Уляна - Крашевский Юзеф Игнаций 4 стр.


Он вздохнул и потер рукою сморщенный лоб.

— Что будет, то будет. Я с ума сошел!

Сказав это, он бросил по обычаю отломленную ветвь на могилу и потихоньку потащился за собакой домой.

VII

Тадеуш не мог образумиться, не мог понять, что с ним сделалось, а видя в себе перемену и отыскивая ее причину, почти не верил самому себе.

— И что же такого в этой женщине? — повторял он самому себе в беспокойстве. — Красота? Но ведь я видел столько красавиц, и ни одна из них не заняла меня. Да и, наконец, это дикое дитя Полесья, без мысли, без слова. Однако же, когда он говорил это и припоминал взгляд Уляны, то чувствовал, что ее взгляд мог заменить и речь, и мысли, нередко заимствованные у других женщин, которых свет и общество выточили куклами и научили, как сорок, болтать чужие мысли.

Занятый своим настоящим, он уже почти не жалел и не вспоминал о жизни прошлой, а только мечтал о какой-то будущности.

О какой, он сам не знал этого. И какая же могла быть жизнь с простою женщиной, которую отделяла от него целая пропасть: муж, положение и целый мир, мир других идей, столь далекий от того, из которого вышел Тадеуш. Все-таки он мечтал о ней и почти надеялся, что от нее придет к нему счастье… Глядя на него, можно было повторить за английским поэтом: сердце — пропасть бездонная.

Привыкнув исполнять свою волю, Тадеуш не подумал сдержать рождающееся чувство, заглушить его рассеянием. Он предался ему от нечего делать, беспечности, не силясь даже освободиться от него. Если иногда уединение и бывает полезно молодежи, зато как часто совершенное удаление от света бывает пагубно и ведет к одичалости.

Тадеуш, закоренелый в прежнее время охотник, потому что охота была для него единственной работой и развлечением, боялся выйти теперь из дому, чтобы не потерять с глаз Уляны, которая часто забегала во двор.

Нередко он бродил по деревне, избирая минуты, когда все были в поле, подглядывал, ходил, но Уляна избегала его. Кто знает и поймет, что с ней делалось?

У женщин этих так мало свободного времени, так много заняты они работой, столько забот лежит на них в избе, столько физического труда, что нельзя им почти и думать о себе.

Человеку необходимо иметь немного свободы, чтобы начать жить мысленно: физический труд мало-помалу убивает в нем душу. Но праздный Тадеуш, единственным делом которого были одни размышления, мечтал самым странным образом, и, преследуемый взглядом Уляны, непонятным ему самому, искал его везде и постоянно желал, чтобы встретиться с ним.

И он думал про себя: столько людей окружают ее и видят, почему же никто не заметил в ней того, что заметил я? Правда, что эти другие люди, совсем иные, но кажется мне, что сила этого взгляда должна была пробудить душу в мертвых, развить навсегда поглупевшего, сделать простака — пророком, немого — поэтом.

Потом он сожалел, что Уляна была только женой мужика, что должна была трудиться с волами и столько же, сколько волы: хотел вырвать ее из-под этого ига. Но каким же образом? Вся деревня заметила бы это, и она сама хотела ли бы ценою домашнего спокойствия, купить более свободную жизнь? О, конечно, нет.

В то время, как это происходит, Оксен, муж Уляны, едет в Бердичев, а Тадеуш ежедневно то здесь, то там, видит Уляну, сближается с нею понемногу, приучает ее к себе, к мысли о клятвопреступлении, о грехе. Удерживать себя, и отступиться он уже не хотел; и хоть говорил себе, что любовь к такой женщине безумие, что она не сумеет ни понять ее, ни оценить ее и того, что он для нее делает и чувствует, безумная страсть шла все-таки дальше и шла совсем не той дорогой, какую бы при другом условии выбрал барин, полюбивший крестьянку.

Наконец, все стали это замечать. Тадеуш изменил образ жизни, свои привычки, его видали разговаривающим с Уляной, часто прогуливающимся по деревне. Первый же старик, отец Уляны, покачал головой, подглядев однажды, как барин упорно следил за нею взглядом.

Старый Левко пошел в избу и сел, задумавшись, к столу. Задело его за живое это открытие, но не смел он никому сказать ни слова. Пришла ему на мысль внезапная отсылка Гончара в дорогу; оттуда возникли мысли, а из мыслей печальное раздумье: что с этой бедой делать?

Мужик Полесья, несмотря на ежедневные примеры неверности жен и позора дочерей, щекотлив в этом деле; не будучи в состоянии мстить барину, он станет мстить жене, и беда даже барину, если его доведут до крайности. Он тогда в отчаянии подложит огонь под гумно и дом, а потом убежит. Старый Левко, однако ж, не был еще так уверен в своем предположении, чтобы думать о мщении; только мрачные догадки бродили у него в голове. Он пошел в корчму, по дороге встретил свекра Уляны, дряхлого старика, который плелся с палочкой. Он повел его с собой в корчму.

Там, в углу у стола, усадив старика за квартой, Левко принялся его допрашивать.

— Видел ли ты когда-нибудь барина в твоей избе?

— Говорили, что он раз приходил напиться воды… А что?

— Ничего, так. А часто Уляна ходит во двор?

— Как всегда. А что?

— Ничего. А не видал ли ты когда-нибудь, чтобы барин таскался возле вашей избы?

— Иногда.

Левко облокотился и задумался.

— А не ночевала ли Уляна во дворе?

— Нет, никогда. Что же, разве ты думаешь что-нибудь дурное о дочери?

— Ничего, старина, но боюсь; барин молод, она красива, а дьявол не спит.

— И, оставь барина! Будто у него это в голове!.. Ему бы только с ружьем да собаками по лесу таскаться; этого ему и довольно.

— Ой, нет, батька, нет, я что-то вижу, я что-то думаю, а я не напрасно думаю. Не болтай только никому, но мне кажется, что они между собой снюхались, они знаются.

— Да ведь Уляна прежде служила во дворе, и никогда этого не было, а теперь, когда стала сама хозяйка в избе и дети народились, так придет ли ей такая дурь в голову?

— А помнишь Настьку Прокопьеву? — спросил Левко.

— Что же, помню.

— Жила лет пять с мужем, а управляющий ее потом соблазнил. Прокоп нагрел ему шкуру в лесу, поймав его с женой. Эконом на другой день потом отдал ему на барщине вдвое и потом…

— Прокопа сдали в рекруты.

— Настя сделалась хозяйкой у эконома, а дети остались навек сиротами.

— А что ж, правда. Но Уляна не такая, о, не такая, и барин также.

— Барин?.. О, он хуже эконома. Что же ему сделаешь? Что скажешь? Надо терпеть, потому что убежать нельзя; на дне ада теперь найдут, а потом в рекруты или нужда… Пропали детки…

— Но коли этого нет, а Уляна об этом и не думает! Тебе, старику, это приснилось.

— Дай Бог, дай Бог. До свидания, кум.

— Доброго здоровья.

— На здоровье вам.

— На здоровье.

А потом, уже подпивши, старики завели длинные толки о своей нужде и горе до тех пор, пока не уснули за столом. Левко, продремавши, проснулся первый. Он разбудил свояка, потому что наступила ночь, и пора было возвратиться домой. Тот потащился тихонько грязной улицей, размышляя о том, что натолковал ему старый Левко. Поматывая головой, он не верил; охладевший, опытный, приглядевшийся ко всему, он не так глядел на стыд своего сына и позор невестки, как Левко; напротив, если бы даже и так было, то он ничего не видел в том особенно дурного. Так, полу задумавшись, почти в полудремоте еще, дошел он до дверей. В дверях встретил он Уляну, будто собравшуюся куда-то; на ней была свитка, воскресные башмаки, чулки, белый платочек на голове и цветной пояс. Старик увидел это, несмотря на темноту, и остановился на пороге.

— Неужто это правда? — подумал он и спросил: — Куда же ты это ночью, Уляна?

— К управительше, — ответила смело баба, — она прислала за мною: у нее дитя больное, надо приглядеть.

— У тебя свои ребята в избе.

— При них Приська.

— Приська не мать, — ответил старик, входя в избу. Но ступай с Богом, если хочешь.

Он оглянулся еще раз и пошел, нахлобучив шапку на уши. Уляна пожала плечами и побежала во двор.

Но она пошла не к управительше. О, нет, уже не в первый раз по зову барина, бежала она с ним в лес или в сад, и запутанная в эту барскую любовь, о которой слышала только в песнях, забывала уже детей, избу, мужа, стыд… Как это случилось, откуда пришло это, она сама не знала. Плакала она иногда над собой, а шла к нему, и посвящала ему свой покой, все свое, за минуту счастья, лучшей половины которой не понимала, слушая речи барина, как далекую песнь, которую доносит ветер отрывочною, непонятною, но еще более прекрасною.

С ним вместе просиживала она целые ночи в саду или в лесной чаще, и разговаривали они молча, или немногими словами, но в этом разговоре было столько содержания. Они были счастливы каким-то особенным счастьем, непонятным, уродливым, до которого одному нужно было подниматься высоко, другому низко спускаться. И, однако же, это было счастье, не минутное удовлетворение, не минутное безумие; чувствовали они это оба, и напрасно насмешливый разум пророчил Тадеушу перемену на завтра; это завтра было еще далеко. Это было счастье, хоть за ним и выглядывали бури, хоть в нем были слезы, и беспокойство, и унижение.

Подле барина, казалось, понимала Уляна горячим сердцем, что он говорил ей. Тадеуш, впрочем, старался приноравливаться к ее понятиям, заменяя клятвы и слова объятиями и поцелуями.

Было что-то странное в их ночных беседах, в их взаимном сближении, в их доверчивости; но прелесть взгляда Уляны, ее живая понятливость, любовь, ежедневно возрастающая, объясняли их положение.

У крестьянина, при всем его невежестве, при всей его беззаботности, в душе больше поэзии, чем в других низших классах общества. А крестьянка еще поэтичнее. Ей способствует в том жизнь посреди природы и нужды: они навевают им сны и мечтания, а свежий ум жадно глотает благодатный напиток из чаши жизни; самая испорченность носит иногда в себе печать какой-то красоты, которой мещанин не жаждет и не понимает.

Тадеуш охотно забывал подле нее всю былую поэзию и мечты своей души, все удовольствия иного света, все, что не вмещалось в его настоящей сфере, жил только этой идиллией, в постоянном одурении, в постоянном опьянении без отрезвления. Разум все реже и реже отзывался насмешками; побежденный он пал и молчал.

Так текли дни, ночи, вечера, недели, и уже весть об этом разносилась по деревне все громче и громче. Барин не знал этого, а Уляна уже об этом не заботилась. Она любила его безумно, страстно, до безграничного обожания, до забвения даже того, что была матерью.

VIII

Через неделю воротился Оксен из Бердичева; дети встретили его криками, все обступили его телегу и спрашивали о новостях; он расспрашивал взаимно. Сам арендатор, любопытствуя узнать о цене волов, вышел к нему, заложив назад руки.

Поодаль стояли старики отцы, Левко и Уляс, и переглядывались между собою, сказать ли ему кое-что или нет; стояла и Уляна; но бледная, без памяти, без сознания, что делает. Она держала белый фартук в руке, под подбородком и поглядывала на мужа, но так, как будто не видела его, как будто и душой, и мыслями была совершенно в другом месте; страх пробегал по ней дрожью и застилал глаза слезами.

Приезд Оксена пробудил в ней угрызения совести, испугал, по*-рвал сладкую связь, уже нескольких дней, нескольких ночей, проведенных с Тадеушем. Она, думая о том, как придется ей покинуть его, и воротиться опять в свою избу, к мужу, к детям, и не видеть возлюбленного, не любить, не просиживать с ним длинных вечеров, плакала кровавыми слезами в душе, ибо не могла плакать глазами. Все на нее смотрели.

Старый Гончар, поздоровавшись с детьми, которым дал по яблоку, справившись потом о хозяйстве, и отдавши жене платок, привезенный в гостинец, не беспокоился уже больше ни о чем и пошел с двумя стариками, отцом и тестем, в корчму. К ним присоединился молодой Павлюк, брат Оксена, который, в силу возложенной на него обязанности, самым внимательным образом стерег Уляну, и лучше всех сам знал обо всем, и чрезвычайно хотел сообщить об этом Оксену.

Когда все они пошли, Уляна, видя их серьезные лица, их значительное молчание, догадалась, к чему клонится дело, и заранее предчувствовала близкую бурю.

Плача украдкой, она стала обтирать лавки и столы, становить их к окошку и смотрела на уходящих, думая о том, что будет, когда они вернутся. Знала она, что Павлюк и Левко скажут мужу обо всем, но надеялась оправдаться как-нибудь при упреках, не ожидая, впрочем, чтобы дело обошлось спокойно, без ругательств, гнева, а, может быть, и побоев. И ей так странно было подумать, что ее кто-нибудь может бить и ругать.

В корчме, между тем, Левко первый начал:

— Ну, сынок, мы стерегли без тебя твою жену, должен же ты за это поставить нам кварту.

— Хорошо, идет и кварта, — сказал, смеясь, Оксен. — Но хорошо ли стерегли ее?

— О, как могли, — отозвался Павлюк, — но, братец, кто женщину устережет, тот на паутине повесится.

Оксен глянул на него, и серые его глаза загорелись огнем.

— А что же? — спросил он, стиснув зубы.

— Да, вот, беда у нас в доме.

— У меня?

— Да, знаешь ли ты, для чего ты ездил в Бердичев?

— Ну?..

— Для того, что барин знается с твоей жинкой.

— Барин? Что ты бредишь? Наш барин?

— Да, а что ж? Она постоянно ходит к нему! Оксен, улыбаясь, сказал:

— Что ты заврался? С ума сошел, что ли? Наш барин!

— Ну, да, барин, — сказал старик Левко, — уж мы это сейчас после твоего отъезда подглядели. Сначала это было ни то, ни се, но теперь уже Уляне скверно в избе; уж ей скучно, то и дело бегает к нему. Что правда, того не скроешь. Ходит каждый день.

— Говорит, что к управительше, — отозвался старый Улян.

Оксен молчал.

— О, задам же я ей, задам! — крикнул он, вскочив. — Если это правда и все знают…

— Никто не знает, — ответил Левко, — мы никому не болтали.

— А ей зачем же не говорили, зачем не запретили, зачем не держали?

— О, барин себе на уме, всех разошлет; одного сюда, другого туда, трудно устеречь.

— А видели ли вы ее у барина, видели барина в избе?

— Нет.

— А коли так, так вранье и только злоба людская. Уляна никогда такой не была и не будет.

— Ну, а теперь такая, — ответил живо Павлюк, — что мы видели, то и скажем. После вашего отъезда ходила она в лес по грибы, и видели ее, как шла, а потом через минуту и барин за ней. Я сам за ней подглядывал. Когда она ходила к управительше, входила в барский сад и там пропадала. А на мызу дорога не через господский двор. Вчера ночью старому Улясу занедужилось, просил воды, Прыська воду принесла; а Уляну искали в каморке, там ее не было. Утром уверяла опять, что за ней ночью присылала управительша.

— А может и впрямь она? — сказал Оксен.

— Ой, нет! — возразил Павлюк. — Это не то, дитя управляющих здорово. У них есть служанка, на что им Уляна? Все дворовые видят, как барин переменился. Дворовый Якоб, что-то уже пронюхал и смеется, как только увидит Уляну. Даже на мызе болтают, и я сам слышал, как управительша говорила цирюльнику, что барин теперь гораздо веселее, и верно ему приглянулась какая-нибудь баба в деревне, потому что ходит туда по ночам, чего прежде не бывало.

Старый Оксен слушал, бледнее, эти рассказы, теребил на себе свитку и страшно поводил глазами.

— Чтобы она пропала и с вами вместе! — вскрикнул он, ударив кулаком по столу. — Левко, вы не могли ее подстеречь или побить так, чтобы пролежала полгода! Будто вы не могли сладить с ней. Нешто нет палок в плетне или прутьев в лесу! Нешто вы ей не отец, Левко, или вы, Павлюк, нешто вы не родной ее брат? Вы смотрели и ничего не говорили, и давали ей дурить, а теперь вишь какие мудрые, все на мою голову валите, будто без меня ничего не могли! Да и ты тоже, батюшка, словно и не справишься с таким делом, словно первинка совладать с дурной бабой!

— Ну, не кричи, не кричи! — произнес сурово родной отец Оксена. — Стар я и сед, и знаю, что делаю. Я еще не потерял головы, чтобы бить и калечить бабу, коли я ничего не видал и не поймал ее… Баба отоврется складно, и нам надо верить ей, потому что это и лучше. Злой барин страшней волка. Видал я на свете побольше вашего, помню, как бывало… А хочешь ли правды? Если бы и так было, тебе, сынок, надо молчать и терпеть, не то беда будет. В ручку еще поцелуй женку, поклонись ей. Беда будет, говорю тебе!

— Беда будет? Мне? — сказал Гончар, сильно хмелея. — Нешто я боюсь? А что он мне сделает? Убить не убьет. Что он мне сделает?

— Ой, ой, какой ты смельчак, — ответил отец, — словно жид перед собакой на привязи. А как пришлось бы терпеть, как бы сказал, как я: надо сносить и терпеть.

Левко и Павлюк, уже хорошо подвыпившие, прервали его.

— Ой, батько, ты вкривь толкуешь! Что же это ты хочешь, чтобы мы кормили чужих, кукушкиных детей, сносили позор в доме? Нешто нельзя с этим справиться? Что из того, что он барин? Но ведь и я человек, и у меня руки такие же, как и у него, нешто нет зелья в лесу и огня в печи?

— Ой, это вы дурное говорите, — сказал опять старик. — Сохрани Господь, кто услышит.

Оксен соскочил со стула и схватил палку.

— Пойдемте в избу! — кричал он. — Я не выдержу. У меня руки чешутся ее отдуть, чтобы год лежала! Я ей этого не спущу!

Павлюк отозвался.

— Завтра, чтобы барин не узнал, скажем, что упала с лестницы. А Левко бормотал:

— Лучше я сам ее отколочу, потому что я отец, и мне барин за то ничего не сделает. Ты же, Оксен, коли спина у тебя не чешется, сам ее не трогай, потому что сам черт не устережет бабу; барин узнает, и будет худо.

Но Оксен не слушал и шел к дверям, а другие за ним. Только старик отец тянул его за рукав.

— Постой, Оксен, постой, потолкуем-ка еще. Не торопись, палка не убежит, и женка своего дождется. Отложи до завтра.

— Я не выдержу!

— Присядь-ка еще, вот тут, садись же. Пане арендатор, дайте-ка еще кварту на мой счет.

Оксен, при упоминании о кварте, вернулся и сел, и остальные также отошли от дверей.

— Не горячись, сынок, постой, надо послушать иногда и старого. Оставь ты палку и молчи. Лучше поймать Уляну на чем-нибудь другом, и будто за то и поколотить, — говорил старый Уляс.

Назад Дальше