Санктпетербургские кунсткамеры, или Семь светлых ночей 1726 года - Александр Говоров 10 стр.


— Ну при чем здесь овес? — чуть не плакала Алена.

Яличники разразились хохотом, но цены никто не сбавлял. И Алена вернулась на набережную, пустилась со всех ног мимо дворцов, а речная команда улюлюкала ей вслед.

На Царицыном лугу она сделала большой круг, чтобы обежать подалее мрачный куб Голштинского глобуса, который всегда ее пугал. Пересекла Прачешный мостик, где служанки белье мыли-колотили, господ языком перемывали.

И тут у задов Шпалерного ряда на тропе, вившейся по пустырям близ Невы-реки, ее разморило. Ночь ведь всю не спала, ни крошки не съела. Жара ее допекала, битый кирпич колол босые ноги.

Коленки сами собой подкосились, и она села под огромные лопухи, украшавшие угол какой-то казенной ограды.

Очнулась от удара в спину и резкого окрика:

— Вставай, разлеглась! Скрыться, убежать хочешь?

Над нею краснорожий полицейский занес трость, готовясь ударить снова. Поодаль стояли еще несколько полицейских в васильковых кафтанах.

Алена вскочила, торопясь оправить сарафан, ничего не понимая. От реки вереницей поднимались женщины в серых балахонах, в одинаковых белых платках. Полицейские подбадривали: живее, живее! Еще и купаться их водят.

— Эй, Митька! — заорал ударивший Алену стражник. — Канай сюда, живенько! Тут девка нашлась в лопухах. Это не та ли, которая у тебя из крутильни сбежала?

— Не-е, — сказал, подходя, Митька с тыквенным семечком на губе. — Эта прям боярышня какая-то… Та была корабельная торговка!

— Ну и дурак, — оценил Митькино поведение стражник. — Сказал бы, что та самая, какая разница, лишь бы для счета. Теперь за тот побег еще и на гауптвахте насидишься.

Они нагло рассматривали Алену, решая, как с ней обойтись, — отпустить или взять под конвой: пусть до утра побудет в караулке. Женщины проходили мимо угрюмой чередой, отвернув равнодушные серые лица.

— Да ты кто такая будешь? — спросил сердобольный Митька, весь обсыпанный тыквенной шелухой. И даже ласково по плечу потрепал.

И тогда Алену всю пронизала опасность потерять свободу, а с ней саму жизнь. Она отбросила Митькину руку и сказала, подражая слободским сердцеедкам:

— Ну ты, рук-то не распускай! Наш барин — князь Холявин, Евмолпий Александрович, усадьба вон за водокачкой, не знаешь, что ли?

— Хо-хо! — развеселился краснорожий стражник. — Ежели ты княжеская, то почему у тебя голые пятки?

— Господин унтер-офицер, — сказал пожилой полицейский, — ну ее, помните, что давесь было за графскую служанку?

И они, потеряв интерес к Алене, стали покрикивать на бредущих с купанья женщин, пока последняя из них не скрылась в пасти ворот Шпалерной мануфактуры.

А Алена еще некоторое время сидела под лопухами, испуг парализовал ей руки-ноги. Но солнце уже явно катилось на запад, и она собралась с силами, вскочила и опять побежала по буграм вдоль реки, пока не показались кирпичные трубы Литейного двора.

Остановилась перевести дух, вынула из-за пазухи поцарапанное зеркальце, поправила платок. В животе урчало, и она подумала: тут поблизости рынок, называемый Пустым, а у нее копеечка за щекой, так что ее беречь?

Чтобы попасть на Пустой рынок, надо обогнуть палаты графа Брюса, начальника Литейного двора. Алена знала из рассказов на завалинке, что у того графа Брюса есть своя личная кунсткамера, которую он перевез из Москвы. А в той кунсткамере будто есть скелет, да не просто скелет, как привычные скелеты в Кикиных палатах, а особенный, с которым граф Брюс, чернокнижник и чародей, по ночам будто бы разговаривает.

Вот и узкие стрельчатые окна графских покоев. Алена оглянулась — никого вокруг не было, жара да безлюдье. Она взобралась на кирпичный приступок и пыталась что-нибудь разглядеть. Но стекло заросло пылью, будто не мыли его сто лет.

Пустой рынок он и есть пустой. Толчется посредине толпа сосредоточенных мужиков, а прилавки пусты. Повалены бочки, в которых обычно продают капусту, грибы, раков живых.

Неурожай, что ли, плохой привоз или чиновничье рукосуйство, но снеди на рынке нет.

— Пирожка хочешь? — оценил ее голодный взгляд мужичонка в картузе. Под полой зипуна[37] мужичонка держал березовый туес.

— Хочу, а почем?

— А сколько у тебя есть?

— Копеечка.

— Давай сюда копеечку, — сказал мужичонка и пирожок в туеске показал.

Алена вынула из-за щеки копеечку, а мужичонка выхватил у нее монетку и отошел, похохатывая.

Алену вновь охватило — доколе же можно терпеть? — отчаяние и гнев. Да и копейки было жаль, своя ведь копеечка заработанная.

И она вцепилась в мужичонку так, что у того туес выпал, и пирожок вдруг раскололся, стало видно, что он вылеплен из воска и раскрашен. А Алена все трясла торговца и кричала:

— От-дай мо-ю ко-пе-ечку!

Тут рыночные люди за нее вступились, а проходивший мимо поп на того мужичонку посохом замахнулся. Зажав в кулаке возвращенную копеечку, она села на травяной холмик у какого-то казенного здания. Ноги от волнения и голода опять подкосились.

Но видать, не все перипетии дня, которые ей суждено было пережить, она испытала. Подняв глаза на запертую дверь, возле которой она сидела, она увидела там вычурную надпись: «Губернская контора по кабальным и долговым записям. Продажа людей».

Сердце зашлось, чуть не задохнулась. Батюшки-светы, да разве есть на свете такие адские учреждения?

Есть, конечно, как им не быть, люди-то продаются. Ее же высокородный барин, лейб-гвардии сержант Холявин, взял же на нее крепостную запись… В какой конторе? Наверное, в этой же конторе и взял.

Она вскочила и тут увидела вдали за зелеными купами рощи знакомый шпиль немецкой кирки и даже звон часов услышала. Там, за рощей, Канатная слободка! Там светелка, в которой, может быть, сидит себе, посиживает корпорал Максим Петрович, ее надежда, ее беда.

7

Встав на завалинку, сквозь бутылочное стекло в переплете окна Алена словно увидела целительный сон. Там Максим Петрович, живой и невредимый, обсуждал что-то с очкастым студентом Миллером и стелил себе койку.

Алена соскочила с завалинки, взялась за виски. Ведь живой, ведь невредимый! Голуби слетелись, ожидая подачки, но сейчас было не до них.

И до смерти захотелось увидеть еще раз живого-невредимого Максима-свет Петровича! Вскочила на завалинку, вновь увидела, как Максим-свет Петрович, что-то провозглашая, поднял руку, а немец от волнения даже снял очки. В светлице у них на неприбранном столе стоял солдатский котелок, валялись корки. Алена бы тотчас вымыла все начисто, да и вообще прислуживала бы как последняя раба.

Но тут ее обнаружила вдова Грачева:

— А, Алена-гулена, сказывай, где была? — стащила за подол и погнала домой.

Вдова даже всплакнула от переживаний.

— Так ты, говоришь, у Нартова была, квартиру его прибирала? Да ведь я ж тебе толковала сто раз, чтоб ты к нему без меня не ходила. Он мужик-то одинокий, что люди скажут! Копеечку получила? Вот будет тебе однажды копеечка, если еще по завалинкам лазить станешь, к молодцам в окна подглядывать!

«Ну, разгуделась! — досадовала Алена. — У самой-то небось и любови не было никакой. Высватали да обженили».

Когда первый восторг по поводу того, что Максим-свет Петрович жив-невредим, улегся, одна мысль Алену уколола. Ведь он же обещал вернуться к ней после вольного дома. «Жди!» — так и сказал…

— Вон и другой наш гуляльщик катит! — выглянула мать в окошко. И кинулась встречать, приговаривая: — Пожалуйте, батюшка наш Евмолпий Александрович, в светличке у вас все прибрано…

На кантемировских дрожках с флегматичным Камарашем прибыл лейб-гвардии сержант Холявин, пальцами придерживая прорехи на своей великолепной рубахе голландского полотна. Напевая нечто модное про Купидона и его стрелы, лейб-гвардии сержант отдавал распоряжения:

— Воды для бритья… Постель не раскладывать, я вернусь утром… Кафтан почистить партикулярный, да побыстрей!

Кантемировы дроги его ожидали, пока он священнодействовал перед зеркальцем, не переставая напевать:

— «Но сердцем утомленны, любовию плененны…»

Перебирая свой гардероб, долго ругался, потом вызвал вдову Грачеву:

— Возьми-ка, мать, мою рубаху, видишь, как один вышибала ее располосовал! Но и ему досталось, будь спокойна, кровь я ему пустил.

Вдова горестно качала головой, разглядывая боевые прорехи.

— Вот что… — сказал просительно Холявин. — Ты не дашь ли мне на сегодня какую-нибудь рубаху из обывательских, что ты берешь в стирку? Никола свидетель ей-ей, верну в полном бережении!

Грачиха стала божиться, что как раз ни одной мужской, рубахи в стирке у нее нет.

— Или продай! — упрашивал Холявин. — Отдам из родительской присылки.

«Зачем вы, матушка, обманываете? — хотелось сказать Алене. — Вчера же закупили дюжину отменных рубах, на случай, кто из господ пожелает!» Хоть барин ее был ирод, ритатуй безудальный, но тут она ему сочувствовала; как быть ему без рубахи, ежели он едет, скажем, на танцы?

«Зачем вы, матушка, обманываете? — хотелось сказать Алене. — Вчера же закупили дюжину отменных рубах, на случай, кто из господ пожелает!» Хоть барин ее был ирод, ритатуй безудальный, но тут она ему сочувствовала; как быть ему без рубахи, ежели он едет, скажем, на танцы?

Чтобы не слышать фальшивых причитаний матери, она ушла к себе в дом, за печку. Устала ведь хуже последней жницы!

Там, за печкой, имелся у нее выбеленный известкой уголок — завесь с цветочками, постель с шестью думочками. Над постелью раскрашенная картинка — едет молодец в треуголочке, усы закручены, в руке сабелька, а кафтанчик васильковый, точно как у Максима-свет Петровича!

А на господской половине лейб-гвардии сержант скреб себя в затылке — Грачиха его убедила, что рубахи нет и достать неоткуда.

Тогда распахнулась дверь, и в сени вышел корпорал Тузов, неся за плечики отменную рубаху тонкого тканья и с пышным жабо.

— Берите, господин кавалер, пользуйтесь. Это, правда, не голландская, а бранденбургская, немочка одна шила, когда мы возвращались в Санктпетербург. Думалось, на балы едем да на машкерады! Не побрезгуйте, господин кавалер.

Холявин рубаху принял с некоторым недоумением. Быстро экипировался и укатил в город.

Алена же за печкой никак не могла смежить глаз среди своих картинок и думочек.

— На что я ему, слободская простушка?… У него вон, оказывается, и заграничные дамы в знакомствах бывали!

А тут еще ей вспомнилось, как сказал жестоко генерал-полицеймейстер: «А может, та Сонька полюбила его?»

Лежать стало невмоготу, как в раскаленной топке. Вспомнились глаза этой дьяволицы — страх смертный, выразить нельзя!

Встала, вышла в подклеть, что вела на конюшню. Там звякала цепь у бадьи с водой, пахло конским потом. Максим Петрович чистил своего конька, разговаривал с ним ласково, будто это и не скотина. С Аленой, например, он говорил отрывисто, строго.

Она не выдержала, спустилась, встала в круг света от подвешенной караульной лампы.

— Здравствуйте, милостивый государь Максим Петрович! — По своему обычаю она поклонилась, достав рукой до пола, и коса ее упала со спины. — Нашелся ли ваш этот самый заморский камень?

Сказала, а сама сердцем зашлась от дерзости. Но Максюта и не смотрел в ее сторону. Охаживал щеткой хребет Савраски, приговаривал: «Балуй, балуй!» Наконец шлепнул по мокрому крупу лошади и повернулся к Алене.

— Ты что же, юница беспорочная, меня туда что посылала?

— А что? — вздохнула Алена, вся подавшись к Максюте.

— А то! — он вновь принялся обрабатывать конский бок. — Еле ушел, одному богу известно как…

— Как? — прошептала Алена.

— Сошел вниз Цыцурин, их главный коновод, велел отпустить. Они его больше своей атаманши боятся. Даже ругал их за меня.

— Да я же вам совсем по-иному предлагала… Да я бы сама к ним пошла… Да вы не сомневайтесь, Максим Петрович!

— «Не сомневайтесь, не сомневайтесь»! — Он взял лохань с мыльной водой и опустил туда щетку. — Вот тебе и не сомневайтесь! Да и господа меня обманули. Наобещали всего, а как в картишки завелись, все на свете позабыли.

— Кто? — встрепенулась Алена. — И мой барин?

— Не важно теперь кто. Важно, что диковинки этой, этого камешка, в их вертепе нет.

— Как нет? Почему вы так думаете?

— А послушай, если только поймешь. Я там разговоры многие слыхал, выводы свои делал. Сонькины молодцы, они, конечно, тати явные, дело не в том. Но им суммы нужны, понимаешь, суммы! В гульденах, в ефимках, в рублях, в чем угодно, но суммы! А эта трансцендентальная субстанция, как выражается наш Федя Миллер, эта приманка мудрецов, для них-то она ничуть не приманка.

— Но он же, камень тот, золота наделает сколько хошь!

Максим усмехнулся и ничего не ответил. Шипел фитиль в караульной лампе, Савраска постукивал копытом.

— Дело, однако, не в том…

Максим наклонился, обмывая щетку. Алена молитвенно на него смотрела.

— Знаешь, кого я там неожиданно встретил?

— Кого, кого?

— Да нет, пожалуй… Стоит ли тебе это знать?

— Миленький Максим Петрович! — трепетала Алена.

— Ну, слушай. Дело в том, что эта, как ты ее называешь, Сонька…

— Сонька! — У Алены все померкло в глазах.

— Да, Сонька, а по паспорту она заморская маркиза…

— Мать пречестная, заступница!

— Да что с тобою? Выпей, вон в ковшике ключевая вода.

— Ничего, ничего… Сказывайте!

— Эта маркиза… Да я ж ее знаю давным-давно!

В это время с улицы послышался голос рассыльного из Кунсткамеры:

— Господин унтер-офицер тута? Максим Петрович?

И ответ вдовы Грачевой:

— Тута, тута. Коника-с обихаживают своего. А ты, горластый, потише не можешь? Ишь, иерихонская труба! Доченька моя только-только прикорнула…

Несмотря на такое предупреждение, рассыльный набрал воздуха и повторил:

— Гос-по-дина унтер-офицера кор-по-рала! К его превосходительству господину библиотекариусу требуют! Там полицейский генерал прибыл — уй-уй-уй!

8

— О нет, экселенц! Осмелюсь быть с вами несогласным.

Шумахер особой изысканностью оборотов хотел показать свою полнейшую независимость от всесильного бога полиции.

— Токарь, хотя бы и царский токарь, есть всего-навсего токарь. А потому, господин генерал-полицеймейстер, ваше высокопревосходительство, и ведать ему надлежит делами токарными, а отнюдь не наукой.

Девиер рассматривал баночки с какими-то существами в перламутровом спирту. Услышав слова Шумахера, он сдвинул эти баночки на другой конец стола.

— Надо ли вас понимать иносказательно, господин библиотекариус, то есть что и полиция не должна совать свой нос в дела науки?

— О-о! — всполошился Шумахер. — Не так, не так! Полиция и наука — о-о!

— Государыня опечалена вашими распрями с господином Нартовым, который хотя и токарь, но доверенное лицо при императорской фамилии.

— Вот, извольте взглянуть, экселенц! — Шумахер проворно достал и развернул какой-то свиток. — Списочек, который составил сей лейб-токарь… Государыня ему изволила поручить. Это все элевы, сиречь ученики будущей гимназии санктпетербургской.

Сняв очки, он прошелся по списку и нашел необходимое.

— Вот, пожалуйте… «Сын адмиралтейского плотника». Далее читаем, под номером четырнадцатым, — «сын дворцового кузнеца». Здесь еще хуже — «сын господского человека», а вот — «крестьянин князя Меншикова». Крестьянин!

— Вы забываете, господин Шумахер, — улыбнулся Девиер и полез за неизменной табакерочкой. — Я, например, бывший юнга, сирота, беженец, а сами вы? А вдруг сын плотника или крестьянин окажется способнее, чем все российское дворянство?

— Вы шутите! — вскричал Шумахер. — А вот взгляните, экселенц, что он пишет в проекте устава? «Учеников школы той отнюдь чтоб не драли и за уши не таскали, а токмо по постановлению педагогического совета за исключительные бы поступки розгою…» Да он же в педагогике прямой неук, этот ваш Нартов!

— Однако покойный император сего токаря неуком не признавал и многие дела наиважнейшие доверял. И ныне царствующая императрица…

— Покойный император, царство ему небесное, с сим токарем каждый день точил и привык к нему, как к своему человеку. Привыкаем же мы к своим лакеям, кучерам, но это не должно означать, что мы им дела государственные поручать станем. Он же сам, Нартов, рассказывал, что и горшки подавать малолетным принцессам ему доводилось!

— Ну-ну, господин библиотекариус, вы забываетесь! — Девиер захлопнул крышку черепаховой табакерки.

Шумахер понял, что зарвался, и в расстройстве чувств принялся пальцем накручивать локоны своего парика.

— А правда ли, — спросил Девиер, — вы заставляли иноземцев, выписанных сюда в качестве студентов, дрова пилить на вашей собственной усадьбе?

— Ложь, ложь! — поперхнулся Шумахер. — О, все это клевета!

— Ладно! — Девиер положил на стол тяжелую ладонь. — Я пришел не для того, чтобы разбираться в ваших распрях с господином Нартовым и иными. И о русских тоже советую поосторожнее, вы едите русский хлеб и русское золото получаете за службу, и немалое. Скажите лучше, что есть философский камень?

— Философский камень? — задумчиво отозвался Шумахер, а сам лихорадочно думал: кто донес, что донес?

— Не буду затруднять вас догадками, — сказал Девиер. — Меня интересует тот философский камень, который пропал у вас в Кунсткамере.

— Это все Тузов! — вскричал Шумахер, очки его блестели. — Это такой ворюга! Скажу вам, экселенц, вино, которое по царскому указу выдается посетителям, угощения ради, он его расхитил! На прошлой неделе пропала большая морская звезда…

— Постойте, разберемся, — прервал его Девиер. — Я только что допрашивал Тузова. Он весьма логично ответствует: первым о пропаже камня должен был заявить в полицию владелец, следующим — вы, как куратор Кунсткамеры. А его, Тузова, будто бы вы честным словом обязали в течение семи дней о пропаже молчать… Как это понимать?

Назад Дальше