Я спросил:
— Вас что-то смущает? Так вы скажите.
— Смущает? — он как бы удивился: что, мол, за чушь, разве может его что-то смущать? Потом неожиданно согласился. — Совершенно верно, — и повернулся к Федору. — Полковник Севцов, объясните вашему брату, в чем собственно дело. А то он все еще не понимает.
— Но я тоже... — стушевался брат.
И вот тогда Долин взорвался. Отбросив салфетку, он вскочил из-за стола.
— Только без этого! Не надо! Не дурачьте ни себя, ни других! Ваша жертва никому не нужна. Да вот, не нужна. Запрещаю!
Выставив вперед бороду, он стремительно понес ее к дверям и уже оттуда, обернувшись, вновь пригрозил косматым знаменем.
— Запрещаю!
Борода, конечно, сильный аргумент. Она произвела впечатление. После ухода Долина у меня в глазах долго еще моталось и косматилось. Однако информативные возможности даже у самой выразительной растительности на лице, увы, весьма ограниченные. Борода не могла сказать, о какой жертве сгоряча сболтнул Долин, и что за табу объявил он Федору.
Я навалился на брата: «Рассказывай!»
Но он не ощущал моих посылов, замкнулся наглухо. Спасибо, Ольга подпитала мое нетерпение. Он даже вздрогнул, когда она мощным импульсом потребовала: «Ну! Мы ждем!»
«Может, не надо?» — он попытался увильнуть.
«Как это не надо?» — бурно запульсировал я.
И меня снова поддержала Ольга: «Не упрямься. Все равно не отстанем».
«Вымогатели! Насильники!» — возмутился он. Но внутреннее спокойствие было уже сломлено, он сдался. Можно было переходить на звуковую речь. Мы — все трое — обмякли, расслабились. Дружно полезли вилками в тарелки. Ничто же не мешает говорить и есть, есть и слушать. Будто мы и не идиоты, а вполне нормальные люди.
— Тебе трудно быть откровенным? — участливо спросила Ольга.
— Да нет. Просто я не знаю, что он имел в виду.
— Вспомни: может, ты что-то пообещал?
— Пытаюсь вспомнить. Ничего особенного...
— Но это связано с Р-облаком?
— Вероятно.
Федор поворошил гарнир, отгоняя к краю тарелки тугую зеленую маслину. Маслина сорвалась с вилки, отскочила, и он поймал ее уже на скатерти. Подхватив пальцами, отправил в рот.
«Его последняя маслина», — внезапно мелькнуло у меня в голове, и я испугался самой мысли — прочь, шальная! «Не смей даже думать!» — приказал я себе.
— Что-то случилось? — встревожилась Ольга. Было не ясно: то ли уловила мой испуганный импульс, то ли хотела узнать, что произошло между отцом и Федором.
— Говорю же — понятия не имею, — он принял вопрос на свой счет. — Похоже, он в чем-то подозревает меня. Будто у меня какие-то планы, задумал что-то. Но, я ей-богу...
И вот когда он это сказал — о планах и подозрениях, — я по какому-то наитию сразу же уверился: а так оно и есть, затевает что-то. Конечно же, затевает. Причем несуразное, никчемное, наивно-глупое — такое, что и обсуждать всерьез не стоит. Потому-то и сбежал старик. Не пристало ему выговаривать полковнику, как сумасбродному мальчишке. Только и осталось что прикрикнуть: не смей, нельзя! Возможно, брат тогда сам еще не знал, на какую шкоду настраивался. Так ведь бывает: ты не успел ни подумать, ни захотеть, а тебе уже грозят пальцем: ни-ни, не балуй! Должно быть, у Федора тоже ничего пока на уме не было, но исподволь готовилось, зрело, и старик первым разглядел. Не стал бы он на пустом месте метать икру. Оставил нас, ушел и даже на посошок не предложил.
Брат смаковал маслину, гоняя ее за щекой. «Глотай же поскорей!» — молил я, чтобы не думать, что она в его жизни — последняя.
Мы сидели по разным сторонам стола. Я рядом с Ольгой, он напротив. Это не имело значения, так вышло. Могло быть и наоборот, я бы оказался на отшибе. Однако Федор, то ли нарочно, то ли помимо своей воли, обращался к нам так, как если бы мы были заодно.
— Что притихли, голубки? — окончательно спарил он нас, загоняя себя в дальний угол треугольника.
Мы с Ольгой фыркнули: ты это, мол, брось, не накручивай. Брат усмехнулся: разве не так? Он провоцировал нас на щекотливый разговор.
Что, спрашиваешь, плохого в «голубках» и почему фыркнули? О, тут тонкость принципиальная. Кого величают голубками? То-то. Долин больше всего и боялся, что нас с Ольгой потянет друг к другу. Интима он боялся, близости между нами. И даже не этого, он без предрассудков. Пусть будут и интим, и близость. Лишь бы не воспылали, не ошалели. Не дошли до той грани, когда двое начинают жить только собой, и им дела нет до третьего. Короче, он боялся, что мы, прежде всего Ольга, вытесним из себя Федора, и тогда вся затея с парасвязью — псу под хвост.
Федора это тоже немало смущало. Назвав нас голубками, он невольно выдал свое беспокойство.
— Смотрю на вас, — продолжал он, — и прикидываю: хватит ли тормозов, долго ли продержитесь.
При этом он театрально откинулся на спинку стула, посмотрел на нас как бы со стороны нарочито оценивающим взглядом.
Ольга подыграла ему:
— Ну и как они тебе — тормоза?
Экспертиза была безжалостной:
— Ни к черту. По всем приметам, у вас уже далеко зашло. Вот-вот сорветесь.
— Какие же это приметы? — заметно смутилась Ольга.
— Как у всех влюбленных, ошалелый вид. Слегка поглупели.
— Не хами.
— Я сказал «слегка». Но уже заметно — сорветесь. И правильно, впрочем, сделаете. Чего ради мариновать себя? Не огурцы.
— Вот спасибо!
— Вот не за что!
— Сегодня все такие добрые. Разрешаешь, значит?
— Валяйте.
— Или еще подумаешь?
— Мне-то зачем? Это уж вы здесь думайте...
Вот он и нашел для нас главное слово: думайте. Ни о чем не просил, никаких обязательств не потребовал. Намекнул только: сами, мол, решайте, как поступать.
— Ерунда! — вмешался я, собираясь заверить, что опасения его напрасны, и что он может в нас не сомневаться: продержимся, о чем разговор!
Опоздал я со своими заверениями. Звук повис в пустоте. Меня никто не слышал. Федор и Ольга отключились, ушли в себя.
Я налил из графинчика водки. Выпил. Не спеша зажевал.
Забавная ситуация: сидим за столом втроем, а ощущение — что один. Полное отстранение. Такое бывает только у идиотов. У нормального человека может крыша поехать. Попробуй представить, если удастся: вот они — по левую руку Ольга, справа Федор. Глаза открыты, вроде бы смотрят. Дышат, пальцами шевелят. В животах у них урчит. И в то же время нет их, отсутствуют. Гуляют где-то. Я даже знаю где — в запределе. Уединились, чтобы объясниться без свидетелей, меня к себе не подпускают. А я, впрочем, к ним и не рвусь. Пока, думаю, они там выясняют отношения, попирую в свое удовольствие. Пропустил еще одну рюмку, выжал прямо в рот лимон.
Однако разгуляться они мне не дали. Объявились. Благостные, как после причащения. Лица просветленные.
— Ерунда! — повторил я, чтобы вернуть их к прошлогоднему разговору. Но они уже напрочь забыли, на чем застопорились. Да у них, видимо, и не остаюсь ничего такого, о чем нужно было бы еще говорить.
Ольга встала из-за стола, прошла за моей спиной к Федору. Обняв его за шею, поцеловала.
— Будь! — попрощалась и ушла, задернув за собой портьеру.
Мы с Федором остались вдвоем.
Если бы в тот вечер проводился всепланетный конкурс молчунов, мы отхватили бы гран-при. Не проронили ни слова. Это, между прочим, надо уметь. Не каждому дано держать язык за зубами, особый талант нужен. А мы прямо-таки превзошли себя. На весь дом было слышно, как мы молчали.
О люди!
Давайте чуточку помолчим и в тиши подумаем о великом человеческом даре — молчании. Том самом молчании, которое золото и которое, как пелось в некогда заезженном и забытом ныне шлягере, нам понятней всяких слов.
Врут писания — вначале было не слово, вначале была тишина. Она несла в себе тайну мироздания. Осквернив тишину словом, Создатель разболтал тайну и тем погубил ее. Истина всего сущего погрязла во лжи словес. И ведь никто не тянул его за язык, творил бы себе и творил в тиши и сосредоточении. Так нет, разговорился себе же под руку старый болтун. Да еще без свидетелей. Попробуй теперь разбери, где изначальная суть вещей, а где лишь словеса. Одно спасение — в молчании. Спасибо и на том, Всевышний, что не обделил рабов своих талантом хотя бы изредка пребывать в немоте.
Человек всю жизнь, начиная с младенческого «уа», учится говорить. А надо бы учиться помалкивать. Тварь бессловесная, заговорив, не перестала быть тварью. Но вместе со словом принимает на себя и муку вселенскую. В наказание нам речь, в наказание.
Все наши беды от болтовни. Ибо замыслено так: язык мой — враг мой. Пристойней болеть недержанием мочи, чем маяться словонедержанием.
Жена хуже мужа, поскольку болтлива. Но болтливый муж хуже последней жены.
Жена хуже мужа, поскольку болтлива. Но болтливый муж хуже последней жены.
Порок всех пороков — словоблудие. Все болтуны — лжецы. Они же прохиндеи и лицемеры. Трепач обманет и продаст, а уж заморочит голову — это точно. Пуще чумы бойтесь оракулов и ораторов, а еще пуще — агитаторов. Берегите (в смысле — не развешивайте) уши от краснобаев и пустобрехов всех мастей. Сами помалкивайте и других не особенно слушайте.
Не забалтывайте ваших мыслей и чувств. Ибо это единственное, что у вас есть своего. Пока вы молчите, вы богаты и щедры. Раскрывайте рот только при крайней необходимости.
Блажен кто молчалив. В молчании и мудрость, и счастье. Молчите, и да будете вознаграждены.
Помолчим же, братья! Сестры тож, хотя вам это и нестерпимо тяжко. Тсс...
Ох как у меня язык чесался! Вопросы так и перли из меня. Страх как захотелось узнать, какую фигню затеял Федор, насмерть перепугав старика. Признавайся-ка, — кричал я в немоте, — отчего от тебя потусторонним духом смердит? Я же чую. Потому и догадался, что ты сжевал свою последнюю маслину. Тсс…
Когда слишком много нужно сказать, лучше ничего не говорить. Как водится, перед дорогой мы молчали. Брат-отец прощался с братом-сыном.
Ежедневно два часа, с семи до девяти вечера, мы с Ольгой дежурили в бункере. Строго по числам: я по нечетным, она по четным. Подмены были нежелательны. Так что Федор с первого дня экспедиции знал, кого из нас и когда мог застать «дома». Нам же самим выходить на связь с ним запрещалось. Собственно, как запрещалось? Долин по каким-то своим соображениям предупредил нас: не рыпайтесь. Да мы и не собирались. Не были уверены, что получится. К тому же, не представляли, как это должно произойти. Я и сейчас, спроси, не скажу, откуда что берется. Это все равно, что объяснить, почему прошлой ночью мне приснилось, будто я на Северном полюсе разгуливаю в обнимку с белой медведицей. Так сны хоть привычны, знаешь, что у тебя все дома. А тут каждый раз гадаешь — в норме ты или пора в психушку бежать?
В первую после старта неделю у нас не было ни одного контакта. Только бдели и ждали.
Рейд к Р-облаку, судя по всему, проходил штатно. Уж я бы знал, если б что не так. Бывало, какая-нибудь ржавая железяка сползет с орбиты — звону на весь Космоцентр. У нас ведь, как в любой занюханной конторе, случись что — в пять минут разнесут по всем коридорам. Так вот, коридоры дремали. От экспедиции только стандартные рапорты и только по регламенту. Наземные службы тоже пыхтели без сбоев. Во всяком случае у нас на радиокомплексе при всей напряженке стоял мертвый штиль. Даже неинтересно было. Телевизионщики из пресс-центра — так те, заглядывая к нам, прямо за горло хватали: хоть какой-нибудь свежатинки! В эфир шли старые ролики с набившим оскомину комментарием: «...полет проходит нормально... самочувствие космонавтов хорошее...» Представляю, что было бы, скажи Долин журналистам о парасвязи. Растерзали бы!
Между тем события назревали. И не где-нибудь — у нас дома.
Первой уловила Ольга. Отцу не сказала, а со мной поделилась: «Уже скоро». С чего она взяла, что скоро, я выяснять не стал. Это самому надо было почувствовать. Потом и Долин подтвердил: не сегодня-завтра — будет, приготовьтесь. Видимо, по радиосвязи Федор дал знать, что намерен попробовать, но в какой конкретно день, не сообщил.
А у меня, стыдно признаться, никаких позывов. Ну хоть бы икнулось!
К счастью, на дежурство идти Ольге, ее очередь. Она еще утром попросила, чтобы я после работы не спешил домой. Боялась, что одним своим присутствием помешаю. Я пообещал невозможное — даже не думать о ней, на что она погрозила пальцем: «Только попробуй!» Вот он, женский эгоизм.
Весь вечер я гонял шары в бильярдной. Вернулся к ночи. Семейство уже поужинало и укладывалось спать. Папаша так и не показался, а Ольга, накинув халат, на минуту вышла. Объяснила, что мне пожевать. О дежурстве ни слова. Видимо, ничего не было. Что ж, не было, так не было. Паниковать пока рано. Подождем до завтра. Возможно, Федор так решил — начинать с меня.
Я спустился в подвал в половине седьмого, на полчаса раньше. Прихватил с собой Чюрлениса. Буду, думаю, листать альбом и вспоминать, как мы с братом, еще не веря в удачу, выторговывали его у каунасских букинистов, а потом, уже в гостинице, на пару ловили кайф, рассматривая репродукции... Только бы скорей настроиться, запустить воображение — и, глядишь, он объявится, присядет рядом.
Все мне удалось — и настроиться, и вообразить. Федор предстал как наяву. Я даже подвинулся на тахте, высвобождая место рядом. Плечо его почувствовал, соприкасались. На какое-то мгновение показалось, что брат протянул руку и перевернул лист, — настолько разыгралось воображение. Пришлось гасить, иначе как бы я узнал, выйди Федор на связь, что это — действительно у нас началось или всего лишь мои видения?
Отложив альбом, я выключил свет и растянулся на тахте.
У меня это было уже пятое или шестое дежурство, и я с избытком представлял, каково сидеть кротом в глухой бетонной коробке. Поначалу, пока привыкаешь, даже приятно. На душе саночистка, в голове перекур, а для глаз и ушей так просто курорт. Полное отдохновение. Потом что-то в тебе начинает копошиться. Озабоченность какая-то, беспокойство. Ты уже встревожен, будто ждешь какого-то подвоха. Ни фига не видно, а всматриваешься; беспробудная тишина, а вслушиваешься. И чем дальше, тем ближе к бреду. Вот уже и шевеление какое-то, вздохнул кто-то. Черт-те что может померещиться. Благо торчать в подвале недолго. Два часа — и лезешь наверх.
Но на этот раз, чувствую, что-то не то и не так. Еще и к темноте не привык, и тишины не вкусил, а меня вдруг куда-то поволокло. И что странно, телом я на тахте остался. Лежу, значит. В то же время — еще где-то. Отлетел, отдалился и сам на себя со стороны взираю. Там я и здесь я. Сразу в двух местах. Но не раздвоился и не удвоился. Таким стал. Способность у меня такая появилась — быть в себе и везде. Именно — везде. Потому что в этом новом качестве мне что бункер, что дом, что город — никакой разницы. Границ не чувствую. Вообще вне всякого пространства. Нет его, исчезло. Проглотил я его, слопал.
И ведь не сплю, не брежу. В полном сознании. Пытаюсь даже объяснить себе: мол, так оно и должно быть — это уже, видимо, Федор ко мне пробивается, а я к нему рвусь. Он ищет, зовет: ау, где ты, братец, отзовись. От меня, думаю, сейчас одно требуется — как-то высветиться, зазвучать. Чтобы не разойтись нам, не промахнуться, аккуратно выйти друг на друга. Да вот как?
Я старался. Очень старался. Хотя как раз стараться и не нужно было. При парасвязи все само должно получиться.
До той минуты я еще контролировал себя. Помню, что и как. Потом — провал. Начисто вырубился. Может, и дальше что происходило, а может, и нет — не знаю. Не уверен даже, терял ли сознание. Ведь это — лишь мое предположение. Никого же рядом не было, никто меня в беспамятстве не видел. А почему все-таки заподозрил, что был в нокауте, — по времени так выходило. Когда, очухавшись, сполз с тахты и, включив свет, посмотрел на часы, — не поверил: больше часа слетело! Ни фига себе, думаю, где это меня целую вечность носило? Ольга, небось, уже успела компот сварить...
При чем тут, спрашиваешь, Ольга, при чем компот? Вот-вот! Я потом — не сразу — тоже поймал себя на этом: что за чушь?!
Когда я отправлялся дежурить в бункер, никого в доме не было. Знал, конечно: Ольга с минуты на минуту должна подойти. Но про компот... Она и не собиралась с ним затеваться. Лишь на подходе к дому настроилась. Шла мимо фруктового ларька, видит — вишня. Ну и соблазнилась, купила. К тому же варила не на кухне, откуда могли пролезть в подвал запахи, а на веранде. Там газовая плита, и летом Долины иногда пользовались ею. Так что про компот я уж никак не мог заранее знать или догадаться.
Выбравшись из подвала, я прямым ходом на веранду.
— Дай испить.
Она отлила из кастрюли бокал.
— Горячий, не обожгись.
А мне как раз с огня и надо, чтобы унять дрожь. Прихлебываю, смакую. Про себя прикидываю: сейчас сказать, что угадал с компотом, или как-нибудь потом? Дело, сам понимаешь, не в компоте. Раз мне такая ахинея лезла в голову, то с Федором я не мог быть. Ни в сознании, ни в беспамятстве. Исключено. И тут она вставляет в строку:
— Ну и как?
— Божественный напиток! — говорю.
— Я о дежурстве.
— Не знаю, не помню.
— А я знаю. Не было ничего. Ты ведь со мной вязался. У самого училища пристал. Вместе вишню покупали.
Ну, я и заткнулся. А что скажешь, если так и было? Все вспомнил. Будто глазами видел, как она эту самую вишню с весов в целлофановый пакет ссыпала и в кошельке рылась, набирая мелочь. Продавец попросил: без сдачи, если можно.