Пили чай, хрустели обсахаренным печеньем. Светлейший поднялся, ловя пальцы свояченицы, преданно их целуя.
— Не гневайтесь, голубушка, за Курляндию… Одно я там понял — давить их всех надо, давить! Ежели б не наказ царицы, я бы их всех там передавил во главе с этой надолбой Анной Иоанновной.
— Давить-то ее надо… Но, Алексаша, еще нужнее другое…
— Знаю, знаю, что вы скажете. Обворожить, обаять!
— Между прочим, — сказала горбунья, уже проводив светлейшего до двери, — в настоящий момент портомоя, а с ней и вся златотканая свора садятся в лодки у Летнего сада. И знаете зачем? Едут навестить драгоценнейшего светлейшего, узреть воочию, не болен ли он, не смертельно ли разгневан… Но не заноситесь, дюк Кушимен, не заноситесь!
В дверь кто-то поскребся, и горбунья крикнула с раздражением:
— Что там? Я же заказала меня беспокоить!
Однако вышла и вернулась, недоуменно пожимая плечами.
— Это вас, сударь. Какая-то, говорят, дама, якобы маркиза, с нею карлик и какой-то мужик в полицейской треуголке. Ждут вас внизу. Что-нибудь серьезное?
3
Государыня, обняв за плечи светлейшую княгиню, дорогую подругу юности, неторопливо продвигались с нею в глубь меншиковских покоев. Говорили без умолку о здоровье (которого, увы, нет!), о погоде (которая не радует), о детях (которые не слушаются).
О чем угодно говорили, словно встретились после многолетней разлуки. Не говорили лишь, не касались того, что произошло давеча на ямской заставе. И сам светлейший этого не трогал, рассуждал только о плачевном положении, которое сложилось в Курляндии.
По знаку Меншикова генерал-майор Волков подал проект регламента обучения и воспитания великого князя Петра Алексеевича, и светлейший высказал свои соображения.
— Ах, Данилыч! — воскликнула государыня. Давненько она не называла его так! — Бери царевича к себе в семью, воспитывай, как своих детей… Меня другое беспокоит, Данилыч!
Она отвела его в сторону от толпы почтительных придворных и что-то взволнованно заговорила, поводя обнаженными полными плечами. Серьезность глубокая была на ее чернобровом лице.
Герольд зычно объявил, что прибыл вице-канцлер Остерман.
— Господа! — обратилась императрица к собравшимся. — Мы проведем заседание Верховного тайного совета в доме его высококняжеской светлости… Не так ли, Данилыч? Помнится, у тебя был такой уютненький ореховый кабинетик, покойный Петруша его очень любил…
В гондоле венецианского стиля прибыл насупленный герцог Голштинский, с ним юркий министр Бассеевич. Прибывали и другие члены совета, поднимаясь с пристани, высокомерно раскланивались.
Когда двери Орехового кабинета закрылись за последним из вошедших, императрица повелела Остерману докладывать о причине созыва.
Вице-канцлер заныл, ссылаясь на ревматическую руку, просил, чтоб докладывал кто-нибудь другой. Но Екатерина Алексеевна была настроена воинственно.
— Что, забоялся? Неприятности чуешь? Читай!
Это было доставленное ночью письмо английского короля Георга, по существу — ультиматум. Его британское величество изъяснял, что посылает в Остзейское море эскадру для предупреждения опасности себе и своим союзникам от великих российских вооружений в мирное время.
— Эшквадру? — прошамкал престарелый граф Головкин, первый министр. — А что сие есть такое?
Никто ему не ответил. Остерман же сообщил дополнительно, что утром его посетил датский резидент и от имени своего короля также вопрошал, для чего в России происходят военные приготовления?
Все молча думали: что же это, война?
— Как решите, господа Верховный тайный совет… — развела руками императрица.
— Какие уж у нас приготовления! — язвительно сказал правдолюб Ягужинский. — От самой от кончины Петра Алексеевича только и делаем, что в упадок приводим армию и флот!
— Неправда! — закричали все, кто был в военных мундирах.
Голштинский, министр Бассевич ни к селу ни к городу выразили протест по поводу недоплаты приданого за молодой герцогиней Анной Петровной в сумме ста тысяч рублей.
Члены Верховного тайного совета чесали себя в затылках. Генералы же и адмиралы, наоборот, приосанились, заблистали глазами. Иные принялись перешептываться — согласовывали спешные меры, которые надо предлагать.
— А ты как скажешь, Данилыч? — спросила императрица, глядя на его посеребренную голову. — Можем мы с ними воевать?
— Нет, — ответил Меншиков.
И его ответ поразил всех более, чем сам королевский ультиматум.
Тогда вдруг Екатерина Алексеевна поднялась так резко, что парчовая оборка ее платья зацепилась за кресло и лопнула.
— Господа министры! — воскликнула она неожиданно звонко. И приближенным показалось, что они перенеслись на двадцать лет назад, что рядом с нею царь Петр. И тяжеленный фрегат, убыстряя ход, скользит по каткам во вспененные волны. — Господа министры! Война войной, но нельзя ведь и наглецам давать спуску! Сегодня у них бельмом на глазу сидит наш флот, завтра им Ригу отдай и Ревель! Господа министры, господа генералы! Мы повелеваем всем кораблям в Санктпетербурге и окрест него за сутки быть готовыми в поход. Подобно покойному Петру, я принимаю на себя чин генерал-адмирала и лично поведу флот. Коль придется — повоюем, а нет — покажем хищникам иноземным, что и у нас есть зубы!
Министры молчали, но уже распахнулись двери Орехового кабинета, а за ними в залах и вестибюлях офицеры и придворные и чиновники. На улицах кричали:
— Виват![53] Виват российскому флоту, виват России!
А царица, вновь испеченный генерал-адмирал, уже теряя свой задор и опадая, словно хлебная опара, подвинула Меншикову лист бумаги.
— Ну что, Данилыч? Пиши о сем указ…
4
Затем следовал шумный обед с тостами и возлияниями, фейерверк, который запустил прямо с крыши майор Корчмин, огненных дел мастер. И все разъехались: во-первых, русский обед требует и русского сна, а во-вторых, назавтра был Петр и Павел, тезоименитство покойного императора, день основания Санктпетербурга. Надо было подготавливаться или по крайней мере не переутомлять себя в предвидении новых торжеств.
Меншиков никогда не отдыхал после обеда. В полной тишине заснувшего дома он проходил покоями, глядя в окна на блистающую солнцем Неву. Думал о том, как опять все кругом перевернулось и как теперь с кем себя держать.
Подходя к кабинету, он возле конторки дежурного различил фигуру женщины. Там не было окон, и светлейшему сначала показалось, что это гобелен какой-нибудь висит на стене, шпалера — пышные юбки, осиная талия, замысловатая прическа… Но, приблизившись, он увидел, что это не тканая картина, а живая женщина.
— Сегодня утром, — сказала женщина, — ваша высококняжеская светлость приказали меня не принимать. А я все же здесь.
За ее спиной Меншиков увидел действительный гобелен, за ним приоткрытую дверцу потайного хода. Он обругал себя за непредусмотрительность.
— Ладно, — сказал он, — утром мне было недосуг, надо понимать. Только пойдем отсюдова, я сам в своем доме как пленник.
Он провел ее в угловую диванную с видом на три стороны. Открылось небо и теснота кораблей на реке, а с самого краю возвышался корпус Кунсткамеры в строительных лесах.
— Простите, я вынуждена быть назойливой, — вновь начала посетительница. — Во-первых, утром меня сопровождал, по моей просьбе, корпорал Тузов. Мало того, что вы меня вытолкали невежливо, могли бы и объяснить, что недосуг. Вы приказали Тузова арестовать. Прежде чем приступить к делу, а у меня есть для вас сообщения куриознейшие, прошу его освободить.
Меншиков потемнел лицом. Стал рассуждать о молодежи и что есть долг присяги.
— Тузов не вам присягал, — сказала она.
— Софья! — воскликнул Меншиков. — Не суди, о чем не знаешь! В случай он хотел попасть, твой Тузов… Да сорвалось у них с Девиером.
Но маркиза продолжала настаивать, утверждала, что Тузов сам всего не знал, его обманули указом царицы.
— Пусть! — опять согласился светлейший. — Эх, Софьюшка, чего я не сделаю ради тебя! Прощаю я твоего Тузова, черт с ним.
Он взялся за шелковый шнур, чтобы позвонить адъютантам; маркиза его остановила — пусть поменьше людей знают, что она здесь. Тогда Меншиков поднялся: «Я сам схожу…», но опять она удержала.
— Нулишка! — позвала она, и из-под венского диванчика вылез готовый к услугам карлик. Как он ухитрился сюда попасть? Вероятно, за широкими юбками маркизы…
Светлейший послал Нулишку привести дежурного офицера, а сам закурил коротенькую трубочку-носогрейку и повернулся к маркизе:
— Ну?
Она рассказала ему о каторге, об Авдее Лукиче, об остальных, вычеркнутых из списка живых.
— Ну?
Она рассказала ему о каторге, об Авдее Лукиче, об остальных, вычеркнутых из списка живых.
— Что ж, каторга… — Светлейший барабанил пальцами по ручке дивана. — Раз есть преступники, как не быть каторге!
Он посасывал трубочку, а маркиза рассказывала ему о нравах каторжного мира.
— Канунников! — сказал Меншиков, будто ставя точку. — Видит бог, я тоже не знал, что он остался жив… Все это скот Ромодановский да Толстой-хлюст подстроили, якобы он виноват. Им же потом его имение отписали. Что же делать теперь?
Оба смотрели за окно, где в блеске воды и неба строилась Кунсткамера и люди вокруг нее роились как мошки.
— Чего проще? — сказала маркиза. — Объявить, что невиновен, и отпустить.
— Что ты, что ты, ты просто неопытна в этих делах. Старик-то Ромодановский умер, но живы внуки, которые бывшим имением Канунникова владеют… Опять же проныра Толстой!
— Ваша высококняжеская светлость! — вскричала маркиза. — Я не за бывшим имением мужа к вам пришла! Выпустите его, отдайте его мне…
— Тогда спрос будет уже с тебя. Ежели ты Канунникова, какая ты Кастеллафранка? Ага, двумужница, а это ведь — каторга!
Опять замолчали. Светлейший громко пососал трубочку, потом щелкнул крышкой карманных часов.
— Ладно, сделаем, — заверил он. — Я прямо к государыне, она теперь для меня все, что захочу… Что еще у тебя?
Маркиза с новым пылом принялась просить о других каторжанах. Взять номер тринадцатый, каково ему среди татей? Он же бывший офицер, но если бы все офицеры императорского флота были как он!
— Да ты что, девочка! — удивился Меншиков. — Ты потребуешь, чтобы я всю каторгу распустил? А потом и всю империю разогнал?
А она вскочила, умоляя, в шелковой волне юбок опустилась прямо на пол и уже на коленях молила, обжигала взглядом из-за неправдоподобных ресниц. «Что за баба! — подумал Меншиков. — Такая на все пойдет, и шилом приколет, и зубами загрызет».
— Ладно, ладно, Софьюшка… — обещал он. — Придумаем что-нибудь, изобретем какое-нибудь крючкотворство. Ты же пойми, я сам еще после давешних событий в себя не пришел…
— Нужна просто решительность! — воскликнула маркиза. — Ежели у вас, господин генерал-фельдмаршал, не достанет решительности, вас никогда не хватит более, чем для придворных интриг.
Вернулся Нулишка, а с ним дежурный офицер, с глазами вялыми от послеобеденного сна. Меншиков приказал Тузова обводить и доставить сюда.
— Что такое «Святой Иаков»? — спросила маркиза.
— Ах вон оно что! Значит, твой этот Тринадцатый со «Святого Иакова»? Да, был у нас такой фрегат.
— А за что по вашему личному приказу он был потоплен?
— Они хотели самодержавие отменить.
— А что такое самодержавие?
Меншиков рассмеялся и стал чинить свою треснувшую носогрейку, хотя рядом висела целая коллекция чубуков и трубок. Он смеялся и добрел, говорил совсем уж по-отечески, с оттенком воркотни:
— Самодержавие, милая, многие желали б отменить. Взять — твой князь Антиох с другими преображенцами, много они об этом рассуждают, тамошние подсыльщики давно докладывали сие… На фрегате же «Святой Иаков» много оказалось шибко образованных, Квинта Курция[54] читали, республику вознамерились учредить. А как без самодержавия? Это же становая жила порядка!
Набив починенную трубочку, он закурил. Часы в огромном доме стали бить — сначала в одних покоях, затем в других. Сунулся в дверь генерал-майор Волков, но светлейший показал — погоди!
Маркиза в тоске безысходной положила на мраморный столик локти, а на них подбородок, закрылась копной черных волос. Меншиков подошел, погладил по затылку, провел пальцем по белой ее шее. Вспомнилась другая, столь же прекрасная голова, в Кунсткамере, в банке, в мутном спирту. Усмехнулся, подумав, что царь покойный без колебаний приказал бы это чудо красоты отсечь да еще объяснил бы боярам анатомию сосудов на свежем срезе шеи…
— Софьюшка! — вкрадчиво сказал он. — Отдай ты мне этот философский камень. Что хочешь возьми у меня!
— Александр Данилович! — в тон ему отвечала маркиза. — Да нет у меня никакого философского камня, в этом вся закавыка. Да и на что вам философский камень? Вам все подвластно — и злато, и власть, и время, и люди. Философский камень — это вы!
Бодро топая, явились Максим Тузов и конвоиры. Светлейший тяжелым взглядом смерил Максюту, конвоирам велел быть свободными. Маркизе он сказал:
— Теперь ступай к себе в дом и ожидай моих решений. Сей корпорал Тузов пусть у меня еще побудет. Даю тебе слово, а мое слово что-нибудь да стоит. Ради тебя ни один волос с его головы не упадет. Но нынче он мне нужен для одного очень ответственного дела!
Выглянув в прихожую, он убедился, что никого нет. И вывел маркизу с карликом тем же путем, как и пришли.
— А насчет камня крепко подумай! — напутствовал он.
5
В народе говорят: Петр и Павел день на час убавил. Хочешь не хочешь, а к петрову дню укоротились северные белесые закаты. Огнями плошек украшались теперь вольные дома в Морской слободке, дым коромыслом!
— Прощай, Цыцурин, владыка игорного счастья! — заявил Евмолп Холявин, нетвердой походочкой взойдя на верхний этаж полнощного вертограда. — Ты не гляди, что я выпимши, покидаю сегодня вас, ухожу в далекие края! Прощай, Фарабуш, старина! Спасибо тебе, что в дубовое свое туловище принял пулю, которая предназначалась мне.
Сегодня, едва адмиралтейская пушка пробила полдень, они с Сербаном, уговорив Цыцурина, стали играть на реванш. Холявин и петушился, и хвастался, и высмеивал Сербана, но то ли Фортуна отвернулась от него, то ли старшему Кантемиру попалась наконец его счастливая колода, но Сербан быстро отыграл свой проигрыш, отобрал у Евмолпа вексель и разодрал его при кликах собравшихся игроков.
Случившийся тут же граф Рафалович за свой счет угостил всех шампанским, и Холявин не дал Антиоху увести счастливого брата домой. «Не-ет, теперь я желаю играть на реванш!» Но карточная Фортуна, видать, крепко осерчала на Холявина. Весь горя от нетерпения, он поставил безумные деньги — и проиграл! Сербан заставил его написать срочный вексель — такого еще в истории санктпетербургских вольных домов не было. Карточный долг должен быть возвращен в тот же день до полуночи!
— Прощайте, друзья! — кланялся Евмолп завсегдатаям вертограда. — Я выплатил срочный долг Кантемиру, пусть никто не скажет, что Холявины хуже князей!
— Но ты же свое дежурство пропустил! — ужасались приятели. — Ты же на пост не явился!
— А наплевать! — хорохорился Холявин. — А мне наплевать!
«У него какие-то тетушки при государыне…» — передавали приятели.
— Прощай, маркиза Лена, волшебница, — явился он в горницу под аркой. — Возвращаю тебе сорочку, взамен той, которую ты мне дала на Островах. Пощупай — настоящее голландское полотно, у контрабандистов покупал, в Сытном рынке.
— С каких пор это мы с вами на «ты»? — спросила маркиза. Она стояла перед распахнутой скрыней, увязывая какие-то пожитки.
— Как? — завопил Евмолп. — А кто меня уговаривал во Мценск ехать?
— Что было, то сплыло, сударь.
— Но не огорчайтесь, прекраснейшая! Я тоже от вас сплываю.
— Вы уходите в поход?
— Нет! — радостно сообщил Евмолп. — Лучше! Я ухожу в отставку!
— Он выходит в отставку! — сокрушенно сказали его друзья, которые ждали у распахнутой портьеры.
— Да, да! А что делать, братья? Я этому князьку знаете сколько продул? Сумма уму непостижимая!
— Ты уходишь в отставку? — маркиза оторвалась от своих узелков. — Как же без тебя Преображенский полк?
— Вот именно! — закричали преображенцы. — Как мы без тебя?
— Как я без вас! — с ударением сказал Евмолп. — Старый бурбон Бутурлин в меня уж чернильницу швырял и ботфортой топал. Да все же резолюцию наложил… Жизнь теперь будет разлюли малина: ни тебе разводов, ни тебе поклонов, ни тебе честь начальникам отдавать!
— И куда же ты теперь?
— А я себя купцу Чиркину запродал, богатею. Он меня шкипером берет, на судно свое торговое… А то я за долг свой карточный все уже продал, что имел, а долга выплатить не хватило. Пойдемте, гораздо, браты любезные, я вам отвальную поставлю!
— Виват! — закричали приятели, и все в обнимку отправились под сень гостеприимного Фарабуша.
Зизанья зажгла канделябр, и маркиза села перебирать бумаги в шкатулке. На сердце было смутно — светлейший оставил ее без проблеска надежды. Жди, мол, а я приму решенье!
Виделся ей несчастный Авдей Лукич, и душу сжимало состраданье. Ежели б знала, что он жив, разве такой была бы ее жизнь? Приходилось за годы скитаний и решенья принимать, и на риск идти, и все это у нее делалось весело, с интересом, ничего не было жаль. А теперь просто не знает, как быть.