— Почему, — спросил я у него, — вы хотите, чтобы я продемонстрировал это свое недоверие к вашей порядочности?
— Потому что, кроме всего прочего, я должен отвечать за правдивость всего изложенного, и, кроме того, если даже я буду уверен в его правдивости, Пятеро Мудрых от коммерции сочтут меня виноватым, потому что я здесь для того, чтобы служить им, даже прежде, чем господам Государственным Инквизиторам, которым я ничего не должен. Так что позвольте мне игнорировать это дело до момента, пока я узнаю о нем из публики. Мне кажется, что если это правда, Его Превосходительство президент должен это знать, и через неделю это уже не будет секретом. Тогда я составлю свой рапорт Пятерым Мудрым по коммерции, и мой долг будет выполнен.
— Значит, я могу отправить мою записку прямо в ваш магистрат, минуя ваши руки?
— Нет. Потому что, во-первых, они вам не поверят. Во-вторых, это причинит мне неприятности, потому что скажут, когда я сообщу им эту новость, что я невнимателен. И в третьих, мой дорогой начальник магистрата не даст вам и су и даже, может быть, даже не поблагодарит вас. Если вы уверены в этой странной новости, вы сделаете мастерский ход, направив ее Трибуналу, и можете быть уверены не только в том, что заслужите большое уважение, но и новое вознаграждение в деньгах, которое должно послужить вам твердой гарантией уважения. Если это дело верное, я вас поздравляю, но если оно ложное, вы пропали, потому что вы вовлечете грозный и непогрешимый Трибунал в странную оплошность, вы должны быть уверены, что через час после того, как Трибунал узнает об этом деле, магистрат Пяти Мудрецов коммерции будет иметь его копию.
— Почему копию?
— Потому что вы себя назовете, а никто не должен знать имена конфидентов Их Превосходительств.
Я сделал все, что посоветовал мне мой мудрый друг, и мгновение спустя написал ему записку, такую, как он хотел, и запечатал свой пакет, адресовав его г-ну Марк-Антонио Бюзинелло, секретарю Трибунала, который был братом того, в правление которого я убежал из Пьомби, за семнадцать лет до того.
Президент был рад, когда назавтра с утра я сказал ему, что уже все сделал до полуночи. Он заверил меня снова, что консул Венеции не узнает ничего до субботы. Но беспокойство моего дорогого консула в эти пять дней, которые протекли до того, как все узнали новость, меня удручало; он ничего не говорил мне из деликатности, а я, со своей стороны, огорчался, что не могу успокоить его прекрасную душу.
В субботу, по выходе из совета, первый, кто объявил мне об этом деле в казене, был советник Рицци, он сообщил мне эту новость как очень неприятную для Венеции, что его развеселило, потому что он предполагал, что в скором времени порт Триест должен свести на нет роль порта Венеции. Консул прибыл, когда мы обсуждали эту новость; он сказал, что для Венеции потеря очень мало значит, но при первом же плавании по пересечению залива, которое произойдет, будет потеряно все то, чего стоит право таможенного складирования за десять лет. Он сказал, кроме того, что австрийские грузоотправители потеряют все то, чего будет им стоить перегрузка товаров в повозки, которые должны будут поворачивать обратно, чтобы направиться из Меццолы в венецианскую Ломбардию и на все наши ярмарки. Консул, наконец, только посмеялся. Такова была его профессия. На всех маленьких торговых площадках, таких как Триест, придают большое значение пустяковым вещам.
Я отправился обедать вместе с консулом, который, оказавшись наконец наедине со мной, облегчил свою душу и признался в своем беспокойстве и своих сомнениях. Спросив у него, что думают делать венецианцы, чтобы отбить этот удар, я услышал, что они будут проводить большие консультации, после которых не придут ни к какому решению, допустив, чтобы австрийское правительство отправляло свои товары, куда хочет.
Факт был тот, что консул оказался прав. Он написал о новости в свой магистрат в тот же день, и в следующую неделю ему ответили, что дело это уже в течение нескольких дней известно Их Превосходительствам, необычными путями, и ему поручается продолжать информировать магистрат обо всех результатах… Не прошло и трех недель, как он получил письмо от секретаря Трибунала, в котором ему было предписано вознаградить меня сотней дукатов серебром и передавать мне по десять цехинов в месяц, чтобы заверить меня в благорасположении Трибунала. Впрочем, к этому времени я уже не сомневался в моем помиловании еще до конца года, но я ошибся. Мне пожаловали его только в следующем году, и я буду говорить еще об этом на своем месте. Того, что у меня было, мне для жизни было недостаточно, так как некоторые удовольствия, без которых я не мог обойтись, стоили мне дорого. Я не чувствовал себя недовольным тем, что стал служить тому самому Трибуналу, который лишил меня свободы и силы которого я не побоялся; мне казалось, наоборот, что можно торжествовать, и мое благополучие требовало от меня стать ему полезным во всем, что не противоречит ни правам природным, ни правам людским.
Небольшое событие, которое заставило смеяться весь город, понравится и читателю. Это было в начале лета, я только что поел сардин на берегу моря и возвращался к себе за два часа до полуночи. Я направлялся спать, когда увидел входящую в мою комнату девушку, в которой сразу узнал служанку молодого графа Страсольдо.
Этот юный граф был красив, беден, как и почти все Страсольдо, любил дорогостоящие удовольствия и, соответственно, имел долги; его содержание составляло не более шести сотен флоринов в год, а он тратил в четыре раза больше. Он был воспитан и образован, и я несколько раз ужинал у него в компании Питтони. У него в услужении была некая Краньолина, хорошенькая до невозможности, которую его друзья наблюдали, но не осмеливались приласкать, так как знали, что он в нее влюблен и ревнив. В соответствии с обстоятельствами, я ею любовался, хвалил ее в присутствии хозяина, говорил, что он счастливец, обладая таким сокровищем, но ни слова ему самому не говорил.
Этот самый граф Страсольдо был вызван в Вену графом д’Аверсберг, который него любил и который при его отъезде обещал подумать о нем. Он был направлен в Польшу в качестве капитана округа; он со всеми попрощался, распродал с молотка свою мебель и собирался уже уезжать. Весь Триест знал, что он везет с собой свою Краньолину, я сам в это утро желал ему доброго пути. Так что можно вообразить себе мое удивление, когда я увидел в моей комнате в этот час его служанку, которая до того на меня и не смотрела. Я спросил у нее, чего она хочет, и она коротко мне отвечает, что, не желая уезжать вместе с Страсольдо и не зная, куда ей деваться, она подумала, что самое надежное ей обратиться ко мне. Никто не догадается, — сказала мне она, — что она здесь, и Страсольдо уедет один. После его отъезда она сразу уедет из Триеста и вернется к себе; она надеется, что я не буду столь жесток, чтобы прогнать ее; она заверила меня, что уедет на следующий день, потому что Страсольдо должен уехать на рассвете, в чем я смогу убедиться из своих окон.
— Очаровательная Ленчика, — таково было ее имя, — вас никто не может прогнать, а тем более я, который всегда вас обожал. Вы здесь в безопасности, и я отвечаю, что пока вы здесь, никто сюда не войдет. Я благодарен судьбе, что вы подумали обо мне; но если правда, как все говорят, что граф в вас влюблен, вы увидите, что он не уедет. Он останется здесь хотя бы на день, чтобы вас найти.
— Он будет искать меня повсюду, кроме как здесь. Вы мне обещаете, что не заставите меня выйти из этой комнаты, даже если черт подскажет ему, что я здесь?
— Я сто раз даю вам слово чести. Вы чувствуете, надеюсь, что можете остаться лечь здесь спать.
— Увы! Если я вас не стесню, я согласна.
— Вы говорите, что стесните меня? Увидите. Скорее же, моя очаровательная Ленчика, раздевайтесь. Где все ваши тряпки?
— Все, что у меня есть, находится в маленьком чемодане, который теперь привязан позади коляски, но мне это неважно.
— Он теперь, должно быть, в ярости.
— Он вернется только в полночь. Он ужинает с м-м Биссолотти, которая влюблена в него.
С этими словами она ложится в кровать, и по окончании строгого режима, который я соблюдал в течение восьми месяцев, я наконец провел восхитительную ночь. После Лиа у меня были только короткие удовольствия, которые длились только по четверть часа, и по окончании которых я себя не слишком восхвалял. Ленчика была совершенной красоткой, которой, если бы я был богат, я снял бы дом, чтобы удержать ее у себя. Мы проснулись только в семь часов, она встала и, видя экипаж у дверей Стразоло, сказала мне с грустным видом, что я был прав. Я утешил ее, заверив, что она вольна оставаться со мной столько, сколько хочет. Я пожалел, что у меня не было кабинета, потому что я не мог спрятать ее от гарсона, который принесет нам кофе. Мы вынуждены были обойтись без завтрака. Мне надо было подумать над тем, чтобы принести ей еды, но у меня было достаточно для этого времени… Но вот что случилось, чего я не ожидал. Я увидел в десять часов Страсольдо вместе с Питтони, его близким другом, входящих в гостиницу. Я иду в коридор и вижу их обоих разговаривающими с моим хозяином. Вижу затем, что они заходят в казен, затем входят и выходят в некоторые номера на всех этажах; я вижу то, что и должно происходить, и говорю Ленчике, смеясь, что они ее ищут, и что, очевидно, они нанесут нам визит. Она снова напоминает мне о моем слове, и я заверяю ее в моей твердости. Она прекрасно чувствует, что я не могу воспрепятствовать им войти в мою комнату, так, чтобы они не догадались о правде.
Я жду их прихода, а между тем выхожу и запираю дверь, попросив у них извинения за то, что не могу впустить их, потому что у меня находится некий контрабандный товар.
— Скажите мне только, — говорит мне Страсольдо, и его вид внушает жалость, — нет ли у вас в вашей комнате моей Краньолины. Мы уверены, что она вошла в гостиницу этой ночью в два часа, привратница ее видела.
— Ну что ж. Краньолина в моей комнате, и я дал ей слово, что никто не заставит ее ничего делать. И вы можете быть уверены, что я это слово сдержу.
— Я тем более не хочу ничего ее заставлять; но я уверен, что она придет по своей воле, если я с ней поговорю.
— Я пойду узнаю, согласится ли она. Подождите здесь снаружи.
Она все слышала. Она говорит мне, что я могу их впустить. Она первым делом спрашивает у Страсольдо с гордым видом, заключала ли она с ним какой-либо контракт, либо он может обвинить ее в том, что она его обокрала, или она вольна, наконец, его покинуть. Он отвечает ей нежно, что все наоборот, это он должен ей ее плату за год, и что у него ее чемодан с ее вещами, но она делает ошибку, покидая его так без всяких объяснений.
— Объяснение одно, — говорит она ему, — это моя воля. Я не хочу ехать в Вену. Уже восемь дней я вам это говорю. Если вы благородный человек, вы оставите мне мой чемодан, а что до моей платы, то если у вас сейчас нет денег, вы мне ее отошлете в Лобак моей тете.
Страсоло начинает внушать мне жалость, потому что, опустившись до того, что стал высказывать ей самые нижайшие просьбы, он затем расплакался. Это меня возмутило. Но Питтони попытался меня утихомирить, сказав, что я должен выгнать из своей комнаты эту паршивку. Я твердо сказал ему, что не его дело учить меня моему долгу, и что я не согласен, что эта девушка паршивка. Сменив тон, он стал смеяться и спросил у меня, возможно ли, что я влюбился в нее за краткий промежуток времени в одну ночь. Страсольдо перебил его, сказав, что уверен, что она не спала со мной, и она ответила ему, что он ошибается, потому что в комнате только одна кровать.
К полудню они удалились, и Ленчика рассыпалась в благодарностях. Тайна раскрылась, я заказал в номер обед на двоих, и, поскольку экипаж еще оставался там, я пообещал ей оставаться с ней, никуда не выходя, пока Страсольдо находится в Триесте.
В три часа пришел консул Венеции сказать мне, что Страсольдо явился представиться ему и что он пытается убедить меня вернуть ему Ленчику. Я сказал, что это к ней он должен адресоваться, и когда он все узнал, он нас оставил, сказав, что мы оба правы. К вечеру грузчик принес в мою комнату чемодан девушки, которая, как я увидел, была тронута, но мнения своего не изменила. Она ужинала и проспала со мной вторую ночь, и Страсольдо уехал на рассвете. Тогда я нанял коляску и проводил мою дорогую Ленчику на два поста по дороге в Лобак, где, хорошо пообедав вместе с ней, оставил ее у ее знакомой женщины. Все в Триесте считали, что я поступил хорошо, и сам Питтони сказал, что на моем месте действовал бы так же. Но бедный Страсольдо плохо кончил. Он служил в Леополе, наделал там долгов и был признан виновным в растрате. Чтобы не поплатиться головой, он бежал в турецкие земли и принял тюрбан [16].
Венецианский генерал де Пальманова, который был патрицием из фамилии Рота, приехал в Триест с визитом к губернатору графу де Вагенсбергу; прокуратор Эриццо был вместе с ним. После обеда губернатор представил меня этим венецианским Превосходительствам, которые выказали удивление видеть меня в Триесте. Прокуратор спросил меня, развлекаюсь ли я столь же хорошо, как в Париже, шестнадцать лет тому назад; я ответил, что шестнадцать лет плюс и сто тысяч франков минус заставляют меня быть другим. Вошел консул, сказав, что фелука готова, и м-м де Лантиери, вторая дочь графа, сказала, что я могу принять участие в прогулке; трое знатных венецианцев, которые там были, из которых один был мне незнаком, сказали хором, что я должен присоединиться. Склонив голову, что могло означать ни да ни нет, я спросил у консула, что это за прогулка на фелуке. Он ответил, что мы направимся на борт венецианского военного корабля, который стоит на якоре в акватории порта, и Его Превосходительство, которого я здесь вижу, является его командиром. Тогда я сказал очаровательной графине, со смеющимся, но очень вежливым видом, что очень давний должок мешает мне принять участие в этой прекрасной прогулке.
— Мне запрещено, мадам, ступать ногой на венецианскую территорию.
Ее «Ох! Ох!» прозвучали весьма великодушно.
— Вам нечего бояться. Вы с нами. Мы порядочные люди. Ваше сомнение даже немного оскорбительно.
— Все это хорошо и прекрасно, — сказал я, — и я сдаюсь, если кто-то один из ваших Превосходительств может меня заверить, что Государственные инквизиторы не узнают, и может быть не позднее чем завтра, что я имел дерзость поучаствовать в этой прекрасной прогулке, которая, впрочем, для меня бесконечно лестна.
Я увидел, что они онемели, переглянулись, и никто более не настаивал. Знатный командир судна, который меня не знал, подошел, и они провели пять или шесть минут, переговариваясь тихо между собой.
На следующий день консул сказал мне, что командир корабля нашел, что я был глубоко прав, не согласившись участвовать в этой прогулке, потому что если бы случайно ему указали мое имя и мои прегрешения, то, явись я на борт его судна, он бы не дал мне сойти. Когда я передал губернатору Триеста то, что мне сказал консул, он ответил мне серьезно, что он бы не выпустил судно. Прокуратор Эриццо сказал мне в тот же вечер, что я очень хорошо сделал, и что он доведет этот факт до ушей Трибунала.
В эти дни я увидел в Триесте одну из самых прекрасных венецианок, о которой тогда много говорили. Она прибыла на прогулку с толпой обожателей. Она была по рождению венецианской дамой из фамилии Бон и была женой графа Ромили де Бергам, который предоставлял ей полную свободу, не переставая при этом быть ее интимным другом. Она тащила в своем обозе генерала графа де Бургхаузен, старого и подагрического, известного ловеласа, мота, который покинул в течение десяти лет Марса, чтобы посвятить более свободно остаток дней Венере. Этот человек, очень веселый и исполненный опытности, остался в Триесте, он хотел познакомиться со мной, и десять лет спустя он оказался мне полезен, как читатель увидит в следующем томе, который станет, быть может, последним.
Глава X
Триестинские приключения. Я хорошо служу Трибуналу Инквизиторов венецианского государства. Мой вояж в Гориче и возвращение в Триест. Я встречаю Ирену, ставшую актрисой и опытным азартным игроком.
Дамы Триеста захотели блеснуть своими талантами, играя французскую комедию, и поручили мне все, от выбора пьесы до подбора актеров и актрис и распределения ролей. Это дело стоило мне больших забот и не принесло удовольствий, на которые я рассчитывал. Они все были новичками в искусстве театра, я должен был их обучать, приходить каждый день ко всем, чтобы проходить роли, которые они должны были учить наизусть; но не умея добиться того, чтобы эти роли отложились в их памяти достаточно прочно, я должен был озаботиться тем, чтобы служить им суфлером. Тут я познал все несчастья этой профессии. Суфлер находится в самом тяжелом положении, актеры никогда не признают того, чем они ему обязаны, и обвиняют его в своих ошибках. Врач в Испании рассуждает не лучше: если больной выздоравливает — это благодаря покровительству какого-то святого, а если он умирает — то лекарства его убили. Негритянка, которая служила у самой красивой из моих актрис, которой я уделял самое пристальное внимание, сказала мне нечто, что нелегко забыть:
— Я не понимаю, — сказала мне она однажды, — как вы можете быть столь влюблены в мою хозяйку, если она бела как дьявол.
Я спросил у нее, разве она никогда не любила белого, и она ответила, что да, любила, но лишь потому, что никак не могла найти негра, которому наверняка отдала бы предпочтение. Несколько месяцев спустя эта африканка, уступив моим настояниям, подарила мне свои милости; по этому случаю я понял ошибочность сентенции, которая гласит, что sublata lucerna nullum discrimen inter feminas[17]. Sublata lucerna следует понимать в смысле, когда красотка белая или черная. Негры сделаны из другого теста, это несомненно; их особенность — женщина, если она обученная, — такая любовница, какой нельзя себе представить, и даже представить в мужском или женском облике. Если мой читатель этому не верит, он прав, потому что, согласно нашей природе это вещь невероятная, но он будет убежден, как и я, если я изложу ему теорию.
Граф де Роземберг, главный камергер императора, ставший принцем и умерший в прошлом году, приехал тогда в Триест для собственного удовольствия в сопровождении аббата Касти, с которым я хотел познакомиться из-за нескольких небольших поэмок, чье кощунство было беспримерно. Я увидел в нем невежду, дерзкого и бесстыдного, не обладающего иным талантом, кроме легкости версификации. Граф Роземберг водил его везде с собой, поскольку нуждался в нем. Тот заставлял его смеяться и поставлял ему девочек. В то время венерическая болезнь еще не изъела ему язычок. Он сказал мне, что теперь он объявлен поэтом императора; этот успех обесславил память о великом Метастазио, у которого не было никаких пороков и одни добродетели; у Касти не было никаких добродетелей и одни пороки. В том, что касается ремесла, он не обладал ни блеском языка, ни знанием драматического театра. Две или три комические оперы, которые он написал, это доказывали; в них не было ничего, кроме дурно скроенного паясничанья, в одной он блистал в клевете, как в отношении короля Теодора, так и республики Венеции, он подвергал ее насмешкам с помощью разных выдумок, в другой, под названием «Грот Трофониуса», он подверг себя насмешкам всех литераторов, выставляя на показ вычурную ученость, не отвечающую ни в чем комизму своей драмы.