Том 1. Красная комната. Супружеские идиллии. Новеллы - Август Стриндберг 5 стр.


— Мы во всяком случае встретимся сегодня вечером в «Красной комнате!» — утешал Селлен, и с этим все согласились, даже философы и моралист Лундель.

По дороге в город Селлен посвятил Фалька во все тайны колонистов. Он сам порвал с академией, потому что взгляды его на искусство были совсем различны; он знал, что обладает талантом и что когда-нибудь добьется успеха, если до этого и пройдет много времени; конечно, было очень трудно создать себе имя без королевской медали. И естественные препятствия воздвигались на его пути: он родился на безлесном побережье округа Халланд {34} и привык любить величие и простоту этой природы; публика же и критика любили как раз в это время детали, мелочи; поэтому его не покупали; он мог бы писать, как другие, но этого он не хотел.

Лундель же, наоборот, был человеком практичным; Селлен выговаривал слово «практичный» всегда с презрением; он писал по вкусу и желанию толпы; он никогда не страдал бессилием; он действительно покинул академию, но из-за тайных практических целей и совсем он с ней не порвал, хотя и рассказывал это повсюду. Он имел довольно хороший заработок рисунками для журналов; несмотря на незначительность таланта, он должен когда-нибудь иметь успех — как вследствие своих связей, так и вследствие интриг; последним он научился у Монтануса, уже создавшего несколько планов, успешно осуществленных Лунделем, а Монтанус был гений, хотя он был страшно непрактичен.

Ренгьельм был сыном бывшего богача на севере в Норрланде. Отец имел большое имение, которое, однако, потом перешло в руки управляющего. Теперь старый дворянин был довольно беден, и желание его было, чтобы сын извлек урок из прошлого и в качестве управляющего добыл бы снова имение; поэтому сын посещал торговую школу, чтобы изучать сельскохозяйственную бухгалтерию, которую ненавидел. Это был славный малый, но несколько слабовольный, и он подчинялся хитрому Лунделю, который не пренебрегал получать натурой гонорар за свою мораль и защиту.

Тем временем Лундель и барон принялись за работу, то есть барон рисовал, а учитель лег на лежанку и наблюдал за его работой, то есть курил.

— Если ты будешь прилежен, ты можешь пойти со мной обедать в «Оловянную пуговицу», — обещал Лундель, чувствовавший себя богатым с теми двумя кронами, которые он спас от гибели.

Игберг и Монтанус поднялись на лесистый холм, чтобы проспать середину дня. Оле сиял после своих побед, но Игберг был мрачен: он был превзойден своим учеником. Кроме того, у него озябли ноги и он был необычайно голоден, ибо оживленный разговор о еде пробудил в нем дремавшие чувства, не прорывавшиеся целый год наружу. Они легли под сосну; Игберг спрятал под голову драгоценную книгу, которую никогда не хотел давать Оле, и вытянулся во всю свою длину. Он был бледен, как труп, холоден и покоен, как труп, потерявший надежду на восстание из мертвых. Он смотрел, как маленькие птицы над его головой клевали ствол сосны и бросали в него чешуйки; он смотрел, как пышущая здоровьем корова паслась среди осин, и видел, как подымается дым из трубы у садовника.

— Ты голоден, Оле? — спросил он слабым голосом.

— Нет, — сказал Оле и кинул голодный взгляд в сторону чудесной книги.

— Эх, быть бы коровой! — вздохнул Игберг, сложил руки на груди и предал душу свою милосердному сну.

Когда его тихое дыхание стало совсем правильным, бодрствующий друг его осторожно вытащил книгу, не нарушая его сон; затем он лег на живот и стал поглощать драгоценное содержание книги, совсем забыв при этом о «Печном горшке» и «Оловянной пуговице».

IV

Прошло несколько дней. Двадцатидвухлетняя жена Карла-Николауса только что выпила свой кофе в постели, в колоссальной постели красного дерева в просторной спальне. Было еще только десять часов. Муж ушел с семи часов и принимал внизу на пристани лен. Но не потому, что она надеялась на то, что он нескоро вернется, молодая женщина позволила себе так долго оставаться в постели, хотя это не нарушало обычаев дома. Она была только два года замужем, но уже успела провести реформы в старом, консервативном мещанском доме, где все было старо, даже прислуга; и эту власть она получила, когда ее муж объяснялся ей в любви и она дала ему свое согласие, то есть милостиво разрешила освободить себя из ненавистного родительского дома, где она должна была вставать в шесть часов, чтобы целый день работать. Она хорошо использовала то время, когда была невестой; она собрала все гарантии, чтобы иметь право вести личную жизнь, свободную от вмешательства мужа; правда, эти гарантии состояли только из обещаний, данных человеком в любовной горячке, но она, остававшаяся в полном сознании, приняла их и записала их в своей памяти. Муж же, наоборот, был склонен после двухлетней бездетной брачной жизни забыть все эти обязательства в том, что жена может спать сколько захочет, пить кофе в постели и т. д.; он был даже настолько невеликодушен, что напомнил ей, что извлек ее из тины и при этом принес себя в жертву! Он совершил mésalliance: ее отец был сигнальщиком во флоте.

Ответы на эти и подобные упреки она искала, лежа в постели; итак, ее здравый смысл за время их долгого знакомства никогда не отуманивался увлечением; она умела им хорошо пользоваться. Не без радости поэтому услышала она признаки возвращения своего мужа. Хлопнула дверь в столовой, и тотчас раздался громкий рев, так что жена спрятала голову под одеяло, чтобы скрыть свой смех. Шаги раздались по ковру соседней комнаты, и в дверях спальни появился гневный муж с шляпой на голове. Жена повернулась к нему спиной и поманила его сладчайшим голосом:

— Это ты, мой дурачок? Подойди ближе, подойди ближе!

Дурачок (это было ласкательное имя, но были еще и лучшие) не проявлял никакой охоты подойти, остановился в дверях и закричал:

— Почему не накрыто к завтраку? А?

— Спроси девушек; не мое дело накрывать на стол! Но, кажется, снимают шляпу, когда входят в комнату, сударь!

— А что ты сделала с моим колпаком?

— Я сожгла его! Он был так сален, что ты должен был бы стыдиться!

— Ты сожгла его! Ну, об этом мы еще поговорим после! Почему ты до полудня валяешься в постели, вместо того чтобы смотреть за прислугой?

— Потому что мне это приятно.

— Ты думаешь, что я женился бы на женщине, которая не хочет смотреть за хозяйством? А?

— Да, конечно! А почему, как ты думаешь, вышла я за тебя замуж? Я это тебе говорила тысячу раз — чтобы не работать; и ты обещал мне это! Не обещал ли ты мне? Можешь ли ты по чистой совести ответить мне, что не обещал? Видишь теперь, что ты за человек! Такой же, как все остальные!

— Но это было тогда!

— Тогда! Когда это было? Разве обещание не навсегда обязывает? Разве нужно особое время года для обещаний?

Муж слишком хорошо знал эту неопровержимую логику, и хорошее настроение его жены имело такую же силу, как в других случаях ее слезы, он сдался…

— У меня сегодня вечером будут гости! — объявил он.

— Гости! Мужчины?

— Конечно! Бабья я не выношу!

— Так, значит, ты сделал закупки?

— Нет, это ты должна сделать!

— Я! У меня нет денег для гостей! Деньги для хозяйства я не стану тратить на особенные приемы.

— Нет, из них ты покупаешь себе туалеты и другие ненужные вещи.

— Ты называешь ненужными вещами то, что я для тебя работаю? Разве ермолочка не нужна? Или, быть может, туфли не нужны? Скажи, отвечай мне откровенно!

Она умела всегда так ставить вопросы, что ответы должны были уничтожить спрошенного. Ему приходилось теперь, чтобы не быть уничтоженным, все время хвататься за новые предметы.

— У меня действительно было желание пригласить сегодня вечером гостей; мой старый друг Фриц Левин, служащий на почте, стал после девятнадцати лет службы ординариусом — вчера об этом было в «Почтовой газете». Но так как это тебе, кажется, неприятно, то я изменю дело и буду угощать Левина и магистра Нистрёма внизу в конторе.

— Так этот шалопай Левин стал теперь ординариусом? Это хорошо! Может быть, теперь ты получишь обратно все те деньги, которые он тебе должен.

— Да, да, я думаю!

— Но скажи мне, пожалуйста, как ты можешь водиться с таким шалопаем? А потом еще магистр! Ведь это настоящие нищие, у которых, кроме одежды, ничего за душой нет.

— Послушай, я не мешаюсь в твои дела; оставь мне мои.

— Если у тебя внизу гости, то я не знаю, что помешает мне иметь гостей здесь, наверху.

— Ну конечно!

— Ну так подойди же, дурачок, и дай мне немного денег.

Дурачок, во всех отношениях довольный, последовал приказанию.

— Сколько тебе надо? У меня сегодня очень мало денег!

— О, мне хватит пятидесяти.

— Ты с ума сошла?

— С ума сошла? Давай-ка мне то, что я требую! Я не должна голодать, если ты ходишь в кабак и куришь.

— Сколько тебе надо? У меня сегодня очень мало денег!

— О, мне хватит пятидесяти.

— Ты с ума сошла?

— С ума сошла? Давай-ка мне то, что я требую! Я не должна голодать, если ты ходишь в кабак и куришь.

Мир был заключен, и противники расстались с обоюдным удовлетворением. Ему не надо было есть дома плохой завтрак, он мог есть не дома; ему не надо было есть скудный ужин и стесняться дам; стесняться, ибо он слишком долго был холостяком; и совесть его была чиста, так как жена не оставалась одна, а сама приглашала гостей; и даже освободиться от нее — ему стоило пятидесяти крон.

Когда муж ушел, госпожа Фальк позвонила горничной, из-за которой она так долго оставалась сегодня в постели, ибо та объявила, что здесь прежде вставали в семь. Потом она приказала принести бумагу и перо и написала следующую записку жене ревизора Гофмана, жившей напротив:


«Дорогая Эвелина!

Приходи сегодня вечером ко мне на чашку чая, мы можем тогда побеседовать об уставе общества женского равноправия. Быть может, полезно было бы устроить базар или любительский спектакль. Я очень стремлюсь осуществить общество; это насущная необходимость, как ты часто говоришь, и я глубоко чувствую это, когда об этом думаю. Не окажет ли мне ее сиятельство чести своим посещением? Или же мне надо сделать ей сперва визит? Зайди за мной в двенадцать часов; мы пойдем тогда в кондитерскую пить шоколад. Муж мой ушел.

Твоя Евгения.

P. S. Моего мужа нет».


Затем она встала и стала одеваться, чтобы быть готовой к двенадцати.

* * *

Свечерело. Восточная Ланггатан уже лежала в сумерках, когда часы на Немецкой церкви пробили семь; одна только бледная полоска из переулка Ферьен падала на льняную лавку Фалька, когда Андерсон запирал ее. В конторе уже были закрыты ставни и зажжен газ. Она была выметена и прибрана; у двери красовались две корзинки с бутылками, торчавшими наружу горлышками, покрытыми красным и желтым лаком, фольгой и даже ярко-красной папиросной бумагой. Посреди комнаты стоял стол, покрытый белой скатертью; на нем — ост-индская бутыль с ромом и тяжелый ветвистый подсвечник из серебра.

Взад и вперед ходил Карл-Николаус Фальк; он надел черный сюртук и выглядел почтенно, но весело. Он имел право требовать приятного вечера; он сам платил за него и сам его устроил; он был у себя дома, и ему не приходилось стесняться дам; а гости его были такого рода, что он мог требовать не только внимания и вежливости, но и большего. Их, правда, было всего двое, но он и не любил большого количества людей; это были его друзья, верные, преданные, как собаки; подобострастные, приятные, всегда полные лести и никогда не противоречившие. Он мог бы за свои деньги иметь лучшее общество, им он и пользовался два раза в год — обществом старых друзей своего отца; но он, говоря откровенно, был слишком большим деспотом, чтобы уживаться с ними.

Было три минуты восьмого, а гости еще не пришли. Фальк становился нетерпеливым. Он привык видеть этих людей минута в минуту, когда он их звал. Мысль о необычайно ослепительной обстановке и ее потрясающем впечатлении задержала еще на минуту его нетерпение; вслед за тем вошел Фриц Левин, почтовый чиновник.

— Доброго вечера, дорогой брат… Нет!.. — Он остановился, снимая пальто, и изобразил удивление пред великолепием приготовления, как бы собираясь свалиться от изумления на спину. — Семисвечник и Ковчег Завета! Бог мой, бог мой! — восклицал он, увидев корзину с бутылками.

Снимавший пальто под взрывом этих хорошо заученных шуток был человеком средних лет, чиновничьего типа, модного двадцать лет тому назад: усы и бакенбарды, висящие вместе, волосы на косой пробор и coup-de-vent {35}. Он был бледен, как труп, худ, как саван, и хотя изящно одет, но казалось, что он мерзнет и тайно знаком с нищетой.

Фальк поздоровался с ним грубо, с видом превосходства, отчасти обозначавшим, что он презирает лесть, особенно же исходящую снизу, отчасти — что вошедший был его другом. Подходящим поздравлением он считал напоминание о назначении его отца капитаном гражданской милиции.

— Не правда ли, приятное ощущение иметь королевское полномочие в кармане! А! Мой отец тоже имел королевское полномочие…

— Прости, дорогой брат, я только утвержден.

— Утверждение или королевское полномочие — одно и то же; не учи, пожалуйста! Отец мой тоже имел королевское полномочие…

— Уверяю тебя…

— Уверяешь? Что значит — уверяешь? Не думаешь ли ты, что я стою здесь и лгу? Скажи, действительно ли ты думаешь, что я лгу?

— Нет, никоим образом! Ты не должен тотчас же так сердиться!

— Значит, ты признаешь, что я не лгу, — следовательно, ты имеешь королевское полномочие. Чего же ты стоишь и болтаешь чепуху! Мой отец…

Бледный человек, за которым, казалось, еще при его входе в контору гналась толпа фурий, бросился теперь к своему благодетелю, твердо решив действовать быстро до начала пиршества, чтобы потом быть спокойным.

— Помоги мне, — простонал он, как утопающий, вытаскивая вексель из кармана.

Фальк сел на диван, позвал Андерсона, приказал ему откупорить бутылку и стал приготовлять пунш. Потом он ответил бледному человеку:

— Помочь! Разве я не помогал тебе? Не занимал ли ты у меня неоднократно, не возвращая мне? Что? Разве я тебе не помогал? Как ты думаешь?

— Мой дорогой брат, я хорошо знаю, что ты всегда был со мною любезен.

— А теперь ты ординариус! Не так ли? Теперь все пойдет к лучшему! Теперь все долги надо бы уплатить и начать новую жизнь. Это я уже слышу восемнадцать лет. Какой оклад ты теперь получаешь?

— Тысячу двести крон вместо восьмисот, которые я получал раньше; но теперь послушай: полномочие стоит 125, в пенсионную кассу вычитают 50, итого 175! Где их взять! Но теперь — самое худшее: должники наложили арест на половину моего оклада; значит, теперь я должен существовать на шестьсот крон, в то время как раньше я имел восемьсот, — и этого я ждал девятнадцать лет! Большая приятность стать ординариусом!

— Да, но зачем же ты наделал долгов? Не надо делать долгов; никогда не надо!

— Когда долгие годы получаешь только сто риксдалеров…

— Тогда нечего вам служить. Но все это меня нисколько не касается! Нисколько не касается!

— Не подпишешь ли еще один только раз?

— Ты знаешь мои убеждения, я никогда не подписываю. Довольно.

Левин, казалось, привык к таким отказам, и он успокоился. В это мгновение пришел и магистр Нистрём и прервал разговор двух друзей. Это был сухой человек таинственного вида и возраста; его занятие тоже было таинственно — он будто бы был учителем в школе южного предместья, но в какой именно, этого никто не спрашивал, и он не был склонен говорить об этом. Его назначение в обществе Фалька было, во-первых, именоваться магистром, когда другие могли это слышать; во-вторых, быть преданным и вежливым; в-третьих, приходить изредка занимать, но не свыше пятерки, ибо принадлежало к числу духовных потребностей Фалька, чтобы люди приходили к нему занимать, конечно, очень немного; и в-четвертых, писать стихи в торжественных случаях, и это было немаловажным в его миссии.

Теперь Карл-Николаус Фальк сидел на кожаном диване (ибо не до́лжно было забывать, что это его диван), окруженный своим генеральным штабом или, как можно было бы тоже сказать, своими собаками. Левин находил все необыкновенным — пунш, стаканы, сигары (ящик был взят с камина), спички, пепельницы, бутылки, пробки, проволоки — все. Магистр выглядел довольным, и ему не приходилось говорить, это делали двое других; он должен был только присутствовать, чтобы, в случае необходимости, быть свидетелем.

Фальк поднял первый стакан и выпил — за кого, этого никто не узнал, но магистр думал, что за героя дня, и поэтому тотчас же вытянул стихи и стал читать «Фрицу Левину, когда он стал ординариусом».

Фальком овладел сильный кашель, помешавший чтению и уничтоживший действие самых остроумных мест; Нистрём же, бывший умным человеком, предвидел это и поэтому вплел так же хорошо задуманную, как сказанную истину: «Чего бы достиг Фриц Левин, если бы о нем не позаботился Карл-Николаус?» Это тонкое указание на многие маленькие одолжения, оказанные Фальком его другу, прекратило кашель и дало возможность лучше разобрать заключительную строфу, бесстыдно посвященную целиком Левину; ошибка эта грозила опять нарушить гармонию. Фальк допил свой стакан, как чашу, до краев наполненную неблагодарностью.

— Ты сегодня не так остроумен, как всегда, Нистрём, — сказал он.

— Нет, в твой тридцать восьмой день рождения он был много остроумнее, — помог Левин, знавший, к чему шло дело.

Фальк окинул взглядом тайники его души, чтобы посмотреть, не скрывает ли он там обмана. И так как он слишком горд был, чтобы видеть, — он ничего не увидел. Он закончил:

Назад Дальше