Щегол - Донна Тартт 7 стр.


– Ты тут какого хера? – заорал он, перекрывая мои протесты, пока я пытался вывернуться.

– Сэр, – женщина с окровавленным лицом попыталась привлечь его внимание, – сэр, у меня, кажется, рука сломана…

– Отойти от здания! – завопил он, оттолкнув ее руку, а после – мне: – Пошел!

– Но…

Он так сильно толкнул меня обеими руками, что я пошатнулся и чуть не упал.

– ОТОЙТИ ОТ ЗДАНИЯ! – проорал он, вскидывая руки с хлопком дождевика. – ЖИВО!

Он даже не глядел на меня, его маленькие медвежьи глазки сомкнулись на чем-то у меня над головой, выше по улице, и выражение его лица перепугало меня до смерти.

Я поспешно стал проталкиваться сквозь толпы спасателей к тротуару на другой стороне улицы, как раз перед Семьдесят девятой – выискивая маму и не находя ее. Столпотворение машин скорой помощи и неотложек: Скорая помощь Медцентра Бет-Израиль, больница Ленокс-Хилл, Пресвитерианская больница, Медцентр Кабрини. Окровавленный человек в деловом костюме лежал навзничь на спине возле декоративной тисовой изгороди, в крошечном дворике перед домом на Пятой авеню. Натянутая желтая лента хлопала и щелкала на ветру, но промокшие насквозь копы, пожарные и мужики в касках поднимали ее и подныривали под ней туда-сюда, как будто бы ее там и не было.

И все то и дело поглядывали в сторону Северного Манхэттена, и я только позже узнал почему: на Сорок восьмой улице (слишком далеко, чтобы я мог что-то разглядеть) саперы при помощи водяных пушек “обезвреживали” бомбу, которая не сдетонировала. Я рвался с кем-нибудь поговорить, узнать, что происходит, и хотел было пролезть к пожарным машинам, но копы метались в толпе, размахивали руками, хлопали в ладони, теснили людей.

Я ухватил за куртку какого-то пожарного – молодой парень, со жвачкой за щекой, выглядит приветливо.

– Там остались люди! – прокричал я.

– Да, да, мы знаем! – крикнул он в ответ, даже не оглянувшись. – Нам велели убраться. Говорят, пять минут, потом опять запустят.

Резкий толчок в спину.

– Назад, назад!

Я услышал чей-то крик.

Грубый голос с сильным акцентом:

– Руки убери!

– БЫСТРО! Все назад!

Еще кто-то пихнул меня в спину. Пожарные свесились с лестниц, глядят в сторону Храма Дендур, копы напряженно стоят плечом к плечу, не обращая внимания на дождь. Меня несло мимо них течением, я спотыкался и видел остекленевшие глаза, мотающиеся головы, ноги, которые бессознательно отстукивали обратный отсчет.

Когда я услышал треск обезвреженной бомбы и с Пятой авеню взметнулось хриплое болельщицкое “Ура!”, меня уже основательно снесло в сторону Мэдисон. Копы-регулировщики по-мельничному вертели руками, отодвигая все дальше поток ошеломленных людей.

– Давайте, ребята, давайте, назад!

Они вгрызались в толпу, похлопывая в ладоши.

– Восточнее, смещаемся восточнее.

Один коп, с эспаньолкой и сережкой в ухе, похожий на спортсмена-борца, вытянул руку и пихнул курьера в толстовке с капюшоном, который пытался делать снимки на телефон, тот налетел на меня и чуть не сбил с ног.

– Ты потише! – взвизгнул курьер высоким противным голосом, и коп снова пихнул его, на этот раз так сильно, что тот упал в грязь на спину.

– Парень, ты что оглох? – проорал коп. – Ногами шевели!

– Не трогай меня!

– А в морду не хочешь?

Между Пятой и Мэдисон творился настоящий дурдом. Стрекот вертолетов в небе, вдалеке кто-то бубнит в мегафон. Движение по Семьдесят девятой улице перекрыли, но она вся была забита полицейскими машинами, пожарными грузовиками, аварийными заграждениями и толпами кричащих, истерящих, мокрых насквозь людей. Кто-то пытался выбежать с Пятой авеню, кто-то – прорваться обратно к музею, одни вскидывали мобильники, пытаясь фотографировать, другие неподвижно стояли посреди людского потока, раскрыв рты и уставившись на черный дым в дождливом небе над Пятой, будто это марсиане прилетели.

Сирены, из вентиляционных люков подземки валит белый дым. Завернутый в грязное одеяло бездомный бродит туда-сюда, оглядывается по сторонам с любопытством, замешательством. Я с надеждой высматривал в толпе маму и какое-то время даже пытался плыть против регулируемой копами толпы (встав на цыпочки, вытянув шею), пока не понял, что пробиваться назад и искать ее в толпе под проливным дождем – бесполезно.

Она ждет меня дома, подумал я. Дома мы и должны были встретиться, уговор был идти домой, если что-то случится, наверное, она поняла, что меня без толку искать в такой давке. Но все равно меня кольнуло мелочным, дурацким разочарованием, и пока я шел домой (голова разламывается от боли, в глазах двоится), я все искал ее, вглядываясь в окружавшие меня безымянные хмурые лица. Самое важное – она выбралась. Она была в тыще залов от самых сильных разрушений. Среди трупов ее не было. Но о чем бы ни договорились заранее и каким бы логичным это все ни казалось, я все-таки не мог до конца поверить, что она ушла из музея без меня.

Глава вторая Урок анатомии

В детстве, когда мне было лет пять, больше всего на свете я боялся, что мама однажды не вернется домой с работы. Сложение и вычитание нужны мне были в основном, чтобы отслеживать ее передвижения (сколько еще минут до ее выхода из офиса? Сколько минут от офиса до входа в метро?); еще не умея считать, я что было сил старался понять время на часах и прилежно вглядывался в таинственный круг, нарисованный карандашом на картонной тарелке: стоит его разгадать, и мне откроется ритм ее приходов и уходов. Обычно она возвращалась ровно тогда, когда обещала, поэтому, если она задерживалась хотя бы минут на десять, я начинал дергаться, еще дольше – и я усаживался на пол возле входной двери, будто позабытый всеми щенок, и напряженно вслушивался – не загрохочет ли лифт на нашем этаже.

В младших классах я почти каждый день переживал из-за каких-нибудь новостей по 7-му каналу. А что если она будет ждать шестичасовой электрички, а какой-нибудь бомж в грязном камуфляже спихнет ее на рельсы? Или захочет отобрать у нее сумочку, затащит в темную подворотню и зарежет? Что если она уронит фен в ванну, или в нее врежется велосипедист и она вылетит прямо под колеса машины, или ей дадут у зубного не то лекарство и она умрет, как это было с матерью одного моего одноклассника?

Думать о том, что с мамой может что-то случиться, было особенно страшно еще и потому, что отец был таким ненадежным. Ненадежным – это еще мягко сказано. Даже в хорошие дни он мог, например, потерять чек с зарплатой или напиться и заснуть, оставив в квартире дверь нараспашку. А уж если он был в плохом настроении – то есть почти всегда, – ходил встрепанный, красноглазый, в таком мятом костюме, будто он в нем катался по полу, и источал такую нечеловеческую застылость, словно какой-то предмет под давлением, который вот-вот взорвется.

Хоть я и не понимал, отчего он так несчастлив, было совершенно ясно – во всех его несчастьях виноваты мы. Мы с мамой действовали ему на нервы. Это из-за нас он ходил на работу, которую терпеть не мог. Его раздражало каждое наше действие. Меня он особенно не переносил, хотя не сказать, чтоб он вообще проводил со мной много времени: по утрам, пока я собирался в школу, он – молчаливый, с набрякшими веками – сидел за чашкой кофе, разложив перед собой “Уолл-стрит джорнэл”: халат распахнут, волосы торчат вихрами, руки иногда так трясутся, что пока донесет чашку до рта – весь кофе расплещет. Едва я входил, он принимался напряженно следить за мной, раздувая ноздри, стоило мне громыхнуть приборами или миской с хлопьями.

Если не считать этих ежеутренних неловкостей, виделись мы нечасто. Мы не ужинали вместе, он не ходил на школьные собрания, не играл со мной и почти не разговаривал – по правде сказать, он и дома-то чаще всего появлялся, когда я уже спал, иногда – особенно по пятницам и после зарплаты – заваливался не раньше трех-четырех утра: хлопая дверьми, роняя портфель, производя столько беспорядочного шума и грохота, что я, вздрагивая от ужаса, просыпался, таращился в мерцающие на потолке созвездия от ночника-планетария и гадал, не вломился ли к нам убийца. К счастью, когда он напивался, то волочил ноги с узнаваемой диссонансной дробью – я звал это “поступью Франкенштейна”: шаги были грозными, тяжелыми, паузы между ними – до абсурдного долгими, и как только я понимал, что это никакой не маньяк или психопат, а всего-навсего отец топочет в темноте, то проваливался обратно в тревожный сон. На следующий день, в субботу, мы с мамой старались сбежать из дома до того, как отец – скрутившись, в испарине – проспится на диване. Если не получалось, мы целый день ходили на цыпочках, боясь хлопнуть дверью или еще как-то его потревожить, пока он с каменным лицом сидел перед телевизором с бутылкой китайского пива, взятого навынос, и остекленело смотрел с выключенным звуком спорт или новости.

Поэтому мы с мамой не слишком встревожились, проснувшись как-то субботним утром и обнаружив, что он и не приходил домой. Слегка забеспокоились мы только в воскресенье, да и то беспокойством это было назвать сложно: в колледжах начался футбольный сезон, он, скорее всего, поставил на игру и, не предупредив нас, умотал на автобусе в Атлантик-Сити. И только на следующий день, когда секретарша отца, Лоретта, позвонила нам, потому что он не явился на работу, до нас стало доходить: что-то случилось. Мама, боясь, что его ограбили или убили в пьяной драке, позвонила в полицию, и несколько дней мы напряженно ждали звонка или стука в дверь. Наконец, уже под выходные, от отца пришло невнятное письмо (со штемпелем Ньюарка, штат Нью-Джерси), в котором он раздраженными каракулями сообщал, что отбыл в неизвестном направлении “начинать новую жизнь”. Помню, что я долго размышлял над фразой про “новую жизнь”, словно бы в ней и впрямь скрывался какой-то намек на то, куда он уехал; и я еще с неделю упрашивал, уламывал и умолял маму дать мне самому взглянуть на письмо. (“Ну ладно, – сдалась она, вытащив письмо из ящика стола, – не знаю, как уж он хотел, чтобы я тебе это все объяснила, так что, может, и его объяснение сойдет”.) Письмо было написано на бланке отеля “Даблтри-Инн” недалеко от аэропорта. Я был уверен, что найду ценные подсказки, по которым пойму, где он находится, но вместо этого был сражен чрезвычайной краткостью письма (всего четыре-пять строк) и неряшливым, торопливым, “на отвали” почерком, будто он начеркал что-то, убегая в магазин.

Уход отца во многом стал для нас облегчением. Я уж точно по нему не скучал, и мама, кажется, не скучала тоже, хотя нам обоим было ужасно грустно расставаться с нашей домработницей Чинцией, потому что мы больше не могли ей платить (Чинция плакала и предлагала остаться и работать у нас бесплатно, но мама нашла ей место на полдня в том же доме, у семейной пары с ребенком, поэтому где-то раз в неделю она заходила к маме в гости на чашку кофе, прямо в халате, который надевала во время уборки).

Фотография молодого загорелого отца на лыжном склоне незаметно исчезла со стены, и вместо нее появилось наше фото с мамой – на катке в Центральном парке. Вечерами мама допоздна сидела за калькулятором, разбирая счета. Хоть мы и снимали квартиру с фиксированной арендной платой, без отцовских денег каждый месяц превращался в квест на выживание, потому что в новой жизни на новом месте отец твердо решил обойтись без выплаты алиментов. И мы в общем-то привыкли к прачечной в подвале, утренним киносеансам за полцены, вчерашней выпечке в булочных, дешевой китайской еде на вынос (лапша и омлет фу-янь) и поискам в карманах мелочи на проезд. Но в тот день, когда я тащился из музея домой – замерзший, промокший, скрипя зубами от головной боли, – до меня вдруг дошло, что теперь, когда нас бросил отец, до нас с мамой больше никому нет дела, никто нас не ждет, волнуясь, где это мы пропадали полдня и почему не звоним. Где бы он там ни был, в своей Новой Жизни (в тропиках или прериях, на малолюдном лыжном курорте или в американском мегаполисе), он уж точно прилипнет к экрану телевизора – я живо представлял, как он слегка даже заведется, разволнуется, такое с ним бывало, когда сообщали о крупных катастрофах, которые его никак не затрагивали – об ураганах, например, или обрушениях мостов в каких-нибудь отдаленных штатах. Но хватит ли его волнения на то, чтобы позвонить нам? Да нет, ведь не станет он звонить, к примеру, бывшим коллегам, чтобы узнать, что там у них творится в “Сто первом”[12] хоть и наверняка подумает, а как там сортировщики чечевицы и специалисты по выжиманию карандашей – так он звал своих сотрудников. Что там, секретарши перепугались, сгребли со столов семейные фото, сбросили каблуки и кинулись по домам? Или все переросло во что-то вроде траурной вечеринки: в офис доставили сэндвичей, и все собрались возле телевизора в переговорной на четырнадцатом этаже?

Я добирался домой, казалось, целую вечность, но не запомнил почти ничего, кроме какой-то серой, холодной, спеленутой в саван из дождя Мэдисон-авеню – колыхались зонтики, толпы на тротуарах молча плыли к Южному Манхэттену, везде – ощущение сгорбленной безликости, как на черно-белых снимках тридцатых годов – с очередями за хлебом и возле лопнувших банков. Головная боль и дождь стянули мир в узкий круг боли, поэтому я мало что замечал, кроме ссутуленных спин идущих впереди людей. По правде сказать, голова у меня болела так, что я вообще не видел, куда иду, и пару раз, когда я тащился через переходы, не обращая внимания на светофор, меня чуть не сшибла машина. Похоже, никто точно не знал, что случилось, хотя радио в припаркованной машине проорало что-то про “Северную Корею”, а в толпе я слышал слова “Иран” и “Аль-Каида”. Тощий и до костей промокший чернокожий мужчина с дредами расхаживал перед входом в музеи Уитни, потрясал кулаками и выкрикивал в воздух: “Пристегнись, Манхэттен! Осама бен Ладен опять нас встряхнет!”

Голова у меня кружилась, хотелось присесть, но я все ковылял домой, рывками – будто игрушка, в которой что-то поломалось. Копы жестикулировали, копы свистели и махали руками. С кончика носа у меня капала вода. Снова и снова, смаргивая дождь с ресниц, я крутил в уме одну и ту же мысль: нужно как можно скорее добраться домой, к маме. Она там мечется по квартире, рвет на голове волосы, ругает себя за то, что отобрала у меня телефон. Хотя со связью были проблемы, и у редких уличных телефонов-автоматов выстроились очереди по десять-двадцать человек. Мама, думал я, мама, пытаясь мысленно просигналить ей, что я жив. Я хотел, чтобы она поскорее узнала – со мной все нормально, но в то же время повторял себе: я молодец, что иду, а не бегу, не хочу же я грохнуться в обморок, не дойдя до дома. Ну и повезло же, что она ушла буквально за пару секунд до взрыва! А меня она отправила в самый его центр и теперь думала, наверное, что я погиб.

Стоило вспомнить о девочке, которая спасла мне жизнь, как начинало щипать в глазах. Пиппа! У такого смешливого маленького рыжика и вдруг такое чудное, сухое имя, но оно ей шло. Я вспоминал ее взгляд, и голова шла кругом от одной мысли о том, что она – совсем незнакомая мне девочка – спасла меня, задержав на выставке и не дав уйти в черную вспышку сувенирного магазина, в конец всего, в nada[13]. Скажу ли я ей когда-нибудь, что она спасла мне жизнь? А что до старика, так ведь пожарные и спасатели вбежали в здание буквально через пару минут после того, как я оттуда вышел, и я все надеялся, что кто-нибудь добрался туда и его спас – дверь-то была подперта, значит, они знали, что он там. Увижу ли я их снова?

Когда я наконец добрался до дома, то уже продрог до костей и шел, шатаясь и спотыкаясь. С промокшей одежды лилась вода, струясь за мной по холлу неровным ручейком.

После людных улиц в пустынном холле я чувствовал себя неуютно. И хотя в камере хранения надрывался переносной телик, а где-то в здании всхрапывали рации, никто из ребят-консьержей – ни Золотко, ни Карлос, ни Хозе – не вышел мне навстречу.

Вдали виднелась освещенная коробка лифта, пустая, двери нараспашку, будто волшебный шкаф иллюзиониста. Шестеренки сцепились, дрогнули, и этаж за этажом, под мигание старомодных жемчужинок-цифр я проскрипел до седьмого. Оказавшись в знакомом тусклом коридоре – мышино-бурые стены, удушливый ковролиновый запах, – я почувствовал огромное облегчение.

Я с шумом провернул ключ в замке.

– Привет! – крикнул, заходя в полутемную квартиру: шторы опущены, ни звука.

В тишине гудел холодильник. Господи, рванулась во мне ужасная мысль, она что, еще не вернулась?

– Мам? – снова позвал я.

С ухнувшим вниз сердцем я промчался через прихожую и застыл в замешательстве посреди гостиной.

На крючке возле двери не висели ее ключи, на столе не стояла ее сумка. Чавкая в тишине мокрыми ботинками, я прошел на кухню – скорее кухоньку, всего-навсего нишу с двухконфорочной плитой под вытяжкой. Там стояла ее кофейная чашка, купленная на блошином рынке – зеленого стекла, с отпечатком помады на ободке.

Я стоял, уставясь на грязную чашку с глотком холодного кофе на донышке, и не знал, что делать. В ушах у меня стоял свист и пум, голова болела так, что я едва мог думать: в глазах плескались волны черноты. Я так зациклился на том, что она волнуется, так рвался домой, чтобы ее успокоить, что мне даже в голову не приходило, что ее самой дома может и не быть.

Морщась от каждого шага, я прошел по коридору в родительскую спальню – с тех пор как ушел отец, там ничего особенно не изменилось, разве что теперь, когда комната стала маминой, там прибавилось вещей и женскости. Автоответчик на столике возле неубранной, холмистой кровати не светился: сообщений не было.

Назад Дальше