Светка, выслушав меня, сначала заржала: “Любовь зла – полюбишь и паззла…” а потом заплакала и сказала, что вообще-то ей, как лучшей подруге, положено завидовать мне смертной завистью и даже попробовать отбить Рани, потому что так поступают все уважающие себя лучшие подруги, но она, Светка, не может, просто не может. Она сказала, что ей на нас дышать страшно, настолько это красиво, что если уж не самой, так хоть посмотреть… короче, в лучшие подруги она не годится и вообще никуда не годится, и все закончилось нашим совместным десятиминутным плачем и двумя опухшими от слез мордами, так что больше я таких разговоров со Светкой не заводила, себе дороже.
Красиво или не красиво – не знаю. Наверняка для многих со стороны мы смотрелись более чем странно. Рыжая веснушчатая ашкеназка, напрочь обгорающая от пятиминутного пребывания на солнце, и почти коричневый тайманец: кожа у Рани была оленья не только наощупь, но и по цвету – примерно такой же промежуточный оттенок приобретают оливки осенью, перед тем, как окончательно почернеть.
Светка смеялась:
– Как ты за него замуж выходить будешь? Только представь себе ваших папаш рядом! Это ж сдохнуть!
И впрямь. Более несхожих папаш трудно было придумать. Мой – такой маленький, щуплый очкарик, вечно смущенный, вечно лысый, вечно заикающийся интеллигент, типа Вуди Аллена, только еще безобразнее. Ранин – тоже маленький, но коренастый, коричневый и морщинистый, как ствол умершего от старости оливкового дерева, с седыми пейсами, свисающими из-под натянутой на самые уши вусмерть заношенной шапки, когда-то черной и шерстяной, одетого в такой же, вусмерть заношенный, когда-то черный и шерстяной костюм – и это в любую погоду, что в дождь, что в шарав! Тайманский иврит Раниного отца походил на слитный птичий клекот, русский иврит моего – на тяжелые, раздельные удары топора – бух, бух, бух… друг друга они не могли понять в принципе, хотя, вроде бы, говорили на одном и том же языке.
Ну и что? Это нас мало волновало. Тем более, что они ни капельки не возражали – скорее, наоборот. Не знаю, чем я так нравилась Раниному отцу, но то, что нравилась – это без сомнения. Наверное, своей экзотичностью – уж больно выделялась моя бледнолицость на фоне жгучих тайманских смуглянок, садившихся в субботу за семейный стол. А может быть, старый Цион Цви видел во мне свидетельство силы своего цепкого рода – рода восточных медников и ювелиров, волею судеб оказавшихся без гроша на чужом и непонятном Западе и уже во втором поколении притащивших в дом не только достаточно денег, но и дипломы инженеров, врачей и биржевых брокеров, чиновничьи льготы, офицерские погоны и, как венец всему – местную красноголовую белокожую дуру, влюбленную не то что по самые уши – по самые корни своих рыжих, цвета тайманской меди, волос.
Что же касается моего отца, то он взирал на Рани с восторгом, который даже не пытался скрыть.
– Знаешь, – сказал мне как-то он. – Твой Рани в точности такой, каким я хотел бы родиться. Сильный, смелый – настолько, что ему даже не надо об этом рассказывать – все и так видят.
Он сказал это совсем без горечи. Есть такая горечь, с которой обычно говорят: вот, мол, хотел бы, да не вышло. Тут ее не было. Но я все равно почувствовала себя неловко за него. Понимаете, это сложно. С одной стороны, я должна была бы обрадоваться: ведь он хвалил моего Рани. Но с другой стороны… он ведь мой отец, понимаете? И в этом его признании была какая-то окончательность, очень неприятная для моего отца, а значит, и для меня.
– Ерунда, папа, – сказала я как можно строже. – Полнейшая ерунда. Ну при чем тут рост и вес? Он подлиннее, ты покороче – ну и что? И потом, он родился тут, а ты там. Разные вещи.
Он улыбнулся, но так, что у меня что-то лопнуло в сердце.
– Конечно, разные. Об этом-то я и говорю. Благородным нельзя стать, девочка, им можно только родиться. Благородный – это, по определению, рожденный во благе и на благо. Как ты. Как твой тайманский принц.
Он помолчал и снова улыбнулся – но на этот раз уже совсем по-другому.
– Вы замечательно породистые существа. Ваши щенки будут брать первые призы на всех выставках.
Тут я, конечно, завопила и стала тыкать его в бок кулаками, а он смешно отмахивался, пока мы оба не расхохотались и не обнялись, как это происходило всегда, когда нам было хорошо вдвоем.
“Тайманский принц”. Именно мой отец придумал для Рани такое прозвище. Не могу сказать, что оно мне сразу понравилось: “принц” еще куда ни шло, но зачем акцентировать на происхождении? Тайманский или датский – какая разница? Главное, что принц.
– Видишь ли, – объяснял мне отец. – Нас, ашкеназов, так много били по голове и так долго гоняли из угла в угол по всей Европе, что это не могло не сказаться на осанке. Присмотрись к тем же принцам датским: их фигура всегда наклонена немного вперед, а глаз слегка косит в сторону. Почему, как ты думаешь?
– Интеллект придавливает, – насмешливо отвечала я. – Трудно таскать такую умную голову, вот и клонятся. Правильно?
– Если бы! – смеялся отец. – Они наклонены, как бегуны на старте, да и косят по той же причине: чтобы вовремя уловить момент, когда нужно будет снова вжать голову в плечи и дать деру. А теперь глянь на своего тайманского принца! Он прямой! Прямой! Ну не чудо ли?
Когда я сказала Светке, что хочу много детей от Рани, как в настоящей тайманской семье, и хочу их прямо сейчас, она аж глаза выпучила:
– Нашла когда об этом думать!
Мы тогда и в самом деле только-только прошли учебку, дежурили на базе в долине Иордана перед пограничными мониторами, считались “молодыми”, а потому и домой отпускались далеко не на каждый шабат. Поэтому, когда я все-таки выходила, Рани бросал все свои дела, кроме тех, которые бросить было невозможно. Он остался в шайетет сверхсрочно, на два года, командиром группы, а в свободное время помогал старшему брату организовывать всякие праздники – в основном, свадьбы. Этого свободного от армии времени было у Рани много. В форме я его не видела совсем; а о том, что он вообще служит, можно было догадаться только по периодически отключаемому мобильнику. Это происходило примерно раз в две недели. Просто без всякого предупреждения отключался телефон, и Рани исчезал на два-три дня – чтобы потом вдруг позвонить и, как обычно, спросить: “Что слышно, Несси?”
Такое он мне придумал имя. Отец звал меня по-русски Нюся, а Рани подслушал и переделал на свой манер. Он говорил, что это очень точно отражает мое существо. Что он, мол, думал, что таких, как я, в природе не бывает, что все рассказы о таких – выдумки для лохов, как про лох-несское чудище, что он был уверен в этом стопроцентно, пока я не всплыла перед ним из бассейна на той вечеринке, как Несси из своего озера. Ну и кроме того, “нес” на иврите означает “чудо”, так что, сами понимаете. В общем, мне нравилось, хотя вредная Светка и проходилась по этому поводу при каждом удобном случае, особенно, за столом. Типа, ты, мол, Анюта, особо не разъедайся, а то ведь и впрямь станешь, как Несси. Или, если я во что-нибудь не врубалась: “Это ничего, Несси, что у вас, у динозавров, головка маленькая. Зато задница большая”. Но я не обижалась. Такую подругу, как Светка, еще поискать. А что завидует – так можно ли было мне не завидовать?
– Что слышно, Несси?
– Нормально, – говорила я, потому что спрашивать, где он был и почему отключил телефон, было совершенно бесполезно: Рани не отвечал даже намеком, вообще ничего, ни слова. – А у тебя?
– Тоже нормально. Когда ты выходишь? В шабат?
– Нет, милый. Светку опять полиция поймала.
– Опять? За что теперь?
– Да мало ли. За расклешенные штаны. Как из автобуса вышли, так сразу эти гадкие бабы из военной полиции и привязались.
– Ну, а ты тут при чем?
– А я за компанию, как всегда. Теперь мы обе без отпуска. Приедешь?
– Приеду.
Светка с воинской формой не состыковывалась в принципе. Они просто не подходили одна другой ни в чем. А поскольку переделать Светку было занятием заведомо безнадежным даже для нашей непобедимой армии, приходилось переделывать форму. Вообще-то девчонки-солдатки всегда что-то ушивают, расклинивают, приталивают – чтобы одежда хотя бы не висела мешком, как это изначально запланировано великими модельерами Генштаба. Но Светка подняла переделку на вовсе недосягаемую высоту. Думаю, только очень предвзятый взгляд мог распознать исходные штаны и гимнастерку в обтягивающих, расклешенных, едва прикрывающих попу джинсах и глубоко декольтированной, тщетно старающейся дотянуться до пупка блузке. Военная полиция подобной предвзятостью не страдала, а потому наши со Светкой путешествия из дома на базу и обратно напоминали спецназовскую операцию в глубоком вражеском тылу. Самым опасным местом являлась автобусная станция в Иерусалиме, где мы делали пересадку: она прямо таки кишела патрулями.
Чаще всего мы попадали в когти одной особенно вредной сучке-маньячке. Она ходила с погонами лейтенанта, хотя выглядела всего на год старше нас. Или на два. Короче, только-только закончила, зараза, офицерские курсы, вот и зверствовала со свежими силами. Можно было предположить, что она специально следила за Светкой по спутниковой связи, чтобы заранее вычислить время ее появления на остановке автобуса или в станционном туалете. А что, думаете, Светка не заслуживала спутниковой связи? Еще как заслуживала! Такую угрозу безопасности Страны не представляли даже иранские ракеты. Потому что при появлении моей подруги в любом армейском помещении, включая оперативный штаб, автоматически прекращалась любая операция, и все полковники с генералами дружно переходили со сканирования рельефа местности на сканирование рельефа Светки.
Чаще всего мы попадали в когти одной особенно вредной сучке-маньячке. Она ходила с погонами лейтенанта, хотя выглядела всего на год старше нас. Или на два. Короче, только-только закончила, зараза, офицерские курсы, вот и зверствовала со свежими силами. Можно было предположить, что она специально следила за Светкой по спутниковой связи, чтобы заранее вычислить время ее появления на остановке автобуса или в станционном туалете. А что, думаете, Светка не заслуживала спутниковой связи? Еще как заслуживала! Такую угрозу безопасности Страны не представляли даже иранские ракеты. Потому что при появлении моей подруги в любом армейском помещении, включая оперативный штаб, автоматически прекращалась любая операция, и все полковники с генералами дружно переходили со сканирования рельефа местности на сканирование рельефа Светки.
На свою беду, я имела глупость вступить в перепалку во время самого первого контакта Светки с полицией. Ее задержали за тяжкое преступление в особо извращенной форме, а точнее, за темно-зеленый маникюр. Я всего лишь вежливо указала зловредной лейтенантше, что защитный цвет ногтей вполне можно рассматривать в качестве военного камуфляжа, а потому придирки тут неуместны. Увы, полицейская сучка не только не отстала от Светки, но еще и обратила внимание на мои неуставные сережки. Конечно, я знала, что они длиннее допустимого на целых два с половиной сантиметра. Но эти сережки подарил мне Рани, и я скорее бы сдохла, чем позволила бы трогать их грязными ментовскими лапами, о чем и было заявлено сучке-маньячке без лишних обиняков. В результате тогда задержали нас обеих – как и в большинстве других, более поздних инцидентов, когда моя скромная персона уже рассматривалась, как неотъемлемая часть светкиной подрывной деятельности.
На тюрьму наши преступления не тянули, но без отпусков мы оставались регулярно. Честно говоря, я не сильно этим заморачивалась, в отличие от Светки, которая по пятницам просто с ума сходила от невозможности смотаться в ночной клуб или на дискотеку. Мне же такие развлечения всегда были глубоко до фени, да и по родительскому дому я не слишком скучала. Я думала только о Рани, а с ним мы могли увидеться без проблем – он приезжал прямо на базу, с каким-то специальным пропуском.
Нет ничего более мирного и успокаивающего, чем военная база в шабат: утром выходишь из вагончика, зеваешь, потягиваешься, а вокруг все тихо, чисто и пусто, как школе во время летних каникул. У ворот клюет носом нахохленный дежурный, сквознячок качает распахнутую дверь покинутой кухни, где-то вдали, насилу волоча ноги, бредут к душу сонные девчата из ночной смены, на плацу под выцветшим флагом дремлет непременная дивизионная дворняжка, твердо уверенная в том, что именно она осталась за командира, темнеют окна наглухо запертых кабинетов начальственного блока: все разбежались, во всем мире не осталось никого, только ты и Рани, который вот-вот подъедет на своем старом “эскорте”. Ты и Рани, и почти целые сутки с шестичасовым перерывом на дежурство, который, если разобраться, тоже весьма кстати, потому что нужно же парню когда-то и отдохнуть от твоей ненасытной нежности.
Наш вагончик стоял на отшибе, крайним в ряду таких же, как он, жилых помещений. В середине недели все они были переполнены: по пять-шесть рыл в каждом. Само собой, телевизоры со спутниковыми антеннами, музыка, кондиционеры – совокупное наследство нескольких поколений призыва. Шум, гам, балаган – спать почти невозможно в любое время суток. Зато в шабат, когда народ разъезжался, наступала благословенная тишина. Утром Светка производила рекогносцировку и, вернувшись, сообщала:
– Так. Сегодня можете отрываться по полной. Четыре ближние комнаты заперты.
Или наоборот, злорадно:
– Нынче придется тебе, Анюта, ножку у койки грызть. В соседнем вагончике милуимники ночуют, не покричишь. Хочешь, я лопату принесу?
– Зачем?
– У ней рукоятка деревянная. А об железную-то койку зубы обломаешь.
Я с готовностью смеялась, чтобы хоть немного подсластить Светке пилюлю этой совместной насмешкой над моим почти неприличным по огромности счастьем. Наверное, что-то похожее, хотя и менее остро, чувствует добрый и удачливый богач, случайно оказавшийся в обществе оборванного, больного, озлобленного поражениями бродяги.
– Светочка, – говорила я, стараясь звучать как можно более виновато. – Ты ведь на меня не сердишься, а? Ну что мне для тебя сделать? Ты только скажи, я сделаю.
– Дай внутри себя пожить, – неизменно отвечала она. – Хоть денек. Можно даже в будни.
Тут мы, понятное дело, принимались рыдать – она вовсю, чуть ли не срываясь с катушек, а я потихонечку, не позволяя себе разогнаться, потому что вот-вот должен был подъехать Рани, и мне совсем не улыбалось выходить к нему с опухшей от слез мордой. Наплакавшись, Светка чмокала меня в щеку и уходила, а я снимала с коек матрасы и стелила на полу, и раздевалась, и разглядывала себя в зеркало, и голова моя кружилась от одних только мыслей о нем, если конечно, можно было назвать мыслями эту тягучую смесь полета, удивления и страха.
А потом он стучал в дверь, и я открывала ее, как будто открывала его, и входила в него, как в дверь, и проваливалась в него, как в небо, и приходила в себя только потом, через некоторое время, когда мы оба обнаруживали, что живы, что снова способны на что-то, кроме головокружения, кроме голого кружения на полу нашего воздушного шара, нашего летающего вагончика, крайнего в ряду, где пахло замысловатой смесью духов всех шестерых ночующих здесь девчонок и сапожной мазью, и оружейной смазкой, и тем особенным запахом армейской базы, которым пахнут все армейские базы этого тесного, чудного, летящего к счастью мира.
Мы говорили не переставая – вслух или молча, потому что губы и язык частенько бывали заняты другими делами, но эта их занятость вовсе не отменяла разговора – безмолвного, но живого, слышного и внятного нам обоим. Мы говорили о детях, которые у нас будут. Ведь любовь – это все о детях, которые будут.
– Все-таки дура ты блаженная, – говорила Светка. – Тебе пока надо думать о том, чтобы детей не было, а не о том, что они будут. Вот закончите армию, смотаетесь на полгода в Латинскую Америку, вернетесь, снимете квартиру, поживете лет пять-шесть в свое удовольствие, поженитесь, и тогда уже рожайте, как все нормальные люди.
Так действительно поступали почти все. Возможно, они были правы – на свой лад, но мне лично такая модель не подходила. Знаете, иногда очевидность выглядит такой банальной, что пропускается мимо головы. Ну, например, что целью любви является рождение ребенка. Я не собираюсь тут об этом рассуждать: тема уж больно общая, до затертости. Скажу только о себе, о своем собственном балдеже. Там, в армейском вагончике, я улетала тем круче, чем больше думала о наших будущих детях. Понимаете?
Рани и наши будущие дети представляли для меня единое целое. Я хотела их до сумасшествия. Они входили в меня, они двигались во мне, забрасывая меня в пронзительную и сладкую дрожь, они раскаленной лавой затопляли мой живот, так что я переставала чувствовать что-либо другое, кроме них, кроме их смеха, поначалу дальнего, звучащего на разные голоса, но постепенно растущего, сливающегося в одну огромную ноту, заслоняющую, заменяющую весь остальной мир, превращающую его, а вместе с ним и меня в одну тугую поющую струну, вибрирующую от макушки до кончиков пальцев ног, такую острую и мощную, что ее почти невозможно было пережить, и Рани приходилось зажимать поцелуем мой кричащий рот, хотя услышать нас могли разве что старая дворняжка да бело-голубой флаг, мирно дремлющие одна под другим на чистом и пустом дивизионном плацу.
Вот что чувствовала лично я, а что чувствуют остальные – не знаю, это их дело. Для меня не думать в такие моменты о детях означало примерно то же, что сопротивляться приходу, когда куришь травку. Настоящую волну кайфа можно поймать, только если отдаешься ей целиком, а не выгребаешь против течения, пытаясь удержаться на месте – из трусости или еще почему-нибудь. Так и в любви: какой смысл бояться полного улета, если ты уже решилась лететь? И стоит ли вообще расправлять крылья для полетов понарошку, с кочки на кочку, по-над землей, а не ввысь, чтоб на все небо?
– Понимаешь, Светка, – отвечала я своей подруге. – “Потом”, о котором ты говоришь, может и не случиться. Разве мало таких, которые начинают хотеть детей, когда любовь уже закончилась? Ну не глупость ли? Сначала они отказывают себе в удовольствии любить на всю катушку из-за того, что хотят “пожить в удовольствие”, а потом уже и рады бы, да катушки-то уже нету – раскрутилась вся по мелочам. Нет уж, нет уж… ты как хочешь, а я буду по-своему. Я хочу своих детей сейчас, сразу и много – как любви. Вернее, не “как”, а вместе с нею.
И Рани думал тогда точно так же. Мы удивительно подходили друг другу, просто жили и дышали душа в душу, такт в такт, рот в рот. Нам не нужно было никакой Латинской Америки, нам не нужно было Индии, Непала, гашишного Гоа, марихуанного Амстердама, экзотических гор и райских островов в океане. Нам не нужно было “искать себя”, понимаете? Мы уже нашли все, что можно, открыли свою Америку, попали в свой рай. Нам не требовалось никуда ехать: наоборот, мы боялись тронуться с места, чтобы не дай Бог, не потерять то, чем так счастливо владели.