Высвеченная заходящим солнцем извилистая расщелина, в которой он сидел, рассекала самый верх горы. Он привалился к щербатой стене у её начала, и при повороте головы ему стал виден низ склона хребта, в полусотне шагов от которого возле подола из щебня и песка остановился всадник. Посадка у молодого наездника была отменная, как у степняка кочевника, и Гусейн вдруг понял, что тот с особым вниманием разглядывает оставленные им следы. Наездник поднял голову, переводя взор к расщелине, и Гусейн резко отдёрнулся. Высматривающий следы молодой мужчина не успел бы его заметить, однако мог захотеть выяснить, кто их оставил. Это неприятно озадачило Гусейна и согнало дремоту.
Он живо встал. Пригибаясь и прижимая под мышкой шкатулку, стал пробраться вглубь расщелины. Оступившись на остром сколе камня, нелепо взмахнул свободной рукой и едва не упал, но шкатулку не выпустил, придавая ей большее значение, чем возможному ушибу.
Он продвигался в тени, пока не добрался до заворота, где макушку головы ему осветило предзакатное солнце. Миновав это место, он не заметил, что за верхним гребнем расщелины привстал седовласый, но моложавый и сильный мужчина в накрывающем панцирь сером плаще, по охотничьи бесшумно крадучись приблизился к краю заворота. Наблюдая за Гусейном, седовласый нечаянно задел расшатанный временем и непогодой щебневый откол, и тот сорвался с края, в падении беспечно стукнул о дно расщелины. Гусейн с ходу резко обернулся, на мгновение замер. Ничего подозрительного он не увидел. Никаких странных звуков больше не доносилось ни поблизости, ни вдалеке, но он продолжал напряжённо прислушиваться. Наконец он медленно сглотнул, с напряжённым вниманием осмотрелся. Его взгляд привлекло малозаметное щелевидное углубление на уровне дна, как раз возле обвала у неровной отвесной стены. Он в два шага настороженно приблизился к нему. Присев на корточки, сунул туда ладонь, убедился, что оно было достаточно вместительным. Затем с холодным прищуром глаз снова осмотрелся и опустился на колени.
Вслушиваясь в окружающую тишину, он потихоньку засунул в это углубление, тщательно устроил в нём свою шкатулку и накрыл доступ к ней камнями, разложив их так, чтобы они выглядели частью обвала. После чего немного успокоился, полагая, что сможет забрать ценную ему вещь, как только до наступления сумерек произведёт беглую разведку местности. На всякий случай вернулся к завороту, вблизи которого упал щебень, но никаких признаков недавнего присутствия какого-либо живого существа не обнаружил. Расправив широкие плечи, он решительно направился дальше по расщелине, как будто вместе со шкатулкой оставил спрятанной под камнями и значительную долю собственной осторожности.
Дно расщелины становилось пологим, с покатым спуском, а сама она расширялась. Впереди глазам вновь открылась степь, вдали ограниченная горной поперечной грядой, такой же бескрайней, как и та, на которой он находился, но, казалось, более высокой и внушительной. Он скорым шагом спустился к этой межгорной степи и за углом скалы вдруг заметил неожиданную близкую опасность. Отпрыгнул за угол и быстро побежал наверх, однако трое кочевников по хозяйски уверенно сменили направление своего пути, стегнули лошадей и буквально выскочили на них к подъёму в расщелину. Первый метнул аркан, петля захлестнула Гусейну шею, оборвала бег и опрокинула его на спину. В попытках освободить горло пальцами он заметался на покрытой мелкими камнями земле, захрипел и сквозь рябь в глазах увидел на верхнем краю обрывистого склона мужественное сероглазое лицо в обрамлении седых волос. Оно спокойно оценило его безнадёжное положение и скрылось. Внезапная тревога за тайну шкатулки заставила Гусейна забыть о петле, он с четверенек бросился к расщелине, но его опять рывком опрокинули на камни. Гусейн зарычал от боли, от ненависти к кочевникам и к тому, кто видением показался и скрылся, оставив ему мучения от неизвестности – знал ли седовласый о тайне углубления под обвалом или нет.
2. Побег аманатов
За три недели до описанных выше событий, значительно севернее, за многодневными переходами через степь до русской казачьей крепости Гурьев в низовьях реки Яик, а от неё ещё в трёх-четырёх днях конного пути до устья Волги, в Белом городе астраханского кремля случилось происшествие с очень важными последствиями.
Была ночь, тихая, светлая. Звёзды и ущербная луна купались в широком разливе весеннего половодья, загадочно блестели в безбрежной речной глади Волги. Но видеть это могли лишь стрельцы редких дозоров. Кроме них, в городском посаде и за белокаменной крепостной стеной Астрахани всё спало или забылось в дремоте. Беспечно спали и в большом дворе зажиточного дьяка Ивана Квашнина, хитрого и изворотливого, первого помощника и советника воеводы. Казалось невозможным, что во втором часу после полуночи с улицы через плотный и высокий забор к нему в подворье ловко перевалится, бесшумно спрыгнет молодой калмык с хищным раскосым лицом и с обритой головой. Однако так оно и было. Калмык постоял, медленно поправил тёмный, стягивающий верблюжий халат кушак. Затем пригнулся в тени забора, пробрался до лежащего на брюхе пса. Тронул его носком мягкого сапожка, убедился, что собака не подаёт признаков жизни, и, бегло оглядев двор, увидел и второго мёртвого волкодава. После чего нащупал под халатом за пазухой и вынул свёрнутую в трубку шкуру с лисьим мехом, поправил внутри неё палку. Под тенью навеса конюшни похрапывал дворовый сторож, он растянулся на лавке возле бревенчатой стены, за которой тихо фыркали и вздыхали во сне хозяйские лошади. Подкравшись к нему, калмык наотмашь стукнул по взлохмаченной светловолосой голове. Шкурка сделала удар глухим, едва слышным, голова так и осталась лежать на пучке соломы, только храп оборвался и развеялся в ночной прохладе.
Забрав пристроенное за лавкой ружьё сторожа, калмык отвернулся и тихонько взвизгнул степным волчонком. Через забор перебрались двое его сообщников, таких же, как он, молодых узкоглазых разбойников. Они лисьими перебежками приблизились к нему под навес, поведением безоговорочно признавая в нём главаря, и все трое после его безмолвного указания рукой на крыльцо белокаменного дома прокрались к ступеням, поднялись к двери. На условный воровской стук кто-то осторожно убрал внутренний засов, дверь приоткрылась, достаточно, чтобы они прошмыгнули в темноту прихожей.
Часам к десяти утра, в светлом помещении со сводчатым потолком, которое было рабочей комнатой воеводы в приказных палатах города, сам воевода и дьяк Иван Квашнин совещались о ночном происшествии. Единственное окно выходило на Соборную площадь, но было плотно задёрнуто голубой шёлковой занавеской, и они склонились головами над дубовым столом с резными ножками, разговаривали негромко, как заговорщики. Сухопарый дьяк едва сдерживал раздражение, болезненно морщился при употреблении слова "аманаты", словно каждый раз, когда оно произносилось, вынужден был выплачивать по червонцу из своего кармана.
Давно канули в лету века киевской державы, когда русские князья воители привязывали ханов половецких кочевников к делам своего государства одними брачными узами. Московская Русь, переломив восточный хребет татарской хищнической воли стремительным развитием народной сословной государственности, промыслово-торговой, ремесленной и военной деятельности, была уже совсем иной в отношениях со степными кочевниками. Русь пушек и ружей, огневого боя, Русь постоянно растущего числа городов с крепостным прикрытием для развития всяких промыслов и торговли множила предприимчивых людей, которые кипучей деловитостью подтачивали и разрушали саму память об удельной обособленности разных областей, – такая Русь уже не могла относиться к степнякам иначе, как к диким разбойникам. Сдерживая их в приграничье Великого степного Поля крепостями и казачеством, Москва требовала от их ханов безусловной покорности и только.
Воеводы приграничных земель в сношениях с ханами получали право настойчиво и откровенно использовать кнут и пряник. Кнутом была недвусмысленная угроза наказания огневым боем. А пряником – вознаграждения за военные услуги, но главное, разрешение беспошлинной торговли в русских городах лошадьми, шкурами, изделиями из шкур, разбойной добычей в других странах. Пряник оказывался им слишком необходимым, когда безнаказанно воевать и грабить русское порубежье стало невозможно, и кочевники волей-неволей шли под управление царских воевод, принимали на себя известные обязательства. Для придания таким отношениям большей устойчивости, Московское государство переняло опыт всех прошлых цивилизаций Ближнего и Среднего Востока, Римской империи, требуя в подтверждение договорной покорности отдавать на проживание в русских крепостях почётных заложников, детей вождей и ханов кочующих близ границ племён. Их чаще называли по-татарски, аманатами.
Воеводы приграничных земель в сношениях с ханами получали право настойчиво и откровенно использовать кнут и пряник. Кнутом была недвусмысленная угроза наказания огневым боем. А пряником – вознаграждения за военные услуги, но главное, разрешение беспошлинной торговли в русских городах лошадьми, шкурами, изделиями из шкур, разбойной добычей в других странах. Пряник оказывался им слишком необходимым, когда безнаказанно воевать и грабить русское порубежье стало невозможно, и кочевники волей-неволей шли под управление царских воевод, принимали на себя известные обязательства. Для придания таким отношениям большей устойчивости, Московское государство переняло опыт всех прошлых цивилизаций Ближнего и Среднего Востока, Римской империи, требуя в подтверждение договорной покорности отдавать на проживание в русских крепостях почётных заложников, детей вождей и ханов кочующих близ границ племён. Их чаще называли по-татарски, аманатами.
Такие заложники, юные внук и младший сын калмыцкого племенного вождя Дундука и жили в доме Квашнина до ночного происшествия.
– Картина ясная, – серьёзно и озабоченно сказал дородный, по-мужски красивый в своей богатой одежде и при оружии воевода Астрахани и окрестных земель князь Кирилл Шереметьев. – Второй сын Дундука уж давно показывает и доказывает, что злобно настроен к русским порядкам. Этот Сенча с двумя близкими дружками прибыл вчера в город, якобы повидаться с юным братом и с племянником. Он побывал у тебя в доме, был недолго, но успел снюхаться с братцем, передал отраву. Тот с наступлением темноты отравил собак, и после полуночи впустил их в дом...
– Неблагодарные щенки, – вырвалось у сумрачного дьяка. – Грабить у меня, за моё же к ним доброе отношение?!
– Скажи спасибо, не отравили, – насмешливо заметил воевода. – Пограбили-то немного, а? Что они могли спрятать под одеждой? Иначе стрельцы утром не выпустили бы их из городских ворот.
– Твои стрельцы за мзду и тебя выпустят связанным разбойниками, – проворчал недовольный Квашнин. Дьяка задело, что воевода не поддержал его намерение преувеличить личный ущерб. – Они даже аманатов проглядели.
– Аманаты были переодеты под калмыцких девок, – примирительно заметил воевода, поднимаясь с кресла. Руки за спину, он подошёл к окну, глянул за занавеску на площадь. – Так что делать-то будем?
– А что делать, – дьяк пожал узкими плечами. – Подождём неделю-другую. А там пошлём к тайше подьячего и десятника со стрельцами. Если, конечно, сам не явится просить снисхождения для Сенчи.
– Дорого ему это будет стоить, – подмигнул воевода дьяку. – А?
– Да уж. Надо отбить охоту к таким безобразиям, – ответил Квашнин неопределённо. – И слух ещё пустить, чтобы другие орды призадумались.
На том и порешили.
Но после обеда к южным городским воротам примчался на взмыленной лошади казак с золотой серьгой в левом ухе. Обломок стрелы торчал из его бедра, и он свалился бы на дорогу от потери крови, если бы его не подхватили дежурящие у ворот стрельцы. Казак потребовал, чтобы его тотчас пропустили к воеводе. Ему помогли удалить обломок стрелы, наскоро перевязали рану, и десятник поручил зрелому черноусому стрельцу без промедления сопроводить его к Соборной площади.
Воевода увидал их в окно, когда разбирался с доходными и расходными бумагами за своим широким дубовым столом. Обеспокоенный недобрым предчувствием он быстро поднялся и вышел из белокаменных палат на крыльцо, хмурясь, спустился к неуклюже сидящему в потёртом седле казаку.
– Что случилось? – потребовал он разъяснений.
Казак выпрямился. Пот каплями сползал по его бледному и пыльному лицу, оставлял на лбу и щеках грязные полосы. Дышал казак надрывно и облизнул тонкие сухие губы.
– Сенча... – выдохнул он, и сипло продолжил: – Меня наняли промысловики, охранять их, когда соль будут набирать и сушить.
Путаясь в излишних подробностях, он сообщил, что Сенча напал на них с двумя десятками ровесников калмыков. Троих сенчиных людей они успели подстрелить, но остальные изловили русских своими арканами, одного убили стрелами, других повязали и угнали в степь. Лишь ему удалось вырваться и ускакать.
По мере рассказа воевода мрачнел, словно вынужден был есть тухлую похлёбку. Он дал казаку серебряный рубль, вернулся к себе, и вскоре опять держал совет с более опытным в вопросах местных взаимоотношений дьяком.
– Этот новый подвиг Сенчи мне совсем не нравится. – Он не скрывал обеспокоенной досады перед рассевшимся на жёстком стуле Квашниным, мерил комнату шагами и вдруг с силой пристукнул кулаком по столу.
Дьяк понял, что дело серьёзное. И стал подчёркнуто деловитым.
– Думаю, это к свадьбе государя, – высказался он после минутного размышления.
Воевода не понял, остановился, уставился на дьяка. Тот погладил ладонью и пальцами острый подбородок, пояснил:
– Государь объявил о намерении ко дню свадьбы выкупить из плена тысячи русских людей. Начал собирать необходимые деньги.
Он смолк, оживлённым взглядом намекая, какое это имело отношение к сенчиным подвигам.
– Гм-м, – густые тёмные брови воеводы сошлись у переносицы. Сам он другого разъяснения не находил и спросил неохотно, как будто всё ещё сомневался в достоверности сведений, которые привёз казак. – Неужели и старый Дундук заодно с сынком?
Вместо ответа Квашнин пожал плечами, мол, кто ж их, этих туземцев, знает. Затем предупредил вопрос князя.
– Сегодня вторник, – сказал он, понижая голос. – Подождём неделю. Авось одумаются.
– Так полагаешь, оба имеют к этому отношение? – настаивал воевода. – Дундук последнее время как будто вёл себя тихо. – И тут же повторил, что внушал ему в предыдущем, утреннем разговоре Квашнин. – Давно никого не наказывали для острастки. А с ними, видно, нельзя иначе.
– И ещё Карахан, этот Чёрный хан, даёт им дурной пример, – негромко согласился дьяк.
При упоминании о неуловимом разбойнике, слухи об удачных грабежах которого волновали зависть прикаспийских степняков, воевода сцепил ладони и сжал их до хруста в пальцах.
– Да. Подождём. Что ж нам ещё остаётся, – сказал он с видом человека, которому надолго испортили настроение. – Уже предчувствую, как это попытается использовать, повернуть против меня архиепископ.
По завершении воскресной службы в большом Успенском соборе астраханский воевода преклонил крупную темноволосую голову перед архиепископом Пахомием. И, хотя ожидал неприятного разговора, всё ж поморщился, когда услышал ни то просьбу, ни то предупреждение:
– Зайди ко мне, сын мой, – промурлыкал от удовольствия гладколикий и моложавый Пахомий.
Воевода молча последовал за ним, вышел через служебную дверь собора во двор Троицкого монастыря. Он гадал про себя, какую ж пакость изготовил ему изворотливый ум архиепископа. Они были ни в ладах, и с давних пор, после случая, когда воевода с многочисленными гостями в пьяном веселье лихо возвращался с охоты, погнался за зайцем и потоптал копытами лошади только что пошедшие в рост первые виноградники в монастырском поместье. Склочник, как все малороссы, Пахомий нажаловался патриарху и царю, и воевода получил тогда из Москвы весьма неприятные, резкие послания и выговоры.
Архиепископ приостановился у куста роз, потрогал ветку с радующими глаз молодыми зелёными листочками.
– К сожалению, я не могу не сообщить о таком событии государю, – мягко и почти ласково начал он. – Вверенную мне паству тревожат слухи о причинах бездействия местных властей при откровенных и вызывающих разбоях калмыка Сенчи. Поговаривают, ты позволяешь безнаказанно пленять и угонять православных, чтобы тайно получить долю с государева выкупа за них.
Воевода слегка вздрогнул, качнулся от внезапного приступа слабости в коленях. Пахомий будто не заметил этого, продолжил с елейным сладкозвучием:
– Сам знаешь, какое наказание государь уложил воеводам, когда русских православных людей отдают на произвол диким иноверцам, – в голосе его прозвучало одобрение такой строгости мер царя Алексея. – Казнь смертная. А при наличии оправдательных причин лишение наград и высылка в Сибирь.
Холодный пот прошиб воеводу, когда он вдруг сообразил, в какую западню попадает из-за этого дела и как крайне ограничен во времени для разрешения его в нужном себе направлении. На Москве настроения были неопределёнными, чернь волновалась приготовлениями к большой войне с Польшей или Швецией, переменами в окружении царя, где появлялись люди новые, немосковские, ценимые за ум, люди жёсткие и требовательные. При таких настроениях могут и не разобраться, дать ход доносу, а враги, дующие на угли, чтобы раздуть костёр, всегда найдутся.
– Три недели, – хрипло попросил он архиепископа. – Дай мне три недели.
Тот оторвал и неторопливо растёр в ладонях зелёный листочек с куста роз. Поднял ладони к лицу и прикрыл глаза веками, глубоко вдохнул нежный запах весенний свежести. Воевода мысленно посылал его ко всем чертям, напряжённо ожидая, что скажет этот прохвост в чёрной рясе.