Андреевский флаг (фрагменты) - Андрей Воронов-Оренбургский 6 стр.


– Ты не устала? Пройдемся еще? – Григорий дружески заглянул ей в лицо и крепче сдавил нежные пальчики в изгибе своей руки. Она в ответ клюнула его поцелуем в скулу и кокетливо рассмеялась:

– Вон до тех дремучих кустов!

– Мы что ж там, разбойников вязать будем али в губы целоваться?

– А уж это мы посмотрим на ваше поведение, господин капитан! – Она озорно сверкнула глазами и картинно обмахнулась снежным веером; но тут же озадачилась, глянула в лицо идущего следом Григория – уловила сухой, утомленный блеск его глаз. – Бедный, бедный мой капитан... Ты же устал с дороги. Тебе бы выспаться, отдохнуть!

– Твои уста, – он браво сбил ботфортом рыжую шляпку волнушки, – слаще любого сна! А твои...

– Тогда догоняй невесту, жених!

Она ловко подхватила пышные юбки и, козой прыгая по высокой траве, с веселым смехом бросилась наутек. Она бежала легко и так быстро, что он видел только бившиеся под розовым шелком стройные щиколотки, мелькавшие оборки да узкие туфельки. Григорий нагнал ее на лугу, вновь подхватил на руки и, целуя пунцовый бутон губ, зарылся пальцами в струящийся шелк упругих волос. Машенька Панчина была восхитительна, но влюбленному Луневу, три месяца не видевшему женщин, она казалась преувеличенно, не по-земному красивой.

...И снова они петляли по аллеям. Замедляя шаг, парочка остановилась у прозрачного ручья. Было душно, и они испили воды. По лицам катились бриллиантовые капли, глаза смеялись. Он поманил ее к себе и весело сказал:

– Бедный бережет обувь, богатый – ноги. Давай, не бойся! – Капитан протянул руку, и когда она подала свою, то заметила в его глазах какой-то особенный блеск. Заметила, пожалуй, впервые, и то, какими яркими, почти синими кажутся его светлые глаза на фоне загорелого лица.

Они перескочили через ручей, и Мария задала вопрос, давно не дававший ей покоя:

– А правда, что государь наш ростом с каланчу? – спросила она, стараясь заглянуть ему в глаза.

– Как, ты ни разу не видала Его Величество? Он же был у вас!

– Лишь однажды... но я, как на грех, была у тетки в Рязани...

Григорий потер лоб, словно что-то вспоминая, и, глядя сверху вниз Марии в лицо, вдруг улыбнулся простой улыбкой, расщепляя углы глаз на множество тонких морщинок:

– Да, государь наш высок[37], на зависть многим. Облик его поражает. Я ему буду, как ты мне – по плечо.

– И правда, что он силен, как Ахиллес[38]?

– И это правда, государь Петр Алексеевич разгибает руками подкову и цепь рвет, ровно та из голой пеньки[39].

– И ты сие видел? – Мария округлила глаза.

– Я – нет. А вот саксонский курфюрст Август Второй, оного ляхи избрали своим королем, – видел. Он, говорят, тоже силы неимоверной... коня на плечах поднять может!

– А Карл, шведский король?

– Тот очень молод[40], жидковат он будет против государя Петра Алексеевича, зато духом силен, как дьявол... Недаром вся Европа от него дрожит! Ан нашего государя чужой славой не запугаешь. Он сам кого хошь в полынью окунет и на печь посадит. Государь человек замечательный. Редкий, необычайный. Манеры его отнюдь не царские: походка стремительна, движения резки, глас громовой. В делах терпеть не может медлительности; не выносит пышных и долгих царских приемов и выездов. Ход его жизни скор, как и мысль. Того же он строго требует и от других.

– А что ценит в людях? – Интерес Машеньки, казалось, лишь нарастал.

Григорий изломил бровь, с удивлением посмотрел на невесту, словно сказал: «Тебе и впрямь интересно? Не шутишь?» Однако на поверку с охотой продолжил:

– В людях государь перво-наперво ценит ум и деловые качества. Я и сам глазам поверить не мог, ан потом свыкся. Среди его приближенных изрядно людей простых, не знатных родом, но вельми талантливых. Взять хоть Меншикова – сын дворового конюха, а гляди-ка, куда выбился! Да мне не в зазор. – Григорий раскурил шкиперскую трубку и, столкнувшись с Марией взглядом, порозовел в скулах; губы его тронула сокрытая до поры усмешка. Затянувшись, он вместе с табачным дымом выдал: – Первостепенно дело. Согласен я с государем. Он ведь и сам работал с простыми мастеровыми на верфях, сиживал за одним столом с купцами и матросами, едал из одного котла с солдатами, бывал на свадьбах простых горожан... и надо сказать: нос не воротил, губ не кривил, лишь бы толк был от сих знакомств. Я слышал как-то от одного пруссака... тот так отзывался о русском царе: «Он сам вполне солдат и знает, что требуется от барабанщика, равно как и от генерала. Кроме того, он инженер, пушкарь... кораблестроитель, токарь, оружейный мастер, кузнец». И это не все, душа моя. – Григорий вновь погрузился в сизые клубы дыма, а когда отмахнул их перчаткой, весело подмигнул: – Наш Петр Алексеич четырнадцать ремесел знает! Трудолюбив, как черт, и любознателен. Его быстрый ум легко постигает все важное и хорошее во всех науках и искусствах, коим он останется предан до конца дней своих, так-то!

Помолчали. Лунев прокурил табак, выбил о низкий каблук ботфорта трубку. Ветер шуршал над их головами, переворачивая зеленые резные листья клена. На краткий миг пропало солнце, съеденное кудлатой сине-свинцовой тучей, и на графский парк, на дом, на жениха и невесту, на бело-желтые розетки и чашечки цветов опрокинулась, клубясь и уплывая, прохладная мышастая тень. Откуда-то из-за дальних берез налетел ветер; струящийся между рябой листвой, он затрепал у розовых щечек, на шее растрепанные локоны, завитки смуглого пуха.

– Гриша? – придушенно окликнула Мария, срывая сиреневый колокольчик.

– Что?

– А матушка моя говорит... – Она заговорщицки понизила голос, дрогнула ноздрями. – Наш государь... черту служит. Они с сестрами называют его злодеем и мужем кровавым...

– Мария! – Его запальчивый голос обжег слух. Встретились глазами. Григорий потемнел взором. – Ты матушку свою, Евдокию Васильевну... остереги от сих заявлений! Как бы в полымя опалы... через свой язык не попасть! Царь весел и добр, да скор на расправу. За такие речи дорога одна – в Сибирь...

...Оба подавили поднявшееся в них тяжелое и смутное чувство тревоги, пошли молча, но вскоре Мария замедлила шаги. Она не оглядывалась по сторонам, но чувствовала угрюмую враждебность такого знакомого и родного с детства старого парка.

На повороте Григорий снова обеспокоенно посмотрел ей в глаза. Машенька хотела что-то сказать, но на ресницах внезапно нависли росинки слез; жалко дрогнули губы.

Она, судорожно сглотнув, шепнула:

– Боюсь.

– Чего? – Он живо глянул по сторонам. По молчаливому, ветвистому парку разливался гречишным медом теплый вечер; от медных стволов, освещенных закатным солнцем, – тяжелые длинные тени. В прогретых травах мирный стрекот и гуд неутомимых кузнечиков и полосатых пчел. – Душа моя, Бог с тобой. Пригрезилось что?

Щеки Машеньки побледнели, губы стали багряными, как кровь, зрачки незаметно расширились, затемнив глаза, и она едва слышно прошептала:

– Война... Мне страшно... За тебя боюсь, за наше счастье... А ты? Тебе не страшно?

Он потер ладонью переносье, развилку бровей, ответил с натянутой улыбкой:

– Живы будем – не помрем. Так уж мир устроен, не нам его менять, дорогая. Любовь и разлука во время войны – родные сестры. В лучшее надо верить, радость моя.

Лунев замолчал. Она, испуганная этим молчанием еще пуще, тайком посмотрела на его твердый профиль: прямой нос, упрямый подбородок, покрытые серой тенью глаза, в которых уже тлел далекий и чужой рассвет грядущего дня.

* * *

– Гриша! – Мария сорвала с себя маску сдержанности, чувства хлынули наружу бурлящим потоком: она целовала его лицо, прижимала к себе, точно боялась потерять, словно хотела навек вобрать в память любимые черты; в сбивчатые паузы заполошно шептала нежные, пропитанные тревогой и страхом слова, и дрожь ее ощущали его руки.

– Господи, прости дуру!.. Но у меня... у меня... дурное предчувствие... Не уезжай! Слышишь?! Оставайся у нас. Подай прошение об отставке... Батюшка премного поможет. Он устроит... он пособит! Гришенька, родненький! Умоляю, не оставляй меня! Отчего молчишь? Пророни хоть слово!

Лунев сдвинул брови, пытливо всмотрелся в бледное мокрое лицо.

– Вздор! Бабий вздор! Глупая, успокойся! – жестко и прямо обрубил он; рука твердо легла на золоченый эфес шпаги. – Ты сама послушай себя... О чем глаголешь? К чему призываешь? Кого?! Нет, не годится! Что ж я – государев слуга, наукам военным обученный... долг свой и клятву верности должен забыть? И сие в годину, когда швед нам грозится смертью и гибелью? Дудки, Марья Ивановна! Краше пулю в лоб. Честь одна, как и жизнь. Худо, худо вы изучали «Всеобщую историю» Пуфендорфа[41], что батюшка вам исправил. Не страницы, видно, трудились читать. Картинками забавлялись больше. А как же Спарта? Благородный царь Леони[42]? Как же триста его героев, коими мы так с тобой восхищались?! Ужли я только в книгах о чести и долге должен читать, сидя под твоей юбкой?

– Гриша-а!

– Не терзай ты меня боле! Даже не думай! Слезы из меня не выжмешь, а зерцало любви нашей можешь разбить.

...Они присели под разлапистым дубом; у ног их шелестела, шепталась зеленая трава. Мария закрыла лицо ладонями. Суровая отповедь обожгла душу. Крепким, рассчитанным ударом упала обида.

Кусая с досады ус, Григорий сбоку поглядел на любимую; она сидела, не изменив положения, только убрала ладони от раскрасневшихся глаз. В тонких пальцах качался сорванный колокольчик.

– Прости... Не хотел я. – Он не решился тронуть ее плечо. Его расстроенный взгляд предательски цеплялся за стиснутую корсетом полуобнаженную грудь, скользил вверх по шее... Под прозрачной тонкой кожей чувствовалось едва уловимое пульсирование крови в голубоватых жилках; глаза под опущенными веками были окружены густой стражей длинных черных ресниц. Янтарно-розовые отсветы вечера лежали на кротко приоткрытых губах, на точеных ноздрях, трепетно и обиженно вздрагивавших в лад дыханию.

Григорий беспокойно хрустнул пальцами: «Дурак, нашел с кем копья ломать...» Он снова коротко, с болью взглянул на суженую. Сердце сжалось и будто замерло.

Печать небесной чистоты лежала на этом нежном, влекущем лице, и в то же время веяло от него отчаянием и скорбью. «Мой грустный ангел... растроганный, любящий и уставший, присевший отдохнуть от огорчений. Бог мой, да она совсем дитя... – Лунев усмехнулся в кулак. – Что тут прикажешь, одно слово: барышня...»

– Ах, будет тебе, право, дуться... тень на плетень наводить! – Он весь извелся от ее молчания. Для него было невозможно не смотреть на нее... Григорий, всегда умевший в трудную минуту принимать волевые решения, сейчас ловил себя на мысли, что как мальчишка пьянел от муки, терял рассудок, не в силах оторвать глаз от любимой. Быть снова рядом, прикасаться, ласкать ее – только одно это всепоглощающее желанье захлестнуло его. – Любимая... разве не слышишь? Только взгляни на меня, и я уйду... Завтра дорога... Не след так прощаться. Бог знает, быть может... в последний раз видимся, и мне уж скоро суждено накормить воронов своим телом.

– Замолчи! Типун тебе на язык! Не смей! Не смей так говорить! – В голосе ее звучал гнев. Слова о смерти, точно горячие пули, ударили в сердце. Марию с пущей силой пронзил страх. – Какая смерть? Какие вороны? А я?.. Я замуж за тебя хочу! Детей от тебя... много.

Дольше не в силах бороться с собой, она откинула рукой свисавшую гроздь полураспущенных, искрящихся локонов. Темные волосы охватили венцом высокий лоб, пленительная бархатная родинка оттенила атласную свежесть щеки.

– Поклянись, что больше не обидишь меня! – Она заговорила тихо, но властно, точь-в-точь как ее матушка, графиня Евдокия Васильевна. – За что ж?.. Так больно и горько... Я ведь...

– Дура прелестная, я же люблю тебя больше жизни! – убежденно сказал Григорий. – Машка! Машенька-а!

Наступило молчанье. Горячая волна счастья и надежды снова залила девичью грудь. Слышно было, как где-то за прудом кому-то усердно гадала кукушка: «Ку-ку... ку-ку... ку-ку...»

– Ты... ты любишь меня? По-прежнему крепко?! – безотчетно спросила она, подняла на него свои лучистые глаза и тотчас снова опустила ресницы.

Он, расправляя плечи, поднялся с примятой травы, гордо выпрямился, протянул ей руку, с облегчением почувствовав: победа за ним; лицо его озарилось.

– Милая, не будем Небо гневить. Ты и я любим друг друга, чего же боле? Полно напрасно мучить себя. Покуда был вдали от тебя, вот крест, истаял, сгорел... Клянусь как перед Богом, я благодарен судьбе, что хоть на денек, да сумел заскочить к вам... тебя узреть, любимая.

Он говорил взволнованно, но твердо. Слова всходили из сокровенных глубин его души, где закалялись они и очищались в огне любви.

Сердце девушки покорялось этой уверенной силе; его голос, слова проникали в душу... и она таяла, растворялась в них, безмолвно им подчинялась.

Капитан Лунев обнял ее, привлек к себе, заглянул в глаза.

– Самая, самая! – горячим шепотом говорил он. – Веришь в меня? В себя? В нашу любовь? Мы же будем счастливы! Ты станешь моей? – спросил одними губами.

Она замерла, притаилась, почти не дышала, будто лесная пташка, чующая близость соколиных когтей.

– Так ты... ответишь, душа моя? – Он крепче сдавил ее в своих пропахших табаком объятиях.

Сладкая истома окутала девушку, она обмякла плечами, нежный, беззащитный стон вырвался из трепещущей груди; вскинув гибкие руки, она обвила их вокруг любимого. Григорий приник к ее желанным губам долгим жарким поцелуем.

...Канула минута, другая, когда они услышали приближающиеся голоса, и вскоре по каменистой тропе к ручью стали спускаться два конюха; одетые в распашные ферязи[43] и козловые сапоги, они вели в поводу лошадей.

Капитан в досаде куснул ус, одернул камзол, и они, раскрасневшиеся, чуть смущенные, но бесконечно счастливые, не спеша направились к дому. И долго еще в тот вечер при свечах и позже в глубокой тишине у балюстрады слышался воркующий шепот влюбленных; глядя на сияющий жемчуг звезд, они призывали их в свидетели, что будут вечно принадлежать друг другу, храня любовь, верность и честь.

* * *

...Рассвет тронул клювом ночную благословенную мглу, расцветил ее гирляндами рябиновых бус, когда капитан Лунев вдел шпагу в портупею. Дворецкий Осип встретил его на пороге спальни с трехпалым подсвечником и, знакомо зевая, сопроводил к кабинету графа.

Слов не роняли; в сосредоточенном молчании пили чай с ватрушками и вареньем. Потом, утерев рушниками губы, еще раз перекрестились на золотые образа и стали прощаться.

– Держи, капитан. Вручаю тебе Андреевский флаг. Береги его, как зеницу ока! И помни, чей ты сын.

– Слушаюсь, ваше сиятельство. Все будет доставлено в надлежащий срок и в сохранности! – звучно заверил Лунев и по-военному склонил голову. – Имеете что-нибудь еще приказать?

– Имею! – Панчин плеснул колокольцем – ливрейный лакей бережно внес хрусталь и шампанское.

– Христос с тобой, Гриша... Не посрами память отца и мои седины. Знай, пуля – дура, не каждая в лоб. Но и дураком не будь! О стрекозе нашей помни! Люб ты ей больше жизни. Тобой одним девка и дышит. Гляди! Невеста тебя здесь дожидается.

– Не думаю, право, что жизнь со мною будет раем, ваше сиятельство. Я офицер.

По лицу Панчина пробежала тень досады. Он хмыкнул, пару раз вопросительно взглянул на Лунева, потом взял капитана под локоть и примирительным тоном произнес:

– А что? Умно. Правдиво. Хвалю. Ну так... и она не ангел. Ей не нужен рай, – под усами старика играла едва заметная улыбка, – да, да, друг мой, ей нужен ты. И вот что. – Он трякнул пальцами по столешнице. – Ты там-то... хоть бей иногда в молитвах лоб, мысленно посылай поклоны... А мы уж тут – будь покоен. Огниво при тебе? Ну то-то... Было дело под Азовом... Держись, голубчик. И чтоб все пули мимо! И последнее, Григорий Лексеич. – Граф крепко, по-стариковски «костяно» схватил за плечи Лунева. – Вы уж там постарайтесь, ребятушки! Ужо покажите шведу, откель у павлина пёрья растут! Пущай гад их Карла каленым железом выжгет себе на лбу, как на Россию замахиваться! С корнем их, сволочей! Словом, ты понял меня, старика, сынок...

Капитан путался в чувствах: и горечь разлуки, и гордость за возложенную честь, и боль за стариков и любимую...

Со слезами на глазах он по-сыновьи обнял Ивана Евсеевича, словно желал влить в него, безутешного, свою молодость, силу и пыл.

– Обещаю, ваше сиятельство, не пощажу живота своего, все, что смогу!..

* * *

...Становилось светло, когда капитан Лунев вышел от графа Панчина.

Его плащ, треуголка и шпага мелькнули средь сонных колонн дома.

Кучер Лукашка подвел резвоногого жеребца к офицеру, когда за спиной со ступеней слетело:

– Григорий Алексеич! А я?..

Голос кучера, нетерпеливый храп коня, звяк стремян... все оборвалось, как обрубленная саблей песня... Он видел только ее. Мир перестал существовать. Он и она, казалось, остались наедине. Секунду-другую они, не двигаясь, смотрели друг на друга, потом в едином порыве кинулись навстречу. Григорий крепко обнял невесту, которая вцепилась, словно испуганный зверек, в тяжелые складки плаща. В глазах девушки плеснулось отчаянье. Пальцы сильнее сжали его высокие плечи. Так они долго стояли молча, забыв обо всем.

– Зачем ты здесь? – Он наконец отстранил ее.

Такой вопрос, заданный в такую минуту, не удивил и не возмутил Машеньку. Уж таков был Григорий Лунев, и она знала это.

– Я пришла попрощаться... и еще раз сказать, что люблю...

– Ты моя, я – твой. Что может нас разлучить? – Он скупо улыбнулся. – Порой мне кажется... я влюблен в тебя вечность, сколько себя помню. Как только вернусь с войны, нас обвенчают. Жди.

– Обещаю. Твоя свеча не погаснет в моей светелке, пока не вернешься. – В ее глазах стояло небо.

– Люблю тебя. – В его глазах стоял океан.

Назад Дальше