Зверёныш услышал явную угрозу, мягко отскочил в траву, лёг и, спрятав голову в заросли кипрея, затаился. А человек прошёл вдоль машин, осмотрелся и скоро вернулся к костру, пылающему на берегу. Волчонок же осмелел, снова выскочил на стоянку и, пугая рыком, начал рвать автомобили — все подряд, испытывая удовлетворение от их многоголосого немощного визга и мигания. Только один — огромный, с блестящими чёрными стёклами, остался молчаливым, сколько бы он ни дёргал брызговики и ни хватал зубами за все, что умещалось в пасть. Он стоял как неприступная гора и испускал мощное зеленовато-сиреневое свечение, некую немую угрозу и более всего возбуждал зверёныша. Покидавшись на безмолвного противника, он принюхался и почувствовал, что внутри чёрной машины находятся возбуждённые автомобильным сигнальным визгом люди: из вентиляционных отверстий несло табаком и человеческим потом. Это насторожило волчонка, и он на всякий случай отскочил подальше.
И сейчас шум поднялся невообразимый, люди от костра побежали к машинам, заговорили густо, возмущённо, каким-то образом прерывая верещание машин. Они искали того, кто сотворил такой разбой, метались по сторонам и никого не находили. Наконец, автомобили утихомирились, кроме одного, который продолжал скулить жалобно и безутешно. И сами люди слегка успокоились, помочились возле машин, помечая свою территорию, и удалились.
Тем временем волчонок отсиживался в трех саженях от стоянки и с интересом наблюдал за переполохом. На расстоянии он их боялся и презирал одновременно; ничтожные и жалкие, они обладали силой, способной подавить его волю, и каждый из них мог стать вожаком. С точки зрения зверёныша, в этом и крылось человеческое превосходство, хотя на самом деле при всей своей излучаемой агрессивности, они так же, как машины, начинали испуганно верещать, если кого-нибудь из них внезапно трепануть за брызговик. Когда же люди ушли к реке, оставив его одного на стоянке, он уже с охотничьей страстью и знанием дела пополз к машинам, наблюдая за человеком. В серых сумерках человек видел не дальше трех метров и потому ходил на некотором расстоянии со стороны леса и ничего не слышал из-за пугливого стона сигнализации, а для волчонка наступило самое благодатное время: не слепило солнце, повысилась острота зрения, и слуху не мешали никакие громкие звуки. От человека исходило лохматое, жёлто-зеленоватое свечение, что выдавало его внутреннее состояние — агрессии и одновременной трусости. Он ожидал нападения из лесу, и потому зверёныш зашёл от охотничьей гостиницы и юркнул под крайнюю машину. В тот же миг она заголосила, и человек завертелся, заметался, ко всему прочему ещё и ослеплённый вспышками сигнальных фонарей; волчонок нырял под машины, рвал брызговики, испытывая искристое чувство победы и восторга.
И только чёрная громоздкая машина по-прежнему не отозвалась никаким звуком, зато дверца чуть приоткрылась, и оттуда высунулся характерно воняющий ружейный ствол. Сверкнуло совсем рядом, и вслед за тихим хлопком мягко чмокнула земля, принимая пулю. Зверёныш на мгновение вжался в траву, и тут от костра, стреляя на ходу, побежали люди, и этот, бывший на стоянке, тоже палил куда-то в лес. Однако ствол из-под носа волчонка убрался и дверца чёрной машины захлопнулась.
Вообще-то от треска выстрелов ничего опасного не было, поскольку людьми владел страх и желтовато-сиреневое излучение — признак сильнейшего волнения, нёсся над ними, как туча. И все-таки он уполз со стоянки в траву и там побежал неторопкой рысцой к «шайбе», а люди запустили моторы и погнали машины через цветочные клумбы к кромке берега, чтобы все время были рядом. На стоянке остались лишь одна небольшая, скулящая и несчастная, и та, огромная, молчаливая, тихо стреляющая, где прятались люди непривычного, странного поведения.
Ночь ещё только начиналась, а забава уже закончилась, и волчонок заскучал и тем же путём вернулся в «шайбу». Побродив по «шайбе», насыщенной запахами порченого мяса и духом чужой добычи, он почувствовал голод и беспокойство от яркого света. Слепые люди освещали пространство в тёмное время и от этого слепли ещё больше, поскольку в глазах происходили необратимые процессы, а зрение, как и чутьё, следовало постоянно развивать и совершенствовать только трудом. Он определил источник света — лампочку, покружился, задрав морду вверх, угрожающе порычал и сразу понял, что это никак не действует. Потом попробовал достать сияющий шарик в прыжке с места, и хотя взлетел чуть ли не на метр, однако зубы чакнули по воздуху. И с разбега получалось то же самое — не хватало совсем немного, двух-трех пядей, уже и свет был так близко, что слепил и обжигал морду.
Он взвыл от бессилия, заурчал, заскрёб бетон лапами и, разжигая себя яростью — брызжущей злой энергией, прыгнул ещё раз, но всего лишь коснулся носом лампочки и качнул её. Ослеплённый и отчаянный волчонок убрёл к мешкам, сунулся в них мордой и на минуту затих. Когда же световое пятно померкло в глазах и зрение восстановилось, он заскочил на мешки и оказался почти под потолком, однако отсюда до центра «шайбы», где висит сверкающий ненавистный шар, слишком далеко. Тогда он спустился, схватил крайний мешок и, упираясь, потащил его под лампочку. Овёс был прошлогодний, сухой и от этого довольно лёгкий, однако мощности лап ещё не хватало, и он двигал его рывками сантиметров по пятнадцать. Справившись с первым мешком, он схватил второй, приволок и, переводя дух, взглянул вверх — все равно не достать, а на третий уже и сил нет. Тогда он вспомнил крысу, спускающую зерно, разгрыз, растрепал плотную мешковину и, когда овёс вытек из дыры, легко взял оставшийся груз и дотащил без передышки.
Через час в центре «шайбы» выросла куча из двух десятков опустошённых наполовину мешков. И не переводя духа, разгорячённый работой, он заскочил наверх и прыгнул с места.
Человеческий свет оказался огненным и свирепым: не имея клыков, он трепанул так, что волчонок свалился на бетон бездыханным. Лампочка с громким хлопком взорвалась у него в пасти, осколки изранили десна и язык, поскольку неведомая сила свела, сомкнула челюсти, и больше минуты он корчился на полу и вместо желанной темноты стояло перед глазами ярко-красное, в чёрных зигзагах, пятно. И когда вздыбленная шерсть перестала искриться, обвяла и улеглась, пасть сама собой разжалась, и он сделал первый, конвульсивный, как в момент рождения, вздох.
А отдышавшись, чувствуя боль во всем теле, он отполз к стене, с трудом встал на ноги и исторг стеклянные осколки из пасти вместе с накопившейся кровью. Его качало, подгибались лапы, и красная муть стояла везде, куда бы он ни смотрел, однако не собственная слабость заботила сейчас, и даже не поражение в схватке со светом; он чуял, что в его существе от удара коварного и жестокого противника произошло какое-то возгорание и теперь голову обжигала саднящая, сладковатая боль. Зверёныш мучался и одновременно жаждал её, ибо вдруг начал понимать, что она обязательно пройдёт, как прошла та, родовая, и после испытанных страданий откроется мир, недоступный другим его сородичам.
Стоя на широко расставленных лапах, он гнул голову к полу, тяжело и редко дышал и словно погружался в красно-чёрную пучину, висящую перед взором. Цвет боли не изменялся, но на его фоне начала проноситься диковинная череда чувств, никак не связанных с образом жизни зверя, ибо он воспринимал мир, как ^еду обитания, и не более того: земля с лесами, полями и водоёмами существовала лишь для того, чтобы на ней жить, охотиться и воспроизводить потомство. Ни один волк не вглядывался в суть иной жизни, и ощущал её, лишь когда нарушалась целостность мира — не хватало корма, начинался мощный лесной или степной пожар или появлялся другой сильный хищник, непримиримый и вечный враг — человек, и борьба с ним грозила катастрофой.
Сейчас же, сквозь изматывающую боль он испытывал гнетущее состояние от замкнутого пространства, хотя ещё недавно спокойно сидел в тесном бельевом ящике дивана; или внезапно тяготился тем, чего так жаждал — кромешной тьмой вокруг, и невыносимо хотел света, пусть не яркого, призрачного, как лунный…
Повинуясь такому желанию, волчонок доковылял до ямы, откуда тянуло свежим воздухом, и вслепую выбрался на улицу. Сразу же легче задышалось, боль отступила, потускнел красный туман, и проявились очертания предметов. Все было знакомо, привычно: огороженная сетчатым забором база, дома, дорожки, сосны и берёзы, но это уже воспринималось иначе: все обрело самостоятельную форму и существовало отдельно друг от друга, являя собой законченность и целостность. Знакомый мир, словно электрическая лампочка, взорвался, разбился на тысячи мелких частиц, невероятно усложнился, но в своём многообразии стал прекрасен. И при этом все волчье осталось с ним…
Потрясённый и придавленный этим миром, он выслушал все звуки — от шороха мышей до ночных птиц и человеческих голосов, и вместо того, чтобы удалиться от последних, как сделал бы это раньше, потрусил к реке.
Люди сидели и лежали возле костра и ничего далее, чем он освещал, не видели, поэтому он смело подошёл к границе света и лёг. Было совсем тихо, если не считать треска дров, далёких сигнальных воплей машины и заунывного крика дергача на другой стороне, так что негромкие голоса доносились отчётливо, и если раньше волчонок слышал в человеческой речи только яркие интонации, то сейчас начал различать отдельные слова и оттенки чувств.
Над сидящими у огня по-прежнему довлел страх. Все — мужчины и женщины, собравшись в плотную стаю, жались к костру, хотя многие страдали от жара, дыма и острого, болезненного неприятия друг друга. Так бывает, когда звери бегут от пожара, когда, забывшись от ужаса, сбиваются в одну лавину лисы и зайцы, волки и козы. Только в мире людей все было наоборот: они тянулись к огню, тщательно прятали искреннее и естественное чувство страха и подчёркивали взаимообразную неприязнь. Не окажись рядом очистительного пламени, в котором сгорали всякие излучаемые энергии, над этой стаей стоял бы бурый столб ненависти. Люди тут были каждый сам по себе, но все совершенно беззащитны перед непривычно глухим местом, тёмной, беззвёздной ночью, перед открытым, незнакомым пространством, чужой средой обитания, которая воспринималась ими сейчас так же, как воспринимают её травоядные, оказавшись на территории хищника.
Вслушиваясь в завораживающую речь, волчонок одновременно всматривался в каждого из стаи и начинал отличать одного человека от другого, видеть их цельность и понимать, что руки — это не отдельные существа, живущие самостоятельно. Наверное, он бы познал многое из жизни людей в ту ночь, однако это пристальное наблюдение за их поведением было внезапно прервано далёким одиночным выстрелом. И тотчас все вскочили, завертели головами, а там, откуда прилетел звучный хлопок, застучало часто и гулко, словно на волчьей облаве. В мгновение ока мужчины бросились к машинам, достали оружие и заспешили к воде, на катер; женщины не захотели оставаться у костра и скрылись в гостинице. Не прошло и минуты, как волчонок остался на берегу один, сделав ещё одно, парадоксальное с точки зрения зверя, открытие…
Как только началась стрельба, у людей пропал страх.
Всадник взлетел на холм, ничуть не замедлив аллюра, помчался прямо в дубраву и ещё миг — был бы выбит из седла низкими толстыми сучьями, однако невероятным образом спешился на полном скаку, точнее, оставил коня, как пилот подбитую машину, и мягко приземлился перед вотчинником и Ражным, идущим чуть позади.
Изумил не этот головоломный прыжок, а возраст Скифа: было ему далеко за сотню лет, значит, и имя он носил не то, что дали родители при рождении, другое — Ослаб. Если совершеннолетие наступало в сорок, то пора зрелости в сто двадцать, и лишь в этом случае начиналась иная жизнь, почему старые засадники уже не именовались араксами, а получали чин инока. Для того чтобы не вызывать повышенного интереса окружающих и скрыть возраст, с благословления старейшины меняли имена, местожительство и являлись миру в другой ипостаси. Все: дети, друзья, знакомые, привычки и привязанности, имя и родовая фамилия — оставалось в прошлой жизни. Если араксов часто называли по имени-отчеству, то иноков звали коротко и просто, как этого — Скиф…
Молодые араксы вольны были избирать на вече из своих рядов главу братства поединщиков, первого из первых — Пересвета, боярого мужа; иноки обладали привилегией назначать судного боярина, духовного старейшину — Ослаба, избираемого, как патриарха, пожизненно.
Они были давно знакомы с вотчинником, но ни тот, ни другой не выдали своих чувств, раскланялись по обряду, пожали руки, после чего инок свистнул, и его буланый, золотистый от заходящего солнца конь тотчас же вылетел из дубравы и затанцевал подле хозяина.
— Прими в дар, вотчинник! — Скиф снял с шеи лошади повод и подал Головану. — Прости, немного передержал. Третий год пошёл жеребчику. Да ведь ждал, когда Пересвет сподобится да сыщет мне соперника. Все отбояривался, даже смеялся, мол, нет тебе равных среди всего Засадного Полка.
Говоря это, он даже не глянул в сторону Ражного. В его движениях, затаённой или невзрачной улыбке, повышенной возбудимости и многословии скрывались признаки старчества. И румянец на щеках тоже был не от здоровой молодой энергии. Инок хорохорился, пытался произвести впечатление на противника, и прыжок с лошади был исполнен только с этой целью.
Хозяин Урочища слушал, а сам не мог оторвать взгляда от танцующей перед ним лошади.
— Сколько мы не виделись, отец Николай? А поди, лет пять! Да… Кажется, в Белореченском Урочище встречались?
Упоминание об этом несколько сбило радость Голована. Он разнуздал коня, ослабил седельные подпруги.
— Пусть покормится… Травка ещё зелёная.
— Давненько не бывал в твоей вотчине, — балагурил Скиф. — Пожалуй, лет пятьдесят, а? Ты не помнишь точно? Когда я на твоей клумбе Весну уложил? До войны или после?.. Постой-ка, да в тридцать девятом! Я же в тот год женился во второй раз, да… А вот уж недавно одиннадцатую жену взял.
Несмотря на проступающее старчество, инок был здоров и, при невысоком росте, имел квадратную, чисто борцовскую фигуру на мощных, столбообразных, но невероятно подвижных ногах. Однако при этом Ражный почувствовал, что сила Скифа кроется в чем-то ином, неуловимом, ускользающем пока от сознания.
— Ты так и живёшь вдовцом? — продолжал он, тоже подтанцовывая от какого-то внутреннего нетерпения. — Да, я помню твою матушку, зашивала мне ухо. Весна же тогда мне чуть только ухо не оторвал!.. Прекрасная была женщина! Но ведь давно умерла, взял бы и женился?
— Нельзя мне во второй…
— Это почему ещё?
— Я священник, Скиф. Даже пословица есть-последняя у попа жена…
— Ах, ты!.. Из головы вылетело! Мне все кажется, холостые люди — несчастливые. Вот придёт зима, заметёт тебя тут с головой — до весны не выйдешь из логова. Тоскливо станет, поговорить не с кем. А с женой, скажу я тебе, особенно с молоденькой, так и хочется, чтоб все дороги перемело, реки разлились, мосты сгорели…
— Я одиночества не боюсь, — смиренно и стойко ответил вотчинник. — А говорю с Богом…
— Постой, постой! — внезапно спохватился инок, на сей раз уже откровенно играя склеротика. — Зачем я сюда приехал? Ты не помнишь ли. Голован?
Тот лишь ухмыльнулся в бороду, коротко глянув на Ражного, дескать, полюбуйся, каков хитрец! Не слушай, что он тут мелет, все пустое, все, чтоб молодую доверчивую душу заболтать, а тело потом положить на лопатки…
Наконец, Скиф «заметил» своего соперника, раскинул руки, будто обнять хотел.
— Здравствуй, Ражный! Здравствуй, аракс!.. Как ты на отца похож! Нет, вернее будет, на деда! — однако же по правилам только руку пожал, по-старчески слабо и долго. — И хорошо долго жить, и плохо. С Ерофеем бывал на ристалище, более суток возились, кое-как одолел. Теперь вот с его внуком судьба сводит… Да по правде сказать, и не судьба! Поединок с тобой мне ведь не по Поруке достался — Пересвет назначил. Полтора года дома сидел, в Урочищах не бывал, так Ослабу жаловаться пришлось. Так-то… А Поручный твой соперник вон под камнем лежит. Да… Может, сразу и начнём, благословясь? Что нам время-то терять? С вечерней зари и до утренней?
Отказываться от предложения соперника-инока было неловко, но в тот миг Ражный вспомнил слова отца, сказанные однажды походя и невесть по какому случаю: «Никогда не допускай двух вещей: не спи и не начинай никакого нового дела на закате. Наше время — восход».
— Я бы не прочь, Скиф. — отозвался Ражный будто бы нехотя. — Да ты на дарёном коне как ветер примчался, а я свой дар вотчиннику едва живой привёз. Боюсь, сейчас к ветеринару везти придётся.
— Начинайте, как принято, на утренней заре, — поддержал его вотчинник. — Успеете ещё намять бока друг другу…
Инок недоуменно взглянул на Голована — его советы не входили в расчёты старого поединщика, избравшего тактику мгновенного ошеломляющего натиска и жёсткого диктата. Он думал, что молодой араке сейчас хватит шапкой об землю и скажет — а давай! Тогда и вотчинник не удержит…
Но спросил совершенно о другом:
— Что это за дар такой, если на ладан дышит?
— Аракс мне волка подарил, — признался хозяин дубравы. — Но по пути сюда его подстрелили. В хлеву лежит…
— Волка? — инок глянул на своего противника с интересом и сразу переменился, вместо старчества выказывая жёсткость. — Редкостный дар… Я сам вотчинник, много всяких приношений видывал, но чтоб живого волка — даже не слыхал… А можно посмотреть, отец Николай?
Наверняка за свою жизнь он перевидал диких зверей, и его ребячье любопытство сейчас было по другой причине — хотел по дару, как по плодам, судить о древе…
— Почему бы и не посмотреть? — обрадовался Голован. — Ради Бога! Я даров не таю, у меня тут все открыто!