Как я съел собаку - Евгений Гришковец 2 стр.


Над островом летали бабочки. Большие. Зеленые махаоны. Огромные – больше воробья. Они летали медленно-медленно. И нам говорили офицеры… громко:

– Не дай Боже, какая падла этих бабочек… Эти бабочки… они… занесены в Красную книгу… Они водятся только здесь… Мы гордимся… этими бабочками… Чтоб ни одна…, не дай Бог… Они..и…, они тут миллионы лет, мля, живут, а вы тут за час все засре…

Бабочки были очень красивые. Они очень медленно двигали крыльями и летели. Вот так. (Тут необходимо снять обувь и показать, как летают большие бабочки, в смысле самому показать.)

Крылья их были изумрудно-зеленые…

Я задавил трех штук. Они хрустели, и из них выдавливалась какая-то дрянь, желтая такая… Мне пришлось потом долго отмывать руки от зеленой пыльцы и этой… А то ведь, действительно… не дай Боже…, ведь они не шутили… никогда. Офицеры в смысле.

Бывают такие моменты, когда, например, чистишь зубы перед зеркалом, не торопишься или моешься в ванне или под душем, тоже не торопишься – все хорошо. И вдруг вспомнится такое…, отчего станет так стыдно…, так ужасно стыдно…, хоть это и случилось с тобой еще в школе. Вспомнится какая-нибудь ложь… глупая…, или как ты изворачивался глупо… Все уже понятно, а ты изворачиваешься. Или еще что-нибудь гадкое, но такое, о чем уже никто не помнит, да и ты не помнишь, а оно вдруг всплыло. И станет так стыдно, так стыдно, что захочется вот так съежиться, скрючиться (тут необходимо съежиться и скрючиться), чтобы как можно меньше занимать места в пространстве.

Или что-то вас мучает, кто-то обидел, да обидел сильно, и вы так лежите, ночью, пытаетесь уснуть и так точно представляете себе, как завтра вы обидчику все скажете. И вы уже говорите, а он – отвечает, а у вас так ловко получается ему ввернуть нужное, точное слово и… засыпаете уже под утро, всего минут на сорок, потом будильник… Всего сорок минут, и все… все куда-то делось.

Или вы идете, а вас что-то мучает. И вы, как-то так, обо всем забыли, идете. А люди видят такого человека. Ну, то есть вас. Идет человек и говорит: «Да это не моя проблема!» Потом пауза. В смысле, вы идете и вдруг останавливаетесь: «Мне что, больше всех надо, что ли?? – пауза. – Извините! – пауза. – Ну, не знаю, не знаю».

То есть понятно – вам плохо. Нет ничего особенного, просто… Все время как-то… нехорошо. Или что-то болит, или какое-то беспокойство, ну, понятно…, понятно…

А раньше, давно, ты бегаешь, бегаешь целый день по двору, орешь, хохочешь, выдумываешь всякие странные затеи. Ручки-ножки новенькие такие, ничего не болит. Э..э..э..х. А потом папа зовет, то есть кричит в форточку: «Женя..а..а.., мультфильмы!» И ты бежишь домой, жадно пьешь воду из-под крана, и садишься перед телевизором, и весь аж трясешься… Потому что перед этим ты просмотрел программу на неделю, а там для тебя мало чего приготовили, но ты все свои интересы подчеркнул карандашиком. А тут целых двадцать минут мультфильмов.

И ты не можешь переждать, пока говорит диктор, потом дурацкую кинозарисовку с особой, такой особой музыкой, а когда на экране появляются титры мультфильмов, ты, как всегда, не выдерживаешь и бежишь в туалет – писать… Ты предвкушаешь удовольствие, радость… Всем собой… подлинно… надеешься.

А потом начинается кукольный мультфильм… Такой мультфильм… Про…ну…медведя, зайца и, к примеру, ежика. И вот этот ежик или медведь – нехороший, жадный или ленивый. У него есть, допустим, яблоко, а он не делится или никому не помогает. И тогда все перестают с ним общаться. Никто не разговаривает… Он все понимает и начинает всем помогать или делиться со всеми, и ему это начинает нравиться, и все эти животные в конце концов поют… Ну, в общем, – лажа. Но…

Ты сильно не расстроился, досмотрел до конца и… побежал опять бегать… Пусть те, кто делал этот мультфильм, тебя тоже не любят… Ты бегаешь… во дворе. Нормально.

Или ты такой маленький, ты спишь, воскресенье, зима. Уже половина двенадцатого, скоро полдень, а ты спишь и не спишь – слушаешь, бабушка говорит: «Нет, пора его будить уже». Она идет, отдергивает одеяло и гладит тебя по спине, а у бабушки рука шершавая – ты весь извиваешься. Ведь у тебя такая спина…, такая спина…, и руки такие, и весь ты такой…, сам понимаешь – красивый то есть, все родственники восхищаются… Это потом ты удивишься, взглянув в зеркало: «О..о.., вот это я?» То есть все "Я" выглядит вот так. Нее..е..ет.

Много, много стыдного было! А там как-то особенно много было стыдного – на Русском острове. Чего по отношению к детству вообще быть не должно. А оно было… ЕСТЬ.

И хочется вот так лечь (нужно лечь), и свернуться калачиком (нужно свернуться), и постараться занимать как можно меньше места (нужно так и сделать, полежать… некоторое время, понять, что не получается, и сказать следующее) – не получается… нет…, бесполезно. Ведь ты когда-то весил три с половиной килограмма. А еще раньше был такой рыбкой с хвостом. И вроде был и вроде не был. Вот это было очень хорошо… наверное… Я, конечно, не помню. Чего тут врать. Никто не помнит.

Гораздо приятнее было бояться темноты, подвала в третьем подъезде, или пацанов из соседнего двора, или мифического кого-нибудь…, чем конкретных…, которых на Русском острове…, вообще хватало.

Как было приятно забежать в подъезд и оттаивать на батарее снежные катышки, налепившиеся на рукавички, и при этом бояться пацанов из соседнего двора.

Или бегать-бегать, а потом упасть в снег и увидеть, ВДРУГ, ночное небо, звезды и думать о бесконечности, в смысле, там за звездами – еще звезды, еще, еще, и так… бесконечно…, и вдруг,… «БЕСКОНЕЧНО», как взрыв. Перехватывает дыхание, ой-ей-ей… страшно… и… все… отпустило. Но страшно… хорошо.

Вот интересно, кому-нибудь было нужно то, что мы на Русском острове делали? Кому-то конкретно? Был ли такой человек, который понимал, зачем все это происходит? Если он был или он есть, то что же это за человек? Я даже вообразить не могу… Елки-палки. Это же надо…

И там… на службе, я почувствовал, а потом и понял, что Родина и страна, в которой ты родился, – не одно и то же. Наверное, это и так понятно, но это же надо понять… ну, понять!

И многие из ребят, с которыми я служил, так этого и не поняли, но сильно что-то такое подозревали, для них в этом случае было важнее – кто предал. Страна или Родина? Вот тут надо разобраться…, но не будем… Я же сказал, что ребята…, многие из них, не поняли…, а только подозревали.

Но они придумывали для себя конкретные объекты подозрений. У них у всех…, у всех… То есть их девушки их не дождались, а выходили замуж, за всяких студентов и прочих отмазывающихся от службы. И тут они давали горя…о..о..о..: «Я вернусь – этот студент у меня попляшет, он у меня – вот так будет там танцевать, вот так».

«Тока мама никогда не предаст, тока мама,… тока мамочка…» А сами писали письма, какие-то письма, подписывали на обратной стороне фотографии «пусть напомнит тебе обо мне неподвижная личность моя» и отправляли в какие-то города, которые Бог знает где… В такие города… Которые, когда подъезжаешь к ним ночью, видны точками освещенных окон. И все эти окна желты… Такой свет…, от которого хочется развернуться и ехать в темноту. А иногда едешь по центральной улице такого города и, вдруг, глянешь в окно второго этажа, и видно – это кухня. А шторы такого цвета…, и обои…, и абажур оранжевый, пластмассовый, а у окна спина мужика на секундочку мелькнет, в майке, голубой… наверное. И все известно…, о чем там говорят, что там в холодильнике, что на столе…, и какая посуда стоит в серванте в комнате, и какой диван, и какой висит на стене ковер и чеканка…

И оттого, что ты заглянул в это окно, и от этого знания… становится так… скучно. Ну, как если бы взять пыль, которая валиками собирается в труднодоступных углах под кроватью, и набить ею рот… и так жить. Жить.

Родина предала… Но мы Родину не предали…, мы ее защищали… постоянно…

А однажды нас наказывали искусством. То есть однажды мы провинились, все, сильнее обычного. И командир всего учебного отряда нас наказал. Сильно.

Нам двадцать раз показали фильм «Жестокий романс». Такой фильм… хороший… Нам показывали его каждый день, после того как стемнеет, – в летнем кино-театре… Был конец октября. Фильм показывали без звука. Специально поставленные люди следили за тем, чтобы мы не спали. А фильм шел и шел день за днем, в смысле ночь за ночью. Ну, мы-то еще ладно, но каково было узбекам или ну,… другим ребятам? Для кого Волга – не матушка-река. Как они должны были ненавидеть Никиту Михалкова, который безмолвно, самодовольно открывал рот… Они же не знали, что он поет про мохнатого шмеля… И почему так пляшут цыгане. (Здесь нелишне было бы показать, как они танцуют.) Мы сидели и спали с открытыми глазами, а на экране, из-за того что части фильма были самым удивительным образом перепутаны, – только что убитая героиня вдруг танцевала… и вообще все, что было на экране, было так мучительно, что я не переставал удивляться точности выбора фильма. Но, конечно же, все наше кино такое… для узбека…, в смысле.

Я помню, как эти ребята, родившиеся где-то в Ферганской долине, шли в строю с нами и пели… громко…:

Они писали в своих дембельских альбомах какие-то псевдовысказывания Петра Первого. Вроде такого: «Рябых и кривых на российский флот не брать, дабы не позорили они своим видом государства Российского». Видели бы вы этих ребят…, которые это записывали в свои альбомы. Они увозили в свои кишлаки татуировки с Андреевскими флагами, кораблями и надписями, сделанными «былинными» буквами, в память о «славе Российского флота». Забавно смотрелись чайки на мусульманских плечах и грудях.

А однажды я видел, как один красавец азербайджанец писал в письме какой-то незнакомке, из Омска по-моему. Просто переписывая буквы малознакомого ему русского языка, имея в виду свою фотографию, которую он тоже посылал:

Но это так, к слову.

Что мы там делали все-таки? Мы делали очень много всякой фигни… Все это, понятно, называлось – «защита Родины». Сейчас ясно, что делали мы это нормально – никто не напал на нас в это время. Так ведь.

Потом, когда мы попали на корабль, стало проще. Втянулись уже как-то. Времени было уже не жалко. На небо посматривать какой-то странной потребности уже не было. Кстати, какое небо над океаном, я не помню, наверное, не видел ни разу, голову не поднял.

Вот шли мы на корабле. Все здорово, все по местам, все работает. «Жизнь всего экипажа в руках одного дурака. Не будь этим дураком!» – кричал старпом… часто, считая это очень остроумным. Все было здорово на корабле.

Но вдруг придет в голову мысль – наш корабль плывет по поверхности планеты Земля. Это мировой океан, а по его поверхности плывет железный такой…, а на нем сто двадцать восемь человек. А вокруг воздух, а дальше – космос, другие планеты. И это называется – «защищать Родину». После такой мысли трудно собрать все воедино, ну, чтобы можно было дальше всем этим заниматься, участвовать в этом. В смысле… Старпом сильно помогал. Всегда.

Как все-таки здорово русские моряки умели топить собственные корабли! Нет, они замечательно умели делать все, что нужно, но это – они делали особенно талантливо. Я не имею в виду то, как топили черноморский флот, ну, с целью перегородить входы в… Нет, нет. Я имею в виду… Все было здорово. Но либо разведка оплошала, либо телеграмма не дошла, либо забыли предупредить, и крейсер, без сопровождения, попал в туман… А там – западня, в смысле вражеская эскадра. Кругом враги. А мы против всех. Всегда! Одни. В западне! Против всех! Ее..е..елки..и! И тогда уже…, кроме шуток. Тогда уже… Если кругом враги… Тогда – ооо..о..о..о! Тогда – огонь из всех орудий и наши комендоры – самые лучшие. И во всех казематах, у каждого орудия, истекая кровью и потом, быстро и точно, среди всего этого ада – они…! И вот уже один вражеский эсминец пошел ко дну, один крейсер уходит из боя, кренясь и горя, еще два корабля сильно потрепаны, а мы еще бьем из трех пушек. Кругом все красно, все красно, и ночь уже отступает, и вот-вот рассвет. Вот уже… Но кончились снаряды. Командир белоснежным платком протирает внутреннюю часть фуражки, надевает на забинтованное плечо белый китель в крестах и звездах, записывает последнюю запись в журнал.

– Ну что, Сережа? – спрашивает он штурмана.

– Предлагают сдаться, их флагман горит, но они подняли флаги…

– Хорошо дрались матросики, мои матросы… – говорит капитан. – Все, Сережа,…да…

– Понятно, Алексей Дмитриевич, все были готовы, все надели «первый срок»…

А на искореженной палубе стояли, сидели, лежали, кто-то, шатаясь, шел… Русские моряки – герои… настоящие. Настоящие. Они курили или умирали от ран, а молоденький мичман и пара усатых старшин шли открывать кингстоны. А командир стоял на мостике…! И всходило солнце… над дымами, над Андреевским флагом.

А в это время на английском (или немецком, да хоть на японском) флагмане команда тушила пожар, суетилась… А адмирал спрашивал какого-нибудь офицера:

– Ну что там русские? Молчат?

– Молчат, сэр. У них, видимо, закончился боезапас.

– Да..а..а… Как они дрались а…?! Как дрались! Мне бы таких моряков. Вы приготовьте все, приготовьте каюту для русского капитана. Надо принять всех на борт, я хочу посмотреть на этих моряков.

– Простите, сэр, но… они утонули.

– То есть как? Вы сигналили им, что мы…

– Да, сэр,… но они…, мы видели их – все в парадной форме…, видимо, открыли кингстоны…

– Утонули, что ли? Все?

– Все, сэр.

– Стоп! А какой смысл? Бой же уже закончился.

– Утонули, сэр, только бескозырки на воде.

– Не понял… Я не понял. Смысла-то нет… Ну надо же! Ну… вы… там… отсалютуйте. Все-таки классные моряки были… Зачем? Стрельните из пушки… в честь… Непонятно.

И действительно! Был корабль большой… Вот интересно – Александр Матросов… Был солдат, но Матросов… Тоже открыл свои кингстоны. И так, скрипнув зубами, ррраз… Страшно.

Вот и я однажды защитил Родину. Один. Лично сам. Да-да! Я был… в бою, скорее, конечно, это был бой, но я его выиграл, не оставив врагу никаких шансов.

В проливе Лаперуза к нам со стороны острова Хоккайдо подлетел маленький самолетик. Его, видимо, просто послали посмотреть на нас поближе. Он, не долетев до нас, стал разворачиваться, и я увидел летчика. Голову. Лицо в очках – японский летчик. И на какую-то секундочку он взглянул на меня, и я, не думая, моментально,… раз – и показал ему руками…, в смысле – хрена тебе! Он тут же развернулся и улетел к Японии, а я победил. Вот и все.

Это был наш поединок. Хотя я понимаю, что у японца были заняты руки, но я… все равно победил. У меня была реакция лучше…, в общем, победил, а победителя не…

Ребята, с которыми я служил, все хотели домой. Даже те, у кого и дома-то не было. Просто нужно было хотеть. Хотеть домой было проще и понятнее всего.

В голове все время звучало: «Хочудомой, хочудомой, хочудомой». «Хочу есть» и «хочудомой», «хочу спать» и «хочудомой», все время, все время, как стук колес в поезде. Этот стук то слышно, то не слышно, он то приятен, то невыносим, но он все время есть, когда ты в поезде, конечно.

Ребята шили форму, готовились приехать в свой городок или поселок. Корабль по ночам превращался в мастерскую. Везде шлифовали бляхи и точили каблуки, рисовали альбомы – готовились. Весь последний год службы уходил на подготовку к возвращению домой.

Клеши делались – сорок сантиметров, в клеши вшивались гитарные струны, чтобы они были всегда натянуты, в стрелки брюк насыпали воск и утюжили. С приборов соскребали фосфорную краску, смешивали с эпоксидной смолой и обводили этой смесью буквы на ленточке бескозырки. Зачем? Чтобы светились в темноте. Манжеты подшивали бархатом. Лучше всего синим, черным или красным. Зеленым – лажа, но если ничего другого не было, шили зеленый. Ленточки свисали… ниже пояса. В общем – красота!

И вот все это продумывалось, готовилось, тщательно пряталось в тайниках, украдывалось, оберегалось…, ужас.

А потом дембелек садился в поезд, приезжал к себе в село, в первый же вечер напивался, рвал эту красоту или обблевывал – все с непривычки к свободе. Форма комкалась и запрятывалась в какой-нибудь дальний угол. И все говорили: «Ну, слава Богу, нельзя же таким петухом ходить. Все! И живи себе, живи». А жить как…, никто не говорил. Могло, правда, начаться и кончиться все еще в поезде. И тогда дембелек выходит на родном полустанке виноватый, помятый такой… Он же надеялся, что Родина ему будет благодарна. Что все будут смотреть на него, как когда-то я смотрел на тех людей, выходящих из кинотеатра. В смысле, уважать будут, будут любить.

Мы же ведь три года… там… елки зеленые. Мы же… Неважно… Мы там…, нам ведь очень было… Мы же не виноваты…, мы старались… Вы спросите – мы расскажем, как мы защищали Родину. Хорошо защищали. Вы спросите.

И парень показывал свой дембельский альбом: «Вот Толян, мой братишка, просто братишка, такой пацан, он приедет ко мне, а это Леха, Серега и Федя-таджик, хрен знает, как его звали по-настоящему, не выговоришь. Мы его звали – Федя. Тоже парень классный, хоть и чурка, конечно. А это… ну, это неважно. О…, а это моя пушка – семьдесят два миллиметра. Я ее так вылизывал, она у меня играла просто. Моя ма-а-ленькая. А это наш командир – мужик… вообще… исключительный. А это – старпом…, ну… тоже… справедливый такой. Да че, вам неинтересно… Да че, я не вижу что ли. Да пошли вы,… да ладно. Давайте лучше пиво пить. А есть пиво-то? Ма-а-ам, пиво есть?» – и парень мается, мается, и мама, как-нибудь так, спросит: «Сынок, покажи, какая пушка-то твоя, покажи мне, я не запомнила». Он откроет альбом: «Вот пушка… моя…, ма-а-ам, да фиг с ней, че на нее смотреть, тебе-то она… потом, ладно». Вот так вот.

Назад Дальше