Другая жизнь - Рот Филип 17 стр.


Пока мы поджидали к ужину соседей, а Генри, как добрый дядюшка, играл с липмановскими детьми, Липман специально для меня отыскал на своих полках томики Данте, Шекспира и Сервантеса в немецких переводах, которые смогли унести с собой его родители, бежавшие вместе с ним в Палестину. Даже для аудитории, состоявшей из одного человека, Липман выступал, как перед залом суда: он был похож на легендарного адвоката-крючкотвора, который то прибегал к громогласному крещендо, то переходил на вкрадчивое диминуэндо, взывая к чувствам присяжных заседателей.

— Когда я учился в нацистской школе в Германии, разве мог я мечтать о том, что когда-нибудь буду сидеть вместе со своей семьей за столом в собственном доме в Иудее и праздновать Шаббат? Кто мог поверить в это при власти нацистов? Евреи в Иудее? Евреи, вернувшиеся в Хеврон? То же самое сегодня можно услышать в Тель-Авиве. Если евреи снова поселятся в Иудее, то Земля перестанет вращаться вокруг своей оси! Но разве мир перестал вертеться? Разве Земля перестала вращаться вокруг Солнца, когда евреи вернулись на свою библейскую родину? Ничего невозможного нет. Еврею только надо понять, чего он хочет, — тогда он сможет действовать, и его цель будет достигнута. Еврей не может испытывать усталость, еврей не может быть утомленным, он не имеет права ходить и скулить: «Отдадим арабам все, лишь бы они нас не трогали». Потому что арабы заберут все, что им отдали, и затем продолжат войну, и тогда неприятностей станет еще больше. Ханок сказал мне, что ты был в Тель-Авиве. Тебе случаем не довелось поболтать с этими милашками, этими добродетельными святошами, которые изображают из себя гуманистов? Гуманисты хреновы! Их, видите ли, смущает вопрос: как выжить в джунглях? В джунглях, где они окружены волками со всех сторон!

У нас здесь есть слабаки, мягкотелые людишки, которые называют свою трусость еврейской нравственностью! Только дайте им действовать во имя их еврейской нравственности, и это приведет к нашему полному уничтожению! А потом весь мир скажет, что евреи сами накликали на себя беду, они снова будут виноваты во всем, виноваты во втором холокосте, так же как были сами виноваты в первом. Мы пришли сюда не для того, чтобы устраивать все новые и новые кладбища. Мы пришли сюда жить, а не умирать. С кем ты разговаривал в Тель-Авиве?

— С другом. С Шуки Эльчананом.

— А-а, наш великий интеллектуал, журналист. Ну конечно. Все на потребу Западу. Каждое его слово напоено ядом, каждое, что выходит из-под пера этого мерзкого писаки! Что бы он ни марал, один глаз его обращен на Париж, другой — на Нью-Йорк. Ты знаешь, какая у меня мечта? Моя заветная мечта? Я хочу, когда у нас будут средства, основать в нашем поселении — наподобие музея восковых фигур мадам Тюссо — Музей Ненависти, музей ненависти евреев к самим себе. Я только боюсь, что там места не хватит для всех Шуки Эльчананов, которые только и делают, что осуждают Израиль, и готовы кровь пролить за арабов. Они очень чутки ко всякой боли, эти людишки, они чутки ко всякой боли, и поэтому они сдаются; они не желают побеждать, они не желают проигрывать — нет, они хотят проиграть так, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. Еврей, отстаивающий правое дело арабов! Знаешь, что арабы думают о таких людях? Они думают: «Он ебнутый или предатель? У него что, крыша поехала?» Они считают, что это знак предательства, знак измены, они думают: «Чего ради он бросился защищать нас, а не свой народ?» В Дамаске ни одному психу ненормальному даже в голову не придет встать на сторону евреев!

Ислам не та цивилизация, где можно допускать сомнения, как в цивилизации эллинизированных евреев. Еврей всегда винит себя за то, что происходит в Каире. Он винит себя за то, что происходит в Багдаде. Но, уверяю тебя, ни один человек в Багдаде не будет винить себя за то, что происходит в Иерусалиме. Их цивилизация — не цивилизация для сомневающихся. Их цивилизация — для уверенных в себе. Ислам не создан для милашек и добродетельных святош, которые хотят быть уверенными в том, что не делают дурных вещей. Ислам хочет только одного: победы и торжества. Ислам хочет вырезать Израиль, как раковую опухоль из тела исламского мира. Мистер Шуки Эльчанан — это человек, живущий на том Ближнем Востоке, который, к великому сожалению, не существует. Мистер Шуки хочет подписать с арабами листок бумаги и отдать его обратно? Нет! История и нынешняя действительность определяют будущее. А не клочки бумаги! Это Ближний Восток, а это — арабы, и любые бумажки здесь бесполезны. С арабами нельзя заключать договоры. Сегодня в Вифлееме один араб сказал мне, что он мечтает о Яффо и что однажды он обязательно вернется туда. Сирийцы убедили его: держись, не сдавайся, продолжай швырять камни в школьные автобусы — и когда-нибудь все это снова будет твое, ты вернешься в свою деревню под Яффо, и у тебя будет все, чего ни пожелаешь. Вот что говорил мне этот араб: он обязательно вернется, даже если на это ему понадобится две тысячи лет, как евреям. И знаешь, что я ему ответил? Я ответил ему: «Я уважаю арабов, которые хотят захватить Яффо». Я сказал ему: «Продолжай мечтать. Давай, мечтай о Яффо, и когда-нибудь, если соберешься, несмотря на сотни подписанных бумаженций, ты отнимешь его у меня силой». Потому что он не такой гуманный, этот араб, что бросается камнями в Вифлееме, как твой мистер Шуки Эльчанан, который пишет статьи в Тель-Авиве на потребу Западу. Араб ждет, и когда он видит, что ты слаб, он рвет на клочки свой договор и нападает. Мне очень жаль расстраивать тебя, но я не могу прикидываться таким добреньким, как мистер Шуки Эльчанан и все остальные эллинизированные евреи из Тель-Авива с их европейским типом мышления. Мистер Шуки Эльчанан боится встать у руля и быть хозяином. А почему? Да потому, что он ждет одобрения гоим. Но меня не интересует одобрение гоим — меня интересует выживание еврейского народа. И если та цена, которую я за это плачу, заслуживает порицания, что ж, прекрасно. Мы все равно заплатим ее, и лучше сразу, а то в рассрочку выйдет дороже.

Все, что наговорил мне Липман, было лишь закуской к нашей субботней трапезе; пока длилась наша беседа, он с гордостью показывал мне по одному свои сокровища — шедевры мировой литературы в кожаных переплетах из коллекции его деда, погибшего в газовой камере в Освенциме.

За обеденным столом Липман своим звучным, как у кантора, баритоном (он обладал роскошным, хорошо натренированным и одновременно приятным голосом, красота которого никого здесь не удивляла) завел песенку, чтобы приветствовать Королеву Шаббата, и все, кроме меня, дружно присоединились к нему. Мотив я смутно помнил, но за тридцать пять лет слова совершенно изгладились из моей памяти. Генри, казалось, испытывал особую симпатию к сыну Липмана, Иегуде: они, ухмыляясь, постоянно перемигивались во время исполнения, как будто их объединяла какая-то смешная история, связанная с этой песенкой и со сложившейся ситуацией, или же их просто веселило мое присутствие за столом. Много лет назад я так же ухмылялся, обмениваясь взглядами с Генри. Дочка Липмана была настолько поражена тем, что я не пою вместе со всеми, что ее отцу пришлось погрозить ей пальцем, чтобы она перестала бормотать себе под нос, а проговаривала слова отчетливо, как и все собравшиеся.

Мое молчание, естественно, было для нее необъяснимой загадкой; но если она недоумевала, как это у Ханока может быть такой брат, сам я недоумевал не меньше ее, стыдясь, что у меня такой брат. Я никак не мог понять, почему с моим братом в одночасье произошли такие перемены и он разрушил свою «генриевость» — все, что составляло самую суть Генри Цукермана. Есть ли что-нибудь исконное, неизбывно еврейское в его породе, или же он сам после операции выработал в себе тягу к эрзацу полноценной жизни? Генри подверг себя тяжелейшей операции, чтобы вернуть потенцию, и в результате, как оперившийся птенец, он вылетает из гнезда и покидает родной дом, чтобы стать евреем в полном смысле этого слова; этот человек вытерпел семичасовую операцию, во время которой ему вскрыли грудную клетку, присоединили его к аппарату «сердце — легкие», чтобы прибор дышал за него; ему вырезали вены из ноги, располосовав нижнюю конечность от бедра до стопы, и вставили отрезки в сердце, чтобы оно работало как надо, и вот, после всего он оказывается в Израиле! Я решительно ничего не понимаю. Все это, как мне кажется, придает новое значение понятию Тин-Пан-Алли[68]. Неужели можно безнаказанно играть на струнах человеческого сердца? Какую цель он преследует, называя себя евреем? Или же он сам скрывается за понятием «еврей»? Он уверяет меня, что здесь он вписался в окружающую среду, здесь он принадлежит своему народу, поскольку стал его неотъемлемой частью, но стоит ли понимать его заявление за итог всей жизни? Нашел ли он наконец способ преодолеть свое прошлое, в котором он прятался, как в коконе? Кто не сходил с ума, соблазненный такой приманкой? Но многие ли решились на этот шаг? Даже Генри не мог, называя план своего побега «Базель», подразумевать Иудею, — он не способен на такие фокусы. А если это так, в какой удивительный список его можно включить? Моисей против египтян, Иуда Маккавей[69] против греков, Бар-Кохба[70] против римлян, и теперь, в нашу эру, Ханок из Иудеи против Генри из Джерси!

И до сих пор никаких угрызений совести, ни слова раскаяния, даже не упомянул о Кэрол и детях! Поразительно! Хотя Генри звонит детям каждое воскресенье и ждет их приезда на Пасху, общаясь со мной, он не подал и знака, что до сих пор испытывает к своей семье чувства, положенные мужу и отцу. Кстати, о моей жизни в Лондоне, моем обновлении, к которому мимоходом проявил интерес даже Шуки Эльчанан, Генри вообще не спрашивал. Он, по всей видимости, полностью отрекся от своей жизни, от нас всех и от всего, что связывало его с тем миром, и я по размышлении пришел к выводу, что к каждому, кто решается на подобный шаг, нужно относиться очень серьезно. Такие люди должны рассматриваться не только как новообращенные — по меньшей мере на краткий период времени они становятся своего рода преступниками и для себя, и для тех, кого оставили за бортом, даже, быть может, для тех, с кем они вступили в новое соглашение, и это истинное преображение нельзя ни сбросить со счетов, ни понять до конца. Прислушиваясь к сильному, хорошо поставленному голосу наставника Генри, который звучал ярче всех в хоре, я думал: «Каким бы запутанным ни был клубок его мотивов, его явно притягивала какая-то мощная идея».

Запели вторую песню, на этот раз мелодия была более лиричная и бередила душу сильнее, чем первая; теперь тон задавала Ронит — она вела в хоре, выделяясь своим страстным сопрано, которое замечательно подходило для исполнения фольклора. Когда Ронит пела в Шаббат, она, казалось, была довольна тем жребием, который выпал на ее долю: глаза ее светились любовью и радостью новой еврейской жизни, свободной от еврейского подобострастия, почтительного отношения ко всем без разбора, дурных предчувствий, ощущения изолированности и чуждости всем остальным, жалости к самой себе, самоиронии, неверия в себя, уныния, шуточек на собственный счет, горечи, нервозности, замкнутости в своем духовном мире, сверхкритического отношения к себе, сверхчувствительности; социальные противоречия и вопросы ассимиляции в тот момент оставались в стороне, — одним словом, она радовалась жизни, в которой отсутствовали все еврейские «ненормальности», те особенности «раздвоения личности», которые намертво впечатались в душу каждого истинного еврея, встречавшегося на моем пути.

Липман благословил вино, произнеся несколько слов на иврите, понятных даже мне, и, отпив, как и все присутствующие, глоток из бокала, я подумал, может ли его поведение быть сознательной уловкой, нарочитой игрой? Что, если это не еще одно проявление той врожденной, определяющей все его поступки наивности, в пользовании которой он всегда выказывал незаурядный талант, а дьявольски хитроумный, циничный ход? Что, если Генри решился выступить за правое дело еврейской нации, не веря ни единому слову своего «наставника»? Неужели он стал таким интересным человеком?

— Что ж, в этом-то вся штука, — произнес Липман тихим, ласковым, нежным голосом, ставя на место свой бокал. Он обращался ко мне. — Вот это оно самое и есть. Все очень просто: такими вещами и определяется суть этой страны. Здесь никто ни перед кем не должен извиняться за то, что носит маленькую шапочку на голове и поет несколько песен вместе со своей семьей и друзьями перед ужином в пятницу вечером. Просто, как апельсин.

Улыбаясь ему в ответ, я возразил:

— Неужели?

Он гордо указал мне на свою прекрасную молодую жену:

— Спросите ее. Спросите Ронит. Ее родители не были религиозными евреями. Они были евреями по крови, но не более; скорее всего, если судить по рассказам Ханока, они очень поход или на ваших родителей из Нью-Джерси. Ее родители жили в Пэламе[71], но, я уверен, никакой разницы нет. Ронит даже не знала, что такое религия. Но чувствовала себя не в своей тарелке, куда бы ее ни забрасывала судьба. Пэлам, Анн-Арбор[72], Бостон — везде одно и то же, она постоянно чувствовала себя не в своей тарелке. И вот, в шестьдесят седьмом, она услышала по радио, что здесь идет война. Села на самолет и прилетела помогать. Она работала в госпитале и чего только там не насмотрелась! Она видела самые ужасные вещи. И когда война закончилась, осталась здесь. Она приехала сюда и почувствовала, что в этом месте ей хорошо. Вот и вся история. Евреи приезжают сюда и видят, что здесь ни перед кем не надо извиняться за все подряд, и они остаются. Только лицемерные ханжи нуждаются в одобрении гоим, только паиньки желают, чтобы о них хорошо говорили в Париже, в Лондоне и Нью-Йорке. Просто невероятно: ведь они евреи, которые живут здесь, в своей стране, где они хозяева, и все еще нуждаются в одобрении гоим — они хотят, чтобы гоим улыбались им и говорили, что они правы. Здесь, как ты помнишь, недавно был Садат[73], и он улыбался им, а они, эти евреи, визжали от восторга, высыпав на улицу. Ах, наш враг улыбается нам! Наш враг любит нас всех! Ах евреи, евреи, с какой готовностью они даруют прощение! Как они жаждут, чтобы гоим наградили их улыбкой! Как отчаянно они ждут этих улыбок! Только арабы, улыбаясь, лгут вам в лицо. Они мастера на такие штучки. Арабы также умеют швыряться камнями — и будут делать это, пока их никто не остановит. Знаешь, что я тебе скажу, мистер Натан Цукерман? Если их никто не остановит, я их остановлю. И если армии не понравятся мои действия, пусть приходят и стреляют в меня. Я читал Махатму Ганди и Генри Дэвида Торо[74], и если еврейские солдаты будут стрелять в еврея-поселенца на земле библейской Иудеи на виду у арабов — пусть стреляют, и пусть арабы видят, что евреи сошли с ума. Если правительство хочет действовать как британцы, мы будем действовать как евреи. Мы будем совершать акты гражданского неповиновения, мы будем незаконно образовывать новые поселения, и пусть армия попробует нас остановить! Я бросаю вызов этому еврейскому правительству, и я брошу вызов любому еврейскому правительству, которое попытается изгнать нас силой. Что касается арабов, то я буду приезжать в Вифлеем каждый день; я уже сказал это их лидеру на их собственном языке, чтобы они хорошо поняли мои намерения: я приду сюда со своим народом и буду стоять здесь со своим народом до тех пор, пока арабы не перестанут бросать камни в евреев. Поэтому не успокаивайте себя, мистер Натан Цукерман из Лондона, Ньюарка, Нью-Йорка и других мест на западе: они швыряют камни не в израильтян, они швыряют камни не в «психов» с Западного берега. Они швыряют камни в евреев. Каждый брошенный камень — это антисемитский камень.

Липман сделал театральную паузу, выжидая ответа. Я произнес лишь:

— Желаю удачи, — но двух слов ему было достаточно, чтобы разразиться еще одной, более страстной тирадой:

— Нам не нужна удача! Упаси бог! Все, что нам нужно, — это никогда не отступать. А Господь позаботится об остальном! Мы сейчас создаем Землю Израильскую. Ты видишь этого человека? — Он указал мне на слесаря. — Буки жил в Хайфе как король. Посмотри только, какая у него машина! Это «лансия»[75]. И все же он приехал сюда с женой, чтобы жить среди нас. Чтобы строить Израиль! Во имя любви к Земле Израильской! Мы не евреи-неудачники, обожающие терпеть поражение. Мы — те, кто живет надеждой! Скажи мне, когда еще евреи жили так хорошо, несмотря на все наши проблемы? Все, что нам нужно, — это не сдаваться, и если вояки хотят бряцать оружием, целясь в нас, пусть стреляют! Мы — не нежные розы, мы здесь, чтобы остаться навсегда. Я уверен, что в Тель-Авиве эти милые евреи-гуманисты, сидящие в кафе, в университете, в редакции газеты, не могут с этим смириться. Сказать почему? А потому, что они завидуют неудачникам. Посмотри только, как он печален, этот неудачник, посмотри, как он оплакивает свои потери, каким беспомощным он выглядит, каким трогательным. Это я должен быть трогательным, потому что это я печален, я потерял надежду, я чувствую себя потерянным — это я терплю неудачи, а не он! Так какое право он имеет красть мою трогательную меланхолию, мою еврейскую мягкость? Но если это игра, в которой выигрывает только один, — а таковы правила, установленные арабами, — еще раз подчеркиваю, арабами, а не нами, — тогда другой должен проиграть. А когда араб проигрывает, он не делает это с милой улыбкой — он проигрывает с горечью и ожесточением. Что поделаешь, проигрывать всегда обидно. Спросите нас: мы большие спецы по этой части. Неудачник полон ненависти — и он хороший, а тот, кто побеждает, оказывается плохим. Ну ладно, — сбавив тон, проговорил Липман, стараясь казаться спокойным и разумным, — я принимаю это. Пусть мы будем называться плохими следующие две тысячи лет, но когда эти две тысячи лет пройдут, в три тысячи девятьсот семьдесят восьмом году, мы будем голосовать за то, что мы выбираем. Евреи демократическим путем решат, хотят ли они мириться с несправедливой победой или же будут продолжать жить как жили, с честью выйдя из борьбы как проигравшие. В три тысячи девятьсот семьдесят восьмом году я, пожалуй, соглашусь с тем, что выберет большинство. Но пока мы не отступим ни на шаг!

Назад Дальше