Мамониха - Абрамов Федор Александрович 4 стр.


Марья не знает, что и подумать. Пошла домой: где у меня мужик-то? А мужик-от у ей в избе висит.

– Повесился?

– Повесился.

– Да, – сказал Клавдий Иванович, – веселую ты сказку рассказала.

– За веселыми-то сказками нынче едут на сторону, а в нашей деревне какие теперь сказки? Деревни, парень, без сказок помирают. Это сказки-то сказывают да песни поют, когда строятся, когда жизнь заводят заново.

* * *

Это было самое счастливое утро в его жизни. Проснулся, открыл глаза, а в потолке железное витое кольцо, в котором когда-то висел березовый очеп с его зыбкой. А когда встал да вышел на крыльцо – и того краше картина: жена. Развалилась, растеляшилась на красном одеяле посреди заулка – рыба белая играет на солнышке. А в небе прямо над Полиной коршун. Чертит и чертит круг за кругом – должно быть, тоже залюбовался.

– Виктор где? – весело крикнул Клавдий Иванович, сбегая с крыльца.

– Тут где-то был. – Полина нехотя оторвала от подушки рыжую голову с черными очками во все лицо, повела туда-сюда: – Виктор, Виктор…

– Я здесь, мам! Малину ем.

Виктор кричал на задах, в кустарнике, и Клавдий Иванович сиганул туда – напрямик, через дикие заросли собачьей дудки, буйно разросшейся на бывшем капустнике, – земля тут жирная, каждый год унаваживали.

– Ну как, сынок? Здоров? Ничего не болит?

Виктор не ответил, а промычал: ему было не до разговоров. Он, как медвежонок, дорвавшийся до лакомой ягоды, с треском, с жадностью раздвигал одну ветку за другой.

Клавдий Иванович рад был за сына, рад, что Виктор снова полон жизни, снова выказывает свой отменный аппетит. Только вот как привыкнуть ко всему этому – к этой малине, к этому ольшанику и осиннику за своим домом?

Ведь ничего этого двадцать лет назад и в помине не было.

И Клавдий Иванович, переводя взгляд с кустарника на родные хоромы, невесело подумал: пропал, пропал дом.

Ежели даже люди пощадят, лес задавит. Лес, который стеной со всех сторон наступает на Мамониху…

– Пап, пап! – Виктор подавал голос уже где-то у Вертушихи.

– Ну что еще?

– Иди, иди скорей! Я домик нашел.

– Какой домик?

Раздвигая руками не просохший еще от росы малинник, Клавдий Иванович вышел к речке и увидел сына возле их старой бани, черной, насквозь продымленной, с малюсеньким окошечком без рамки, с деревянным держаком в дверях вместо скобы.

– Да ты что, Виктор? Какой это домик? Это же баня!

– Баня?..

– Ну, сын! Ты, как иностранец, в отцовской деревне…

А в общем-то, что же удивляться? Откуда Виктору знать, что такое старая деревенская баня, когда он видит ее впервые?

Клавдий Иванович открыл перекосившиеся, на деревянной пяте дверцы (Ах, знакомая музыка! Коростели запели вокруг), заглянул в сенцы, заглянул в баню – все еще попахивало прежней горечью – и вдруг загорелся:

– А знаешь что, Виктор! Давай-ко мы с тобой раскочегарим эту старушку, а?

Быстро, как по щучьему веленью, появились дрова в каменке, взбурлила вода в котле – рядом речка.

– Сынок, ты тут хозяйничай, посматривай за всем, а я сбегаю в лес за свежим веником.

– А я тоже с тобой, папа.

– Нет, нет, я один. С тобой в другой раз. Обязательно пойдем.

Клавдий Иванович скатился по недавно натоптанной тропинке к Вертушихе, перешел ее вброд – невелика у них и река, в засушье ворона перебредет, не замочив крыла, – и в ёру, дремучие заросли ольшаника и осинника, первые леса своего детства, где в те далекие времена видимо-невидимо было всякой нечисти и чертовщины и где он ставил свои первые петли на зайцев.

Раньше у них березняк был далеконько, за добрую версту ходили за вениками, а сейчас он из ёры вышел и жуть сколько этого ласкового куста все Поречье, все покосы завалило. И вот Клавдий Иванович завязал с ходу два веника и куда побежал? Домой, восвояси? Вперед.

Рядом Пахомкова гарь – веселые, поросшие пружинистым вереском горушки и веретейки, где когда-то еще ребенком собирал грибы да ягоды, – так неужели не посмотреть, что там сейчас деется, неужели не побывать?

А раз на Пахомковы горы поднялся (и так называли в Мамонихе это урочище), в Мамину зыбку – хочешь не хочешь – свалишься. Эдакая лесная перина из зеленого моха в котловине – да тут держать не удержать! А за Маминой зыбкой вынырнула Антохина раскопка – тоже есть чем вспомнить, хороший хлеб родился! А за Антохиной раскопкой Вырвей, лесной ручей песни распевает, а Вырвей перешел – сразу три дороги, три росстани. Как в сказке. Не знаешь, по какой и идти.

И вот так скок-поскок – где дорожкой, как в старину, кипящей трудолюбивыми мурашами, где травой, где моховиной – Клавдий Иванович и утянулся в глуби мамонихинские.

Все заросло кустом, все задичало, от прежнего, иной раз казалось, только и остались разве что имена да названия. Зато какие имена, какие названия! Для каждого бугорка, для каждого перелеска и тропки у стариков нашлось свое имя, свое название. Любили люди свою землю, свои родные места. Пахомкова гарь, Мамина зыбка, Поречье, Антохины раскопки – вкусно выговорить!

А нынче? Ихний поселок, к примеру, взять. Не последний населенный пункт в стране, в города скоро, говорят, выйдет, а что за народ живет? Три озера в окрестностях, три озера, в которых худо-бедно рыбу удят, а как зовут эти озера? Карьер № 1, карьер № 2, карьер № 3. По тем временам еще, когда тут песок да щебенку для цемента добывали. И так же с дорогами. Асфальтом залиты, яблонями обсажены, весной как невесты в белом цвету, а имен для них у людей не нашлось. Тоже по номерам зовут.

Пора, однако, было образумиться, повернуть назад – Виктор и так заждался его. Клавдий Иванович свернул направо, к Михееву усу – то же расстояние, да зато новые места. И вот эта-то жадность его и подвела.

Посекло Михеев ус. Где видно тропинку, нащупаешь ногами, а где начисто затянуло мхом, кустарником. А потом еще одна напасть вскоре объявилась – пошли Гехины дороги; широкие просеки, проложенные трактором посреди леса.

Клавдий Иванович запрыгал, как козел, от одной колеи к другой, начал тыкаться туда-сюда, и кончилось тем, что заблудился…

* * *

Матюниха была рядом. Он это знал, чувствовал – не мог же за какие-то двадцать-тридцать минут укатить бог знает куда, да и места вокруг вроде знакомы были. А на тропу не попасть – моховина, болото, травники. И ели такие густые да высоченные, будто тут уже сумерки.

Его разбирал смех: надо же, в трех елях запутался, а с другой стороны и беспокойство мало-помалу стало закрадываться в душу. Что там с Виктором? Догадается ли Полина проведать его?

Наконец какая-то твердь появилась под ногами, а потом и еще один компас – просветы меж деревьев.

Клавдий Иванович рванул на эти просветы, и вот тебе на – Поречье. Мыкался, путался в траве, обливался потом, и все это, как он и думал, рядом с Поречьем, рядом с Мамонихой. В прежние времена непременно сказали бы: нечистая сила закружила, а то еще бы и бабу Соху приплели. А теперь кого винить?

С деревни в это время докатился какой-то непонятный треск и гул, похожий на шум работающего мотора.

«Кто-то из Резанова, верно, приехал», – подумал Клавдий Иванович и прямо травяной целиной порыснл к знакомой сухой березе, которая стояла неподалеку от Вертушихи, напротив ихнего дома.

Однако не успел он и десяти шагов сделать, как страшный грохот сотряс землю.

Перепуганный насмерть («Где Полина? Где Виктор?») Клавдий Иванович с ходу взял речушку, одним духом взлетел на крутой берег и просто ахнул: тополь, его тополь лежит на земле.

– Стой! Стой! – закричал он мужику, орудовавшему бензопилой в палисаднике.

Опоздал: кедр грохнулся на землю.

Вытирая со лба пот (с головы до ног взмок), он подошел к дому и кого же увидел? Геху-маза. Все деревья в палисаднике – тополь, черемуха, рябина, кедр – все лежат повержены, все распяты, а он стоит. Стоит, как заново выросшее дерево – огромный, в резиновых сапогах с длинными голенищами, натянутыми до пахов, и улыбается.

– Ты что это делаешь? Кто тебе разрешил?

– А чего я делаю? Свет людям дал. Я зашел в избу, как в могиле у вас.

– Это не твое дело! Дома хозяйничай. Виктор, – Клавдий Иванович только сейчас заметил в сторонке приунывшего сына, – а ты-то куда смотрел? Ведь я же тебе рассказывал, что это за деревья. Дядя Никодим, тетя Таня…

Виктор заплакал.

– Давай, давай, поплачьте оба вместе. Ах, бедненькие… Ах, кустиков жалко!.. – Геха захохотал.

– Да чего ты ржешь-то? Эти кустики-то, знаешь, кто садил? Отец еще. До войны…

– А теперь какая команда у нас насчет этих кустиков? Не знаешь?

– Будет, будет вам, петухи! – К ним подошла Полина. – Чего за кусты держаться, раз дом продаем? С собой не возьмем, хоть золотые бы они, эти кусты, были.

– Понял, как умные-то люди на это смотрят? – Ухмыляясь, Геха поднял с земли бензопилу, сказал, глядя веселыми глазами на Полину: – Может, еще чего сделать? Хочешь, Невский проспект проложу к Вертушихе? Чтобы по утрам, когда на водные процедуры пойдешь, не колоть свои белые. Давай, покуда сердце горит. Для тебя всю Мамониху распушу.

– Будет, будет вам, петухи! – К ним подошла Полина. – Чего за кусты держаться, раз дом продаем? С собой не возьмем, хоть золотые бы они, эти кусты, были.

– Понял, как умные-то люди на это смотрят? – Ухмыляясь, Геха поднял с земли бензопилу, сказал, глядя веселыми глазами на Полину: – Может, еще чего сделать? Хочешь, Невский проспект проложу к Вертушихе? Чтобы по утрам, когда на водные процедуры пойдешь, не колоть свои белые. Давай, покуда сердце горит. Для тебя всю Мамониху распушу.

– Нет, нет, не надо, – сказала Полина, но слова Гехины понравились: блеском взыграли глаза.

– Ну как хошь. А то я своего конягу взнуздаю, – Геха кивнул на могучий гусеничный трактор, густо, до половины кабины заляпанный грязью, – моменталом сделаю.

* * *

Геха выставил две бутылки «столичной» – остатки, как он сказал, от ночного заседания с начальством, то есть от рыбалки, с которой он прямо, не заезжая домой, заявился к ним, но и Полина не ударила лицом в грязь – тоже бутылкой хлопнула.

Где, когда она раздобыла это добро – на аэродроме, в райцентре, покуда он бегал к знакомым, Клавдий Иванович не знал, да разве и в этом дело? Главное, что спесь сбили. А то ведь на стол свои бутылки начал метать, будто тут нищие живут.

И еще Полина сразила Геху своими нарядами. Всё по самому высшему классу: красные штаны в струночку, белые туфельки на высоком каблуке, белая кофточка с золотым поясом змейкой. Ну, прямо артистка вышла к столу.

По правде сказать, у Клавдия Ивановича не было большой охоты бражничать с Гехой, но как же было уклониться, ежели тот сам первый предложил? Что ни говори – гость. Да и Полина сразу загорелась: ведь надо же кому-то хоть раз показать свои наряды!

Расположились на вольном воздухе, на свежевыкошенной поляне за колодцем, под молоденькой рябинкой.

– Ну, как говорится, будем здоровы, – сказал Геха и легко, как воду, опрокинул в себя стакан водки. Затем сплюнул, ничем не закусывая, и начал торг без всякого подхода.

– Косых три, пожалуй, за эти дрова дам, – сказал он и пренебрежительно, не глядя, кивнул в сторону дома.

Полина (она, конечно, взялась за дело – бухгалтер, всю жизнь имеет дело с материальными ценностями) спокойно улыбнулась:

– Ну, а насерьез, без трепа?

– Чего насерьез? Мало сейчас дров валяется по деревням!

– Дров-то много. Да таких домов, как наш, один. На станцию отвезешь – сколько возьмешь?

– Сколько? – ухмыльнулся Геха.

– А тысячи две с половиной – самое малое.

– Тю-тю! Сдурела баба…

– Ладно, ладно, зубы-то не заговаривай. Не таких видали.

– А мы вот таких не видали, – сказал Геха и хлопнул Клавдия Ивановича по плечу. – Эх, и везет же чувакам! Да откуда ты только такую и выкопал?

Клавдий Иванович, горделиво улыбаясь, только головой покрутил. Не уважал он Геху, ни теперь, ни раньше не уважал, но слова его елеем пролились на сердце.

– Ладно, – сказал решительно Геха и трахнул своей пятипалой кувалдой по ихнему хлипкому столику – фанерному ящику из-под конфет, – пей мою кровь! Еще сотнягу накину. Только ради тебя, ради твоих симпатичных глазок.

– Девятьсот, – сказала Полина.

Пошли страсти-мордасти, потел торг. Геха, все время игравший в парня-рубаху, начал горячиться, он даже выматюкался, и Полина, хотя и по-прежнему улыбалась, тоже мало-помалу стала накаляться – красные пятна пошли по лицу.

Наконец она и вовсе сорвалась:

– А ты чего сидишь как именинник?

Клавдий Иванович напустил на себя деловой вид:

– Думаю, действительно надо…

– Да чего надо-то? – еще пуще распалилась Полина.

Геха захохотал во всю свою широкую, жарко горевшую на солнце пасть, а Виктор вдруг завопил от радости:

– Бабушка Яга, Бабушка Яга!

Клавдий Иванович глянул на деревню – баба Соха.

Вывернулась из-за дома Павла Васильевича и к ним. Как старая лошадь, мотает головой. И белый платок так и играет над ржищем. Видать, по всем правилам в гости собралась, во все праздничное вынарядилась.

Но что это? Старуха вдруг повернула назад.

Клавдий Иванович закричал:

– Баба Соха, баба Соха, да куда же ты?

– Не надрывайся, не придет, – сплюнул Геха.

– Да почему?

– А потому, что там, где я с МАЗом – ей дороги нету. Нечисть всякая терпеть не может железа да бензина.

– Не говори ерунду-то.

– Ерунду? Да ты что – в Америке родился? Не знаешь, сколько она, стерва старая, народу перепортила?

Тому килу посадила, того к бабе присушила, у того корову испортила… А нынче людей нету, дак она что сделала? На птице да на звере вздумала фокусы свои показывать. Пойди-ко послушай охотников. Стоном стонут, которые этим живут. Пера не найдешь за Мамонихой. Всю птицу разогнала. Чтобы ни тебе, ни мне.

– А по-моему, дак это твоя работа. Я недавно Михеевьм усом прошелся – весь бор перерыт-перепахан, весь лес провонял бензином. Дак с чего же тут будет птица жить? Кусты-то, и те скорчились. Листы, как тряпки, висят…

– Ай-ай, опять слезы по кустикам. Дались тебе эти кустики. Мне тут одна книжечка попалась – ну, в каждом стишке плач по этим кустикам. Особенно насчет березы белой разора много. Береза – ах, березонька, стой, березонька, свет очей… А мы от этого света слепнем, мы из-за этой березоньки караул кричим. Все поля, все пожни, сука, завалила! А ты – кустики…

– Да я не о кустиках, а о Мамонихе. Вон ведь ее до чего довели. Посмотри!

– А кто довел-то, кто? – резко, в упор спросил Геха.

– Кто-кто… Думаю, разъяснений не требуется…

– А ты разъясни, разъясни. Молчишь? Ну дак я разъясню. Ты!

– Я? Я Мамониху-то до ручки довел? Да я двадцать лет в Мамонихе не был!

– Во-во! Ты двадцать лет не был, да другой двадцать, да третий… Дак какая тут жизнь будет? Критиковать-то вы мастера… Ездит вашего брата – каждое лето. Ах-ох, то худо, это худо… Геха-маз загубил… Да ежели хочешь знать, дак только благодаря Гехе-то-мазу тут и жизнь-то еще пышет! Та же твоя тетка да Федотовна… Да не привези я дров – зимой, как тараканы, замерзнут…

– Ну, ну будет, – воззвала к миру Полина. – Худо вам – под рябинкой сидим?

– Нет уж, выкладывать, дак выкладывать все, – с прежним запалом заговорил Геха. – Не от первого слышу: Геха как в раю живет. А я каждый день на трактор сажусь как на танк. Как на бой выхожу. Баба провожает – крестит: вернусь аль нет. Толька Опарин из Житова в прошлом году заехал в эти березки белые, а там яма, чаруса – теперь там лежит. Понятно, нет, о чем говорю?

– Понятно, понятно! – сердито сказала Полина. И у нее кончилось терпенье. – В одной деревне выросли, а кроме лая ничего от вас не услышишь.

– А и верно, мы не в ту сторону потащили, – моментально сдался Геха и протянул свою темную ручищу: – Ну дак что-ударили? А то ведь я могу и передумать.

– Чего передумать? – переспросил Клавдий Иванович.

– Да насчет твоих дров.

– Папа, папа, не продавай!

Выкрик сына словно вздыбил Клавдия Ивановича, и он с неожиданной для себя решимостью сказал:

– И не продам. Об этих дровах, может, у отца последняя дума была, когда умирал на фронте, а я Иуда, по-твоему? Так?

В наступившей тишине вдали, у дома, шумно взыграли тополиные листья, по которым пробежал ветерок, и стихли.

– Дак что же – отбой? – спросил Геха, обращаясь к Полине.

Полина вопросительно посмотрела на мужа, но Клавдий Иванович, почувствовав новую поддержку сына (тот крепко, изо всех сил сжимал его руку), не пошатнулся.

И тогда Геха сказал:

– Ну что ж, не захотели взять рубли, возьмете копейки.

* * *

Полина объявила бойкот. Это всегда так, когда чуть что не по ней: глаза в землю, язык на замок и никого не слышу, никого не вижу.

Клавдий Иванович землю носом рыл, чтобы угодить жене. Он истопил баню, сбегал на станцию за свежими огурцами и помидорами, даже две курочки раздобыл в соседней деревушке, а уж о свежей лесовине и говорить нечего: грибы да ягоды у них не переводились. Нет, все не в счет, все не в зачет.

И вот какой характер у человека – даже своего любимчика не жаловала. И на бедного, растерянного Виктора жалко было смотреть: и мать от него стеной отгородилась, и к отцовскому берегу пристать решимости не хватало.

Самому Клавдию Ивановичу душу отогревать удавалось у бабы Сохи.

Утром он выйдет из дома, вроде как в лес, за подножным провиантом, а сам перейдет Вертушиху и к старухе.

Задами. Заново натоптанной тропкой.

С бабой Сохой можно было разматываться на полную катушку – все поймет, не осудит. И он разматывался.

Обо всем без утайки говорил: о своем житье-бытье с Полиной, о Лиде, о Гехе.

Но вот что было удивительно! Как только он заводил речь об отцовском доме – а ведь именно из-за дома весь нынешний сыр-бор разгорелся, из-за дома у него война в семье, – так баба Соха отводила в сторону глаза.

Назад Дальше