Атлант расправил плечи. Часть II. Или — или - Айн Рэнд 49 стр.


— Где вы работали в прежнее время? — спросила Дагни, когда официант ушел. — На заводах, не так ли?

— Да, мэм.

— По какой специальности?

— Токарь высшего разряда.

— Где последний раз работали по специальности?

— В Колорадо, мэм. В «Хаммонд Кар Компани».

— О!

— Что-то не так, мэм?

— Нет, ничего. Долго там проработали?

— Нет, мэм. Всего две недели.

— Как получили работу?

— Я проторчал в Колорадо целый год, дожидаясь ее. В «Хаммонд Кар Компани» тоже был свой лист ожидания, только они не принимали людей по дружбе или по старшинству, учитывали опыт работы. У меня был хороший опыт. Но ровно через две недели после того, как я поступил на работу, Лоренс Хаммонд ушел. Ушел и исчез. Завод закрыли. Потом создали гражданский комитет и открыли завод заново. Меня взяли назад. Но завод продержался всего пять дней. Почти сразу же начались отстранения от работы. По старшинству. Пришлось мне уйти. Я слышал, гражданский комитет продержался три месяца. Потом завод закрыли навсегда.

— А до этого, где работали?

— Да, пожалуй, во всех восточных штатах, мэм. Но никогда не удавалось продержаться больше одного-двух месяцев. Заводы все время закрывались.

— И так случалось на всех заводах… где вы работали?

Он посмотрел на Дагни, словно догадавшись, о чем она говорит.

— Нет, мэм, — и в первый раз в его голосе прозвучала гордость. — На своем первом рабочем месте я проработал двадцать лет. Не в той же должности, я хочу сказать, а на одном и том же заводе. Я был мастером цеха. Двадцать лет назад. Потом владелец завода умер, а его наследники свели дело к нулю. И в прежние времена было не без проблем, но с тех пор все стало разваливаться быстрее и быстрее. С тех пор, куда бы я не сунулся, все приходило в упадок… Сначала мы думали, что это творится только в нашем штате. Большинство из нас считали, что Колорадо продержится. Но и этот штат тоже пришел в упадок. Чего ни коснись, все рассыпаться, как песок. Куда ни посмотри, работа прекращалась, заводы вставали, станки выключали. — Он медленно добавил шепотом, как будто его преследовало пугающее зрелище: — Станки… выключали! — Потом погромче: — О, Боже, кто такой… — и умолк.

— …Джон Голт? — закончила она за него.

— Да, — мужчина тряхнул головой, словно пытаясь избавиться от навязчивой картины. — Только я не люблю это повторять.

— Я тоже. Хотелось бы мне узнать, почему люди так говорят, и кто первый начал.

— Вот этого я и боюсь, мэм. Наверное, это я начал.

— Что?!

— Я или еще шесть тысяч наших. Мы начали. Наверное, это мы. Надеюсь, мы ошибаемся.

— Что вы хотите этим сказать?

— Знаете, на том заводе, где я проработал двадцать лет, случилась одна история. Как раз тогда, когда старик умер, и его наследники приняли дела. Их было трое, двое сыновей и дочь, и они составили новый план работы завода. Они предложили нам проголосовать за него, и все мы — почти все — проголосовали «за». Мы не знали. Мы думали, так будет лучше. План состоял в том, чтобы каждый на заводе работал сообразно своим способностям, а оплату получал согласно своим нуждам. Мы… В чем дело, мэм? Почему вы так на меня смотрите?

— Как назывался ваш завод? — еле слышно спросила Дагни.

— Моторостроительная компания «Двадцатый век», мэм. В Старнсвилле, штат Висконсин.

— Продолжайте…

— Мы проголосовали за этот план на большом собрании, пришли все работники завода, шесть тысяч человек. Наследники Старнса произносили длинные речи, дело яснее не стало, но никто не задавал вопросов. Никто из нас не знал, как будет работать план, но каждый думал, что другие это понимают. А если кто-то сомневался в успехе, то чувствовал себя виноватым и не раскрывал рта, поскольку выходило так, что каждый возражающий, в душе детоубийца и не человек вовсе. Нам сказали, что этот план приведет нас к благородному идеалу. Откуда нам было знать? Мы всю жизнь слышали это, сначала от родителей и учителей, потом от министров, да и в каждой газете, что мы прочли, в каждом фильме и в каждой публичной речи. Разве нам не твердили постоянно, что это справедливо и правильно? Может быть, это немного извиняет нас за то, что мы сделали на собрании. Мы проголосовали за план, и за что боролись, на то и напоролись. Знаете, мэм, мы люди меченые в некотором смысле — те из нас, кто прожил четыре года на заводе «Двадцатый век» по плану. Что из этого могло получиться? Зло. Обычное, голое, нагло ухмыляющееся зло, и больше ничего. А мы помогали ему, и я считаю, что все мы прокляты, каждый из нас, и, может быть, нам не будет прощения…

Знаете, как работал тот план, и что он сделал с людьми? Попробуйте наполнить бочку водой, когда внизу у нее есть труба, из которой все выливается быстрее, чем вы льете сверху, и каждое вылитое вами ведро воды разрушает трубу и делает отверстие на дюйм шире. И чем упорнее вы трудитесь, тем больше усилий от вас требуется. И вы таскаете ведра по сорок часов в неделю, потом — по сорок восемь, потом — по шестьдесят четыре. Для того, чтобы у вашего соседа был ужин, чтобы сделать операцию его жене, вылечить корь у его ребенка, чтобы дать инвалидную коляску его матери, купить рубашку его дяде, послать в школу его племянника, для ребенка в соседней квартире, для будущего ребенка, для каждого из тех, кто вас окружает. Они получат все, от пеленок до зубных протезов, а вы будете работать от зари до зари, месяц за месяцем, год за годом и ничего не получите, кроме пота, и не увидите ничего, кроме их удовольствия, и так всю жизнь, без отдыха, без надежды, без конца… От каждого по способности, каждому по потребности.

Мы все — одна большая семья, говорили нам, мы все здесь заодно. Вот только не все работают у ацетиленового резака по десять часов кряду, и не у всех от этого болит живот. Что главное из способностей, и что имеет преимущество из потребностей? Когда все идет в общий котел, вы же не можете позволить каждому решать, каковы его потребности, правда? Если так рассуждать, он может заявить, что ему необходима яхта, и если кроме желания ему нечего предъявить, то пусть докажет ее необходимость. Почему бы нет? Если мне не позволено иметь машину, пока я не доработаюсь до больничной палаты, зарабатывая на машину для каждого бездельника и для последнего голого дикаря на Земле, почему бы ему не потребовать себе еще и яхту, если я до сих пор держусь на ногах? Нет? Не может? Тогда почему он требует, чтобы я пил кофе без сливок, пока он не переклеит обои в своей комнате?.. Короче, решили, что ни у кого нет права оценивать свои собственные способности и потребности. Проголосовали за это. Да, мэм, мы голосовали за это на собраниях дважды в год. Как еще можно было все устроить? Представляете, что творилось на этих собраниях? На первом же мы обнаружили, что все, как один, превратились в попрошаек, потому что никто не мог требовать оплаты как законного заработка: у него не было прав, не было заработка, его труд ему не принадлежал, он принадлежал «семье», которая ничего не давала ему взамен, и единственное, что он мог предъявить — свою «потребность». То есть публично попросить удовлетворить его потребности как последний нищий, перечислив все свои трудности и страдания, от залатанных одеял до простуды жены, в надежде, что «семья» подаст ему милостыню. Человек предъявлял страдания. Потому что они, а не его работа, встали во главу угла. И шесть тысяч человек превратились в соревнующихся попрошаек, кричащих, что его нужда острее, чем у его брата. Могло ли быть иначе? Представляете, что произошло? Кто-то молчал, маясь от стыда, а кто-то шел домой с главным призом?

Но и это еще не все. На этом собрании открылось и другое. За первое полугодие объем выпущенной заводом продукции упал на сорок процентов, поэтому было решено, что кто-то не получит «по потребности». Кто? Как решить? «Семья» проголосовала и за это решение. Они голосованием избрали лучших, и присудили им работать дополнительное время каждый вечер в течение следующих шести месяцев. Сверхурочная работа без оплаты, потому что оплачивается не отработанное время, а потребности.

Нужно ли мне говорить, что случилось потом, и в кого стали превращаться мы, те, кто раньше были людьми? Мы стали скрывать свои способности, замедлять работу и пристально следить за тем, чтобы не сделать дневную норму лучше или быстрее соседа. Нам просто не оставалось ничего другого, ведь мы знали: если станем выкладываться на «семью», то не получим за это ни благодарности, ни вознаграждения, а одно лишь наказание. Мы знали, стоит любому засранцу загубить партию моторов и принести компании убыток — неважно, из-за своей небрежности или из-за некомпетентности — трудиться по ночам и по воскресеньям придется нам. Поэтому мы старались работать не лучшим образом.

Был среди нас один молодой парень, поначалу горячо взявшийся за дело. Он горел желанием добиться благородного идеала — без образования, но способный, с хорошей головой на плечах. В первый год он придумал рабочий процесс, который сэкономил нам тысячи человеко-часов. Передал его «семье», ничего не прося взамен. Он был хороший парень. Говорил: для достижения идеала. Но когда он увидел, что голосованием его избрали лучшим и присудили к работе по ночам, потому что не все еще из него выжали, он прикусил язык и отключил мозги. Можете быть уверены, на второй год он не предложил ни одной идеи.

Был среди нас один молодой парень, поначалу горячо взявшийся за дело. Он горел желанием добиться благородного идеала — без образования, но способный, с хорошей головой на плечах. В первый год он придумал рабочий процесс, который сэкономил нам тысячи человеко-часов. Передал его «семье», ничего не прося взамен. Он был хороший парень. Говорил: для достижения идеала. Но когда он увидел, что голосованием его избрали лучшим и присудили к работе по ночам, потому что не все еще из него выжали, он прикусил язык и отключил мозги. Можете быть уверены, на второй год он не предложил ни одной идеи.

А что они толковали нам про жестокую конкуренцию в экономике свободного предпринимательства, когда люди стремятся сделать лучше и больше других? Жестокая, говорите? Они увидели, на что она похожа, когда мы все соревновались друг с другом, кто хуже сделает свою работу. Чтобы разрушить человека, нет средства вернее, чем поставить в положение, когда его целью становится не добиться наивысшего результата, а день за днем работать все хуже. Это доконает его куда быстрее, чем пьянка, безделье или зарабатывание на жизнь мелким воровством. Но у нас не было другого пути, кроме как демонстрировать профнепригодность. Единственное, чего мы страшились, было обвинение в одаренности. Одаренность, большие способности, превращали нас в заклад, который нам никогда не удалось бы выкупить. Да и для чего было работать? Когда знаешь, что в любом случае получишь основное содержание, твое «продовольственное и квартирное пособие», как они это называли, а сверх него не было возможности получить ничего, как бы упорно ты ни трудился. Ты не мог рассчитывать купить новый костюм на следующий год, потому что не знал, дадут тебе «пособие на одежду» или нет, потому что кто-то может сломать ногу, будет нуждаться в операции или родит новых детей. Если нет денег на новый костюм для всех, значит, и ты его не получишь.

Один человек трудился всю жизнь, потому что мечтал послать сына в колледж. Мальчик окончил среднюю школу на второй год работы завода по плану, но «семья» не дала его отцу пособия на колледж. Сказали, что его сын не может поступить в колледж, пока не появится достаточно денег, чтобы всех сыновей посылать в колледжи. Сначала всех детей нужно обучить в средней школе, а у нас и на это денег не хватает. Через год отец погиб — просто вышла в салуне поножовщина, так, без особой причины… драки у нас стали случаться все чаще.

Еще один старик-вдовец, без семьи, имел хобби, собирал пластинки. У него в жизни больше ничего не осталось. В старые времена он экономил на еде, чтобы купить новую пластинку с классической музыкой. Так вот, они не дали ему пособия на пластинки, назвали это «роскошью». Но на том же самом собрании Милли Буш, чья-то дочка, страшненькая одиннадцатилетняя девчонка, получила пару золотых корректирующих пластинок для зубов. Все проголосовали за «медицинскую необходимость», потому что штатный психолог заявил, что у бедной девочки разовьется комплекс неполноценности, если зубы не исправить. Старик, любивший музыку, запил. С тех пор его трезвым и не видели. Но кое-что он так и не сумел забыть. Однажды вечером он шел, пошатываясь, по улице, увидел Милли Буш, размахнулся и выбил ей кулаком зубы. Все до одного.

Мы, конечно, начали пить, кто больше, кто меньше. Не спрашивайте, откуда мы брали деньги на выпивку. Когда все приличные удовольствия запрещены, всегда найдется способ заполучить недозволенные. Ты не станешь вламываться по ночам в лавки или шарить по карманам друзей, чтобы купить пластинки с классической музыкой или рыболовные снасти, но если можно обобрать в стельку пьяного и забыть об этом, ты так и сделаешь. Рыболовные снасти? Охотничьи ружья? Фотокамеры? Хобби? Пособия на «развлечения» не давали никому. Их отмели в первую очередь. Не стыдно ли будет возражать, если придется отказаться от того, что доставляет вам удовольствие? Даже «пособие на табак» урезали до двух пачек сигарет в месяц, а все потому, сказали нам, что деньги нужны на молоко для младенцев. Дети — единственный вид продукции, уровень которой не снизился, а повысился и продолжал повышаться, наверное, потому, что больше людям нечем было заняться, и потому, что о детях они не заботились, предоставив это «семье». На деле единственным способом жить получше было получить детское пособие. Либо детское, либо пособие по тяжелой болезни.

Нам не понадобилось много времени, чтобы понять, к чему идет дело. Всякий, кто пытался играть честно, отказывал себе во всем. Он терял вкус к удовольствиям, боялся выкурить десятицентовую сигаретку или сжевать пластинку жвачки, беспокоясь о том, что кому-то этот десятицентовик нужен больше, чем ему. Он стыдился за каждый проглоченный кусок хлеба — ведь он оплачен ночной сменой другого человека, и эта еда ему не принадлежит. Он предпочитал быть обманутым, чем обманывать самому, быть жертвой, а не кровопийцей. Он не женился, не забирал в свой дом родственников, чтобы не обременять «семью». Кроме того, если у него еще оставалось чувство ответственности, он не мог завести детей, не мог ничего планировать, ничего обещать, ни на что рассчитывать. Но безответственные типы пустились во все тяжкие. Они рожали детей, брюхатили девушек, тащили к себе дальних родственников со всей страны, каждую беременную незамужнюю сестру, чтобы получить новое «пособие по нетрудоспособности», они находили у себя все больше болезней, портили одежду, мебель, дома. Что такого, черт возьми, «семья» за все заплатит! Они находили столько новых «потребностей», сколько все остальные и придумать не могли, они развивали в себе эту способность, свой единственный талант.

Что же мы увидели, мэм? Мы увидели, что нам дали закон для жизни, нравственный закон, как они его называли, который наказал тех, кто его соблюдал, за то, что они его соблюдали. Чем больше мы старались жить по этому закону, тем больше мы страдали. Чем больше мы нарушали его, тем большее вознаграждение получали. Наша совесть стала инструментом в руках бессовестных. Честные платили, бесчестные получали. Честные проигрывали, бесчестные выигрывали. Долго ли проживут добрые люди при этаком законе добра? Мы были неплохими парнями, когда начинали. Среди нас немного было мошенников. Мы знали свое ремесло и гордились им, и работали на лучшем заводе в стране, на который старик Старнс нанимал лучших работников страны. Всего за один год работы по новому плану среди нас не осталось ни одного честного человека. Вот оно — зло, то самое адское зло, страх Господень, которым нас пугали проповедники, и который мы все надеялись не увидеть при жизни. План не то, чтобы воодушевил нескольких подонков, он превратил всех достойных людей в подонков, и ничего другого он не мог совершить, и его называли нравственным законом!

Для чего нам было стремиться работать? Ради любви к нашим братьям? Каким братьям? К пройдохам, мошенникам, попрошайкам, окружившим нас? Лукавили ли они или просто оказались невеждами, безвольными или немощными, какая разница? Если мы были обречены на жизнь на их уровне недееспособности, ложной или настоящей, долго ли мы продержались бы? Мы не могли узнать их способностей, не могли контролировать их потребности, мы знали только, что работали, как скот, в месте, которое оказалось наполовину больницей, наполовину скотопригонным двором, обрекавшем нас на бессилие, несчастье, болезни. Мы стали быдлом, трудившимся для того, чтобы по чужому решению обеспечить чьи-то потребности.

Любовь к братьям? Вот когда мы научились ненавидеть братьев впервые в жизни. Мы стали ненавидеть их за каждый съеденный ими кусок, за каждое маленькое удовольствие, что им выпадало. За новую сорочку, за шляпку жены, за вечеринку, за покрашенный дом, ведь все это было отнято у нас, оплачено ценой наших лишений, самоограничения, голода. Мы стали следить друг за другом, в надежде уличить во лжи, в притязаниях на незаслуженные нужды, чтобы урезать чужие пособия на следующем собрании. Мы завели стукачей, доносивших, например, о тайно купленной индейке для воскресного семейного обеда, за которую, скорее всего, заплатили деньгами, выигранными в азартные игры. Мы стали вмешиваться в чужую жизнь. Мы провоцировали семейные ссоры, чтобы выбросить вон кого-нибудь из родственников. Как только мы видели, что мужчина ухаживает за девушкой, мы делали его жизнь невыносимой. Мы расстроили немало помолвок. Мы не хотели, чтобы заключались браки, мы не желали кормить нахлебников.

В старые времена мы устраивали праздник, когда рождался ребенок, мы сбрасывались, чтобы помочь с оплатой больничных счетов, если человеку приходилось туго. Теперь мы неделями не разговаривали с родителями новорожденного. Дети стали для нас чем-то вроде саранчи. В старые времена мы помогали тому, у кого в семье случалась тяжелая болезнь. Теперь все стало не так… Лучше я вам приведу пример. Мы, коллеги, работали вместе с одним человеком пятнадцать лет. Его мать, добрая старая женщина, веселая и мудрая, знала всех нас по именам, и мы любили ее. Однажды она поскользнулась на лестнице, упала и сломала бедро. Мы понимали, что это означает в ее возрасте. Штатный доктор сказал, что ее необходимо поместить в городскую больницу на длительное дорогостоящее лечение. Старая женщина скончалась накануне того дня, когда должна была поехать в город. Причину ее смерти так и не установили. Нет, я не думаю, что ее убили. Никто этого не говорил. Никто вообще не заводил о ней речи. Я знаю только и никогда этого не забуду — я и сам не раз ловил себя на мысли, что желаю ей смерти. Да простит нас Господь, вот во что превратились братская любовь, безопасность и изобилие, которых мы должны были достигнуть по нашему плану!

Назад Дальше