить и там прятаться от стужи и дождя. Такие церкви были и в России, да еще и по сие время встречаются кое-где в бедных местах на севере. Под полом их находят отдых овцы, телята и нищие.
— Ну, а когда холодно или когда такая непогода, что нельзя собирать дров, — спросил епископ, — тогда что ты делаешь?
— Тогда я пережду день и два, сидя там же под церковью под полом.
— А что ж ты тогда кушаешь?
— Зачем же, не трудяся, кушать? я тогда поголодую, пока опять господь даст ведрышко, а когда станет хорошая погода, я, благословляя господа, встану и пойду опять за хворостом. Вот тебе и вся моя жизнь.
От этого простого рассказа, — Пролог говорит, — «пользу приим не малу епископ с клиросом его. Тако и вся прославиша бога о труде старче, и рекоша ему: воистину ты еси совершил писание, глаголющее: яко рече пришлец, есмь аз на земле».
Епископ взял этого собирателя хвороста к себе и «питал его, и дал ему покой, дондеже преставися богу».
III Послесловие
Рассказ Пролога кончен! На мой вкус, он очень благочестив, грациозен, прост и удобен для передачи его в беллетристической форме. Притом он отвечает вкусам простонародного читателя и поучает его трудолюбию, терпению и безропотности — все, что для бедного труженика нужно и полезно. Читатель, который знаком с духом народных рассказов Л. Н. Толстого, без сомнения заметит еще и то, что рассказ этот имеет самое сильное сродство с простонародными повествованиями Л. Толстого. Тут не только один дух, но один и тот же тон и направление, и вот на этом-то живом сродстве и сходстве и надлежало, кажется, давно остановиться литературным доброжелателям графа, старающимся оборонять его от возводящих «слово и дело». Если бы рассказ, который сейчас приведен мною, был представлен как мое сочинение, без указания церковного источника, из которого я его выписал, то я, может быть, тоже рисковал бы услыхать укоры за дурное направление, но теперь, указав источник, я себя этим защищаю. Это не мое направление, а это так написало в Прологе и так читается в монастыре 8-го сего сентября после воззвания: «Благослови, отче». Пусть же нападчики графа скажут нам: разве зазорен или нечист тот источник, из которого черпаются рассказы, подобные тому, какой мы сейчас выписали? Если г. Вознесенский или иной от совоспитанных ему могут нам довести, что источник, нами цитированный, нечист и что пользоваться им опасно, то пусть они это открыто разъяснят и докажут. Если же г. Вознесенский и единомысленные ему не могут нам этого доказать, то мы не видим ничего дурного в том, что простолюдинам предлагаются нравственные повествования, схожие с историями, заимствованными из Пролога — из книги, назначаемой церковью для благочестивого и назидательного чтения.
В истории, которую мы предложили из Прологов, епископ признает лучшим богомольцем не себя, а бедного собирателя хвороста, — человека, который целый век трудился и не мог ничего собрать себе на старость, но притом не ропщет и не жалуется. — Это старая и давно известная народу история, которую Л. Толстой еще не переложил в иную форму. Но она известна уже целые века, и никакого худа от нее не было. Напротив, упоминаемый в Прологе епископ кипрский всем очень нравится. Все находят, что это, очевидно, был человек не гордого, а смирного христианского духа, человек, который свою важность ставил ни во что, а искал только пользы народу и для того нимало не стеснялся всенародно поставить себя ниже дровокола. Такая искренность и простота всегда нравятся людям христианского настроения, и потому кипрский епископ, который приветил дровокола, кланялся ему и, наконец, даже признал его за человека, «совершившего писания». Он ничего низко не уронил, и повторять его историю в одном или во множестве пересказов, я думаю, по суду здравомыслящих людей должно быть позволительно и даже похвально.
Таков же и тот епископ, которого вывел граф Лев Николаевич Толстой в своем рассказе «Три старца».
Прототипы их все в Прологах.
Дух житийных сказаний — это тот дух, который в повествовательной форме всего ближе знаком нашему религиозному простолюдину. Он усвояется простонародием по устным рассказам, часто очень попорченным в устной передаче, но зерно той идеи, из которой развилось повествование, всегда в нем сохранено. Оттого-то повести, написанные Толстым в этом именно духе, так и приходят «по мысли» народу… Простолюдин читает то, что до его слуха ранее доносилось с струею родимого воздуха, и граф Л. Н. Толстой, без сомнения, в полном праве идти этим, а не иным путем. В ином духе и направлении от рассказа повеет холодом, формою, муштрою, казенщиной. Почва у художника свернется под ногами и произрастит не имя живое, а терние и волчец.
Впрочем, было чье-то намерение уничтожать литературный успех графа Толстого* выпуском художественных произведений «в обратном направлении». Мы их ждем. Этот опыт должен много показать на деле, а главное — он, без сомнения, окажется безопаснее горячей полемики о достоинстве повествований, дошедших до нас через Пролога и другие житейные записи, с которыми народ наш исстари знаком, как с книгами благочестивыми и притом даже освященными церковным авторитетом.
Неловкая полемика, веданная в том духе и с теми приемами, образцы которых приведены в московских газетах, обороняющих графа Толстого, может поднять такие смущающие тени, что нелегко будет их умолить снова удалиться от вида…
Некоторые нападчики на Толстого обнаруживают очень вредное для себя заблуждение. Входя в разбор его и других современных писателей, они выражают большую самоуверенность и слишком смелое пренебрежение к ним. Они, по старине, склонны ожидать, что встретят между ними «дворянчиков французского закроя»… Это немножко изменилось: и среди современных писателей есть люди, начитанность которых в церковной литературе отнюдь не ниже семинарской и даже академической.
Некоторые нападчики на Толстого обнаруживают очень вредное для себя заблуждение. Входя в разбор его и других современных писателей, они выражают большую самоуверенность и слишком смелое пренебрежение к ним. Они, по старине, склонны ожидать, что встретят между ними «дворянчиков французского закроя»… Это немножко изменилось: и среди современных писателей есть люди, начитанность которых в церковной литературе отнюдь не ниже семинарской и даже академической.
Удивительно, что критики графа Льва Н. Толстого даже в нем не замечают громадной начитанности!
<Р. S.> Если бы автору для полноты типа или картины или в каких бы то ни было его художественных соображениях понадобилось продолжить или развить пересказанную мною историю, то он, при начитанности в Прологах, может исполнить эту задачу, не изменяя своего правдивого тона и не отыскивая для себя никакого иного источника, кроме того, из которого он уже начал черпать. Так, например, к рассказу, взятому из Прологового чтения, положенного на 8 число сентября, берем, например, повествование Памвы под 16 ноября.
«Авво Памва посла ученика своего во Александрию град ради нужды потребы некия и продати ручное его дело». Ученик в Александрии зашел в церковь св. Марка, и ему очень понравилось, как там служат по чину и хорошо поют. Он «изучи тропари и возвратися к старцу», и старец заметил, что он не такой, как был прежде, — что он смущен и печален.
— Не случилось ли, — спрашивает, — тебе в городе какое несчастие?
А ученик ему отвечает:
— Естеством, отче, в небрежении кончаем дни своя в нашей пустыни (в глуши), — мы ни канонам не учимся, ни тропарям. Видел я теперь в Александрии, как там хорошо служат по чину, и слышал, как там стройно поют, и оттого я печален, сравнивая себя с ними.
Старец же отвечал:
— Да, это горе! Приближается действительно такое время, когда монахи оставят труд и последуют пениям и гласам. Что это за умиление, которое рождается от тропарей! Что хорошего монахам стоять в церкви и возвышать гласы своя, яко волове. — Св. Памва растолковал ученику своему, что то, что тому понравилось в Александрии, для трудолюбивого христианина не нужно и не полезно, а вредно, и есть «еллинские писания», которым когда последуют, то будут и «ленивы» и «сварливы». А если им кто напомнит о старинном житии, то они «блядущи глаголати имут: аще быхом и мы во дни тех были, — подвизалися быхом».
И тут же сряду под тем же числом о двух пустынниках, которые выпросили бога известить им: есть ли кто лучше их подвизающийся? «Глас» назвал им одного пастуха с его женою. Пустынники пошли смотреть указанных угодников и нашли простого пастуха. Стали его расспрашивать: как он живет и в чем его святость? А пастух рассказал им, что он стережет своих овец и доход от стада делит натрое: одну треть на бедных, другую на путников, а третью на свои с женою потребности. С женою же живут по-христиански мирно и блюдут ложе нескверно.
Без преувеличения можно сказать, что рука устанет выписывать, сколько в Прологах есть повестей с этим «направлением», которое сходно с направлением народных рассказов гр. Льва Толстого, и напрасно вменяется ему во злое намерение показать, что люди собственными их силами в самой скромной доле могут устроить свою жизнь так, что она станет боголюбезною. «Направление» это не графом Толстым изобретено и, конечно, с ним не окончится.
Геральдический туман (Заметки о родовых прозвищах)
На сих днях вышла книжка покойного Карновича о родовых прозвищах*.[15] Это сочинение так же интересно, как прежнее превосходное исследование названного автора о замечательных богатствах частных лиц в России. Критиковать настоящим образом новый труд Карновича трудно. Это мог бы разве сделать человек, способный соперничать с самим автором в удивительном трудолюбии, систематичности и памятливости, но теперь недород на таких людей, да нет и места, где бы можно было печатать обстоятельные и подробные критические разборы. Таковы теперь времена и таковы нравы, а потому любопытная книга о прозвищах, конечно, не дождется скоро основательного критического разбора. Другое дело — поговорить по поводу ее о том же самом, что в этой книге так интересно затронуто. Это нынче принято, и, в сущности, это в своем роде небесполезно, потому что все-таки восполняет общую картину и кое-что иллюстрирует и объясняет.
Самое характерное в изображенной Карновичем родовитой картине — это недостоверность родословий и общее стремление так званной русской знати производить себя от иностранцев. Такой общей слабости заплатил дань даже и сам царь Иван Грозный, который тоже гнушался русской породы и сочинял себе происхождение от именитых чужеземцев.
Давно чувствовалось и казалось смешным верить во многие русские родословия, но Карнович многое в этом роде уяснил, доказал и дал средства о многом догадываться и искать дальнейшего. Без сомнения, догадки Карновича для многих не получат доказательности и нашего геральдического тумана не рассеют, но именно по тому самому, кажется, теперь и прилично будет вспомнить, кто что знает подходящего для освещения туманных картин русского именитства.
Это притом же может быть сделано в простой и самой неутомительной литературной форме кратких воспоминаний и заметок.
Кичливость происхождения «от древних родов» присуща совсем не одной родовой знати. «Выскочки» и так называвшиеся со введения откупов «прибыльщики» тоже отличались большим желанием «сочинять себе небывалые роды». И поныне множество «разночинцев», не прославленных никакими высокими заслугами, любят кичиться своим сомнительным происхождением. Это не дивно, но странно и удивительно то, что многие из таковых лиц, кичащихся своим прозвищем, имея уши, не слышат, что у них есть множество однофамильцев несомненно чисто русского и притом самого простонародного происхождения. Из старых знатных родов я никогда не встречал однофамильцев в простонародии только у одних Щербатовых. Есть Щербаковы, Щербачовы, даже Щербатые, но Щербатовых никогда не встречал. Остальные все имеют однофамильцев, и потому геральдические изыскания о том, каким иностранцем занесено их известное родовое прозвище, всегда более или менее смешны и сомнительны.
Попробуем отметить насчет этой родовитости то, что многими простыми и наблюдательными людьми было примечаемо ранее изыскания Карновича. Начнем хоть с родословья Потемкиных, идущего будто бы из Польши. Пусть так, допустим, что у «князя Тавриды»* предок был «вольный шляхтич польский», а не «битый русский холоп», но от какого бы чужого корня ни производили себя князья Потемкины, а в России как будто помимо их прародителя есть очень много мужиков, которые тоже носят как раз эту самую фамилию. Сведение это можно подтвердить даже справкою в петербургском адресном столе, так как у моих здешних знакомых было две кухарки по фамилии «Потемкины», и притом одна из них называлась «Татьяна Борисовна»*, крестьянка Ямбургского уезда. «Потемкины» улицы и особенно «Потемкины переулки» есть в очень многих городишках, где никогда никому не приходило заботы чествовать государственного деятеля екатерининского царствования наименованием улиц и переулков по его фамилии. «Потемкины переулки» получили такое название оттого, что в них темно, потемки. Также о бедных дворах, где иногда зимою «без огня сидят», — говорят: «Что это у вас потемкин двор», «это из потемкина двора». А далее обитатели этого двора станут уже совсем Потемкины.
Вот и вся история, а чтобы ее расцветить в благородном тоне, придумывается геральдическая басня, и «пустоплясы елозят перстом по герольду».
«Толстые», по мнению многих, тоже непременно русского и притом самого простонародного происхождения. Это можно видеть и по усиленно простонародным обличьям многих почтенных лиц, носящих эту фамилию.
Таковы, например, покойный граф Алексей Константинович и особенно ныне здравствующий Лев Николаевич.[16] К тому же Толстых очень много, и они не только не все графы, но даже не все и дворяне. Есть Толстые торговцы и ремесленники. Кто, «например, не знал в Москве знаменитого в свое время часовщика Толстого? В г. Кромах у церкви св. Никития жил отставной солдат Толстой, и он был наилучший набойщик, производивший на весь уезд знаменитые набойки и крашенины, которые «не боялись ни пару, ни щелоку». Их так и авали «толстовские набойки». Я позволил бы себе, выразиться точнее так, что Толстые, вероятно, пошли из тех мест Орловской или Тульской губернии, где люди в разговоре окают, а не акают. Где окают, там и ударение переносят на о, и потому говорят: «он такой чисто́й да такой толсто́й». Где же много ребят или много девок с одинакими именами (например, Ваньки, Таньки), — там сами товарищи или подруги избегают кликать друг друга по крестному имени, потому что много Ванек и Танек, и «не разобрать, которых надобно». Вот, «чтобы лучше разобрать», ребята же сами и дают сверстникам прозвища: «ряба́я», «кругла́я», а парень — «тощо́й», «толсто́й». Прозванный так по своей внешности парень или девка вырастают, а кличка остается с ними и не только сопутствует на всю жизнь тому, кто ее получил, но и становится родовою фамилиею идущего от него «нового отводка». Отводки же эти в крестьянстве делаются через разделы часто, и к сожалению, кажется, даже слишком часто (об этом хорошо пишет Энгельгардт*). Когда двор разделяется, часто является и новое прозвище. Был, положим, двор Хлоповых, и всех из этого двора так и звали «Хлоповы», но с тем как происходит дележ, то брат, остающийся на месте, продолжает быть Хлопов, а того, который отвелся в «отводок», начинают уже кликать по кличке. Звали этого Ваньку «рябо́й», «толсто́й», или «мертво́й», — так уж ему и пойдет от этого «звание». И вот являются Толстые, Рябые и т. д. От этих же отводков идут и такие фамилии, как Мертваго, Живаго, Веселаго и т. п. Все это после иногда выдается за нерусское происхождение, но если добросовестно поискать, то откроется кое-что и русское… Есть даже фамилии или прозвища, по-видимому, совсем не русского, а чужеземного корня, но как поищешь да посравнишь, то и в этих случаях многое переходит на русскую долю.