Приказчик лицом скис. Сказал скромно:
— Оно бы и в самый раз, и неплохо. — И вроде застеснялся своей смелости. Добавил в оправдание: — Она–то, горькая, для здоровья пользительна. — И опять застеснялся. Глаза сморгнули. Лицо страдательную фигуру изобразило: в кулачок собралось и морщинки по нему побежали.
— Знаю, — протянул Иван Андреевич с сомнением, но велел водку подать.
Столичный водку пил, как голубь росу. Головенку закинул, горлышком поиграл и только после того напиток пустил внутрь. Стало видно, что человек бывалый. Так–то пивать водицу сею учиться надобно долго.
Ладошкой приказчик помахал на себя, утер губы и взглянул на Лебедева.
— Слушаю, — сказал враз просветлевшим голосом. Щеки у него заалели.
— Да вот деньги нужны купцу, — сказал Иван Андреевич и показал на Шелихова.
Приказчик живо к гостю оборотился. Глаз едучий до затылка, казалось, Шелихова пронзил.
— Григорию Ивановичу? — развел руками. — Деньги? Вот задача… Да ему кто откажет? — Изумление лицом выразил. Подлинно изумился или к тому вид сделал — неведомо.
Иван Андреевич неловкость почувствовал. Сурово поджал губы, сказал со злинкой:
— Ты не балабонь чего непопадя. Говорят тебе, деньги нужны — значит, нужны. Ответствуй по делу.
Столичный изогнулся.
— Что ж ответствовать? Где деньги в Охотске берут — Григорий Иванович и сам небось знают, — хихикнул. — Под процентик такому купцу завсегда дадут. —
И руку протянул к рюмке. Несмело так, будто боясь: по руке не шлепнут ли.
Лебедев, как великую тяжесть, графин приподнял. Набултыхал в рюмку без всякого удовольствия.
— Не много для здоровья–то будет, — спросил, — а?
— Нет, нет, — звякнул тонким голоском приказчик, — мы по сырому климату в Питербурхе к этому очень привычны. — А? Под процентик, говорю, взять можно.
Иван Андреевич ничего не ответил, и столичный все уразумел. Запел не хуже соловья на окошке:
— На слово–то теперь и поп не верит. Расписочка надобна. А о проценте можно поговорить. Сумма небось солидная требуется. Ну и попросим процентик поубавить. Это можно, расстараемся. Можно.
«Так, — подумал Григорий Иванович, — вот, значит, куда меня ведут». И, наваливаясь широкой грудью на стол, приблизил лицо к Лебедеву.
Столичный на краю стола смолк, как подавился.
— Иван Андреевич, — сказал с твердостью Шелихов, — а промашку ты не даешь? Что ж под долги меня толкаешь? Ты ведь компаньон. Компания от долгов–то потеряет много.
— А я и паи у компании возьму, — сказал Лебедев. Глаза его из–под бровей выглянули. — Приметь — возьму. Не святой я, прости господи, и цепи на шею мне ни к чему. Грехов много, в святые все одно не выйду. Это вы с Голиковым в святые рветесь. Конец компании. Конец! — Улыбка сломала губы в бороде у купца. Глаза смотрели в упор, с насмешкой. — Мне медали, как вам с Голиковым, царица не дает, да и не нужны они мне. Мы люди простые, нам денежки надобны. Оттого–то по чужим домам не ходим и не просим. Так–то вот. И запомни, как бывшему компаньону говорю: на весь мир пирог не спечешь. — Зло трепетнул ноздрями. Даже сморгнул от гнева.
Шелихов изумился: «Откуда лютость такая? Отчего уж так ненавистна ему компания? Царские медали, шпажонки жалкие? Нет — сказал себе — это не то. Здесь другое, но что?» Да так ответа и не нашел. Встал из–за стола, громыхнул стулом:
— Ну, гляди, Иван Андреевич, может, пожалеешь. — Более говорить было не о чем.
Шелихов шагнул к дверям и вышел. Каблуки бортфортов четко простучали через сени, затихли на ступеньках крыльца.
Иван Андреевич, вслушиваясь в стук каблуков, стоял молча. А когда смолкли шаги, вдруг поднял руку и ухватил себя за бороду.
Столичный смотрел во все глаза.
Иван Андреевич растрепал дремучий волос, но тут же, огладив бороду, сказал:
— Ты к этим–то, что денежки в рост дают, — добеги. Гришка к ним придет. Другой дороги у него нет. Подумаем. — Лицо у Ивана Андреевича пошло пятнами. Кровь, видать, взыграла. Разволновался купец.
Приказчик согнулся низко.
Шелихов сбежал с крыльца. Лицо горело, словно нахлестали его. Под каблуком хрустнул ледок. И пока шагал по двору, все трещало и трещало под ногами, словно кто хохотал вслед, сухо кашлял, перхал горлом, давясь издевкой.
У ворот Шелихов остановился, оглянулся.
Дом Ивана Андреевича горбился цепным псом. В окнах горело солнце. И показалось Григорию Ивановичу, что пылающие в закатных лучах стекла — как зубы разверстой в бешеном лае пасти. Боль и обида комом стали в горле.
Так началась долгая тяжба.
* * *На Кадьяке ожидали галиот. Весть давно получили, что он придет, но галиота не было. Проходили назначенные сроки, к ним прибавляли дни на случай, но проходило и это время. Горизонт был пустынен, только чайки ломали над морем крылья. Тоскливо кричали, как кричат они всегда, когда ждут и никак не дождутся на берегу прихода судна. А над островом ветер гнал тяжелые тучи, и надо было ожидать — вот–вот сорвется снег. Тучи шли низко, цеплялись рваными космами за прибрежные утесы, падали на море крутящимися воронками, говоря с очевидностью: подступают осенние свирепые шторма. Какой уж галиот? При такой погоде никакому галиоту не прийти. Но подумать так — не то уж что сказать — никто не смел. Скрепя души, люди помалкивали до времени.
По приказу Евстрата Ивановича Деларова — управителя американских земель Северо — Восточной кампании — ватажников на сторожевой башне подменяли трижды в день. Надеялись — свежим глазом смотреть будут острее и небось выглядят в измятом непогодью море долгожданные паруса.
Но и это не помогло.
Море свирепо било в берег, метался над крепостцой срываемый с труб горький рыжий дымок, и мутно становилось на душе у ватажника, глядевшего с высоты сторожевой башни в пустынный морской простор. Ох мутно… Ни один в затылке поскреб изломанными ногтями.
Деларов велел на щебенистом утесе, поднявшемся над Трехсвятительной бухтой, по ночам жечь смолье. Резкий ветер, как мехи, раздувал костер, пламя вскидывалось к тучам, моталось, плясало багровыми отблесками на волнах неспокойной бухты. Приникнув в ночи к темному берегу, крепостца ждала: вот в следующий миг с моря ударит пушка подходящего галиота. Люди спали вполглаза. Но над крышами только свистел ветер. Неуютно, надсадно, зло. Похохатывал с кривой усмешкой: «Хе–хе–хе, ребята, надую, надую я вам беду–у–у…» Только так и понимался разбойный этот свист. Без хлеба зима была страшна.
Евстрат Иванович людей бодрил, но и сам ночами спал плохо. Сон обходил его, как песец охотника в тундре. Задремлет старик и тут же, словно от толчка, проснется. «Ай пушка ударила?» Но нет. То сердце бьется. Да так нехорошо, неровно. А ветер воет над избами, рвет дерн, которым ватажники обкладывали крыши, остерегаясь пожаров. Не приведи господь ждать в такую ночь. Да еще ждать человеку, годами нагруженному. Ночью старому тяжелее, чем молодому. У молодого за душой немного, а старому есть о чем подумать, пожалеть, рассудить, когда сон не идет. А он не идет к старикам, и мысли текут, текут по известным только им путям, и глаза выглядывают в темноте странные лица, может встречавшиеся, а может не встречавшиеся за долгую жизнь, но все одно — покоя нет.
Проснувшись, Евстрат Иванович нашарил неверной рукой кресало, высек искру, разживил трут и вздул фонарь. Постоял, настороженно прислушиваясь. Но нет и нет. Ветер, только ветер.
Печь погасла.
Деларов разворошил угли. Из темной осыпающейся золы выглянул теплый глазок. Евстрат Иванович корявыми пальцами уложил на угли сухие лучинки. Подождал. Из–под лучин выбился язычок пламени, и огонь ровно и сильно обнял сухое дерево. Пламя загудело, разгоняя невеселые мысли.
Деларов сел на чурбак возле печи и задумался. Лицо его высветилось светом, который озаряет человека, глубоко заглянувшего в душу. Ничто не меняется в чертах лица. Они остаются такими же, но только проступают резче, отчетливее и полнее, явственнее выказывают натуру.
Еще с весны Деларов договорился с Шелиховым, что сдаст управление над землями. Он свое сделал. Его не в чем было упрекнуть кампании. Да и перед собой был чист. Здесь все давалось трудно, и он устал, как может устать человек от непосильной тяжести.
Каждая зима на новых землях была испытанием. Евстрат Иванович знал суровые сибирские зимы, но и самая жестокая зима на матерой земле не в пример была островной. Избы в крепостце, хотя и строенные добро, промерзали насквозь, наледь держалась в углах и при пылающих во все дни печах. Но морозы были не самым большим злом.
Ветры изнуряли сильнее и злей. Ветры разваливали крыши изб, заносили крепостцу выше стен снежными заметями и ревели, выматывая душу и у самых крепких. Ветры бились о стены, плакали, ухали, и на миг не давая забыть о родной избе на далекой земле, где расцветает по весне черемуха, где девки поют у околицы и где ждут тебя который уже год, все высматривая на дороге. Ветры кричали, жаловались, вопили, и иной, зажав ладонями уши, валился на топчан, побелев глазами и стиснув зубы.
Ветры были проклятием здешних мест.
Незаметно, исподволь рождались они. Тишь над островом. Небо ясное. Но вот чуть качнуло ветви талины, тронуло рябью гладкую поверхность бухты, заплескались паруса байдар, и торопись, спеши, сбиваясь с ног, убрать паруса, принайтовить на берегу все, что может быть снесено, так как в следующий миг упадет с ясного неба вихрь и закружится, запляшет, завоет неудержимый тайфун.
Зимой было еще страшней.
Ослепительно сверкают снега, обжигая глаза, неподвижен воздух, но вот побежала, заиграла в солнечных лучах игольчатыми брызгами пороша, завихрилась заметью, и не мешкая ложись лицом вниз под корягу, под утес ли, ежели тебя вдали от жилья застала непогодь, хоронись за плотной дверью в избе — началась пурга. И будет ли она метаться над островом неделю или две — никто не ведает. Так же как никто не ведает — останется ли после нее живым или нет.
Но для того чтобы хотя и вот так вот в холода и пурги просидеть за стенами изб, надо было в путину рыбы запасти на долгие дни зимы. Рыба была всем для ватажников. Ее солили, вялили, варили, жарили, ею кормили собак, она была приманкой в капканах, жиром рыбы освещали избы.
В путину люди выматывались до предела.
В море рыбы много. В такое и поверить трудно: косяки шли стеной, упирались в берег, и по рыбе пешком можно было идти. Но рыбу нужно было поднять сетями, распластать, засолить, закатать в бочки. Путина была коротка на острову. Лосось подходил разом, и ни дня, ни ночи никто не знал.
Евстрат Иванович в свете печи взглянул на руки. Роговой наволочью бугрились на ладонях набитые на веслах мозоли, белыми стебками прохватывали руки шрамы. Тоже — путина. Пластал рыбу — и от усталости, от пригибающей плечи слабости нет–нет, а порол руки ножом. Нож привычно ходил в пальцах, но вот и до живого доставал. А в рану соль. Как уберечься? По локти в соли изо дня в день. Соль рану ест. И язвы такие заживали долго. А Деларову, не в пример другим, меньше доставалось на путине. У него, помимо рыбы, было много забот. Рыба — так, в минуту легкую. На берегу, на ветерке, под ласковым солнцем постоять. Забава. Не больше. Ватажники же по суткам ломались на веслах, у сетей, в кровь, до живой кости, сбивали ноги на острых прибрежных камнях. Хоть ползи, а двигай. Да они и ползли. Сети–то поднять надо, и за тебя никто этого не сделает.
Но, как ни трудна путина, а все одно — праздник для ватажников. Веселая осенняя пора. Хороша рыба, живое серебро, литой, как жакан на медведя, пудовый лосось.
Главным трудом был морской зверь.
Богата шкура кота морского. Нет мягче, шелковистее, теплее ее. Искрами играет густой мех. Денег больших стоит кот. С тощим карманом и не подступайся. Когда о таком мехе речь заходит — глаза купца загораются нехорошим огнем.
Но кота непросто взять.
Евстрат Иванович поправил огонь в печи. Бросил кочергу. Металл звякнул глухо. Деларов знал, как берут кота. До зверя необыкновенного вначале доплыть надо через суровое море, и уж это многого стоит. Не один из команды, — зашитый в холстину, с ядром в ногах — уйдет в неласковую морскую волну. Только брызги вскинутся да чайки прокричат над ним, а крест поставить негде.
Раздирая, калеча тело о скалы, зверя выследить надо. А он сторожек и места для лежки выискивает тайные. Ну а как найдешь да возьмешь зверя — шкуру выделать подлежит. Вымочить во многих водах, травах, во многом коренье, вымездрить, выкатать, выдержать долгие месяцы в холе, и только тогда мех зрелость наберет и поспеет. Он и дорог, потому как труда в нем не сосчитать. Добытчики с промысла Идут, знай — все отдали. Шатает человека, и он, коли доберется до жилья, упадет, и, пока не отлежится, не тронь его. Пустое. Вымотался. Так и лошадь не загоняют. Сдохнет животина. А человек выдюживал.
Но и не это сутулило плечи Евстрату Ивановичу. Работа, как ни тяжка, а выполнить ее можно, коли желание к тому есть. Заботило другое.
Деларов вновь прислушался. Приподнялся, вытянулся у печи. Насторожился лицом и дыхание задержал. Ах, как хотелось услышать выстрел с моря. Но нет, желанного сигнала не было. Все тот же сумасшедший ветер гулял над Кадьяком. Евстрат Иванович коснулся лица и, словно умывая, прошелся по нему ладонью. Крепко взялся пальцами за подбородок да так и застыл. Задумался.
Опасность грозила самому существованию русских поселений на новых землях.
Когда Евстрат Иванович вступил в управление американскими поселениями Северо — Восточной кампании, многажды замечены были подходившие к российским владениям корабли под испанским флагом. Приходили они с юга, но, казалось, к берегам не приставали, а, едва показав паруса, исчезали за горизонтом. Словно бы их и не было, и это только утомленным глазам помнились белые паруса в слепящей дали океана.
Однажды, однако, на рассвете, крепостцу разбудила пушечная пальба. Два фрегата, без флагов на мачтах, приблизившись на выстрел, ударили залпом по крепостце. Щепа полетела от деревянных стен. Люди со сна в чем есть бросились на башни.
Фрегаты стояли бортами к острову, и из боевых люков с удивительной для ватажников частотой вырывались слепящие полотнища пламени. Но видно, волна мешала прицельному огню пиратов. Только первый залп накрыл крепостцу. Ядрами были разворочены сторожевая башня и стена у ворот, в двух местах. Последующие залпы ударили с недолетом. Ядра разорвались у рва, не принеся крепостце больших повреждений.
На одном из пиратских фрегатов попытались было взять ветер и подойти поближе, но, видимо, капитана испугала прибойная волна, а может, показалось слишком опасным почти в упор встать под выстрелы русских? Матросы ссыпались с вант.
Отбились легко.
Иркутский пушкарь Иннокентий Карташев каленым ядром сбил у фрегата грот–мачту. В подзорную трубку Деларов увидел, как засуетились на палубе пираты, подняли оставшиеся паруса и кое–как, галсами, преодолевая ветер и волну, пошли от острова в море.
Иннокентий шапку сорвал, швырнул оземь.
— А? — крикнул. — Взяли? То–то же!
Молодец был пушкарь. Молодец — что сказать? Но Евстрат Иванович понял: у пиратов и пушки мощней, и пушкари они нехудые. Башню разворотило так, что бревна торчали расщепленными обломками. Крепостца ядра такого веса держала плохо.
С тех пор Деларов строго–настрого приказал: тревогой поднимать крепостцу, едва увидят на море суда.
Это было как наваждение. Тревожно загудит сторожевой колокол, упадут боевые люки на башнях, ватажники выкатят пушки на выстрел, а корабли помаячат у горизонта и уйдут.
И так и раз, и другой, и третий.
Потом корабли ушли, казалось, навсегда. Однако позже стало известно, что испанцы подтолкнули индейцев напасть на малую русскую крепостцу на материке, в Кенаях. Индейцы крепостцу сожгли. Евстрат Иванович с большими трудами восстановил разрушенные стены. Поставили новые башни, углубили ров, но беспокойство осталось.
Год назад испанцы спалили британское поселение у мыса Нутка. Британцев вывели к берегу и расстреляли. Евстрат Иванович тогда же получил весть от мирных индейцев, что испанский капитан говорил: «Побережье Америки от Берингова пролива до мыса Горн находится под скипетром короля испанского».
Вот так и не иначе.
Деларов ногтем поскреб щеку, прищурил глаза на огонь. Бойкое пламя слизывало корчившуюся бересту с поленьев. Береста сворачивалась в огненные кольца.
Ныне была получена новая весть. В Кенаи пришел «Меркурий» — корабль под шведским флагом с четырнадцатью пушками на борту. Командовал им капитан Кокс — старый пират, давно известный на побережье. Кокс похвалялся разрушить русские поселения на островах и идти даже до Петропавловского порта.
Тогда же Деларов проверил боевой запас. Спустился в пороховой погреб, пересчитал бочонки с боевым зельем. Поцыкал сквозь зубы. Повешенный на крюк фонарь освещал лицо управителя. Суровые морщины прорезали лоб Деларова, губы сжались жестко. Пороху оставалось едва–едва на один бой, а нужно было ждать, что Кокс вскоре объявится у стен крепостцы. Нет, благодушествовать было никак нельзя.
Евстрат Иванович снял фонарь с крюка и, не оглядываясь, вышел из погреба. Подумал: «Плохо дело». Но о том никому не сказал. Не хотел тревожить до времени. Однако с той поры обошел стены крепостцы, проверил, крепки ли башни — не дай бог подгнили, — осмотрел пушки. А с караульных спрашивал куда как строго. Шли дни, пират пока знать о себе не давал. Над морем только чайки вились.
Деларов поднялся от очага, толкнул дверь.
На сером предрассветном небе черной тенью рисовалась сторожевая башня. Дом управителя стоял напротив ворот в крепостцу. Евстрат Иванович вгляделся в серый сумрак. Увидел: на башне — никого. «Неужто спят? — кольнуло тревожно. — Башки посрываю!» Захлопнул дверь за собой и, оскальзываясь на мокром, побежал через площадь. У подножья башни еще раз глянул вверх.