Вспомнить нельзя забыть - Галина Щербакова 5 стр.


– Как хорошо рисовала! А математику как щелкала! Уже читала Агату Кристи по-английски…

Тут и подсел к ней бывший техникумовский сотрудник, ныне «открыточный» издатель.

– А пусть она попробует нарисовать открытку. Вот такую…

И он протянул юбилейное поздравление, которое подносил виновнице этого торжества. Анна Петровна слепо смотрела на выпуклых зайчиков и синичек; синички держали в клювах поздравление юбиляру, а зайчики бежевым кирпичом мостили некую дорогу в никуда, оно же светлое будущее, оно же благополучие, и у всех птицезверей были умиленные мордочки, но не противные от сладости умиления, а в хорошем смысле добрые, верящие, что дорога из кирпичиков на самом деле куда-то ведет.

Воспитанная на идейно содержательном искусстве, Анна Петровна чуть было не сказала что-то не то, но ее будто за горло кто-то взял и голосом синички спросил: «А у тебя хоть какой-то другой вариант есть?» Его не было. И она обменялась с бывшим коллегой номерами телефонов, а открытка скользнула в сумку.

13

Оля была подготовлена к тому, что будет жить в другой квартире. По закону фокусов памяти почему-то стали исчезать контуры той, родительской квартиры, и на освобожденном пространстве, на плане квартиры, нарисованном бабушкой, она стала обустраивать ее, подпитавшись единственной пищей – журнальным глянцем, предложенным Алей. Оле страстно хотелось домой, вон из больницы, «сюда я больше не ездок». Фраза эта возникла и не захотела уходить. Такая сама по себе победительно замечательная. Не ездок – и все тут. И нечего задавать лишних вопросов. Господи, да это же Чацкий. Весь такой ни к селу ни к городу в доме Фамусовых. Там была еще барышня… Как ее? Соня? Софья? Дурь! Софья – мудрость. А какая же у барышни мудрость? А такая! – ответил глянец. Синица в руке лучше журавля в небе. А Чацкий – типичный русский птица-перелеток, сегодня здесь, завтра – там. А которые Молчалины – те всегда при тебе. Нет, ей нужен Чацкий. Дура! – кричал глянец. – Лучше всего, конечно, Скалозуб. Полковник все-таки, не хухры-мухры. Настоящий полковник!

И всплыла песня голосом самой глянцевой из всех глянцевых певиц: «Насто-я-я-щий полковник».

Аля приносила ей кассеты. Шишечку в ухо – и плыви, плыви себе по воле звучащих волн. «Струит эфир». Откуда это?

Домой ее отвозили на машине хирурга больницы. Классный специалист, классный мужик.

– Чего я для тебя не сделаю? – сказал он Марине. И уже все сделал.

Марине оставалось работать главврачом ровно неделю. «Это хорошо, – думал хирург, – что я успеваю довести ее племянницу». Сам он мысленно уже давно сидел в ее кресле. Такая дура баба, не умеет выбирать клиентов среди больных, не умеет дать им возможность быть благодарными. Он все сделает как надо. И во-первых, как надо отвезет восвояси этот крест больницы – племянницу Олю. Поблагодетельствовала мать Марина? Ну, и умница. Дай порулить другим. Он оставит Марину в больнице. Лучше нее лора нет. Но это и ее потолок. Он же – и пол, и плинтус, и стены, сумеет работать по-современному, наверстает разницу в зарплате. А неудачник пусть плачет, у него такая стезя. Она же доля, она же судьба, она же жизнь. Ох, эти новые русские, рвут зубы без анестезии.

Оля с форсом, как невеста после посещения Могилы Неизвестного Солдата, подрулила к дому, где ей предстояло начать жизнь после смерти.

14

Страхи Анны Петровны были напрасными. Оля жадно смотрела телевизор, безо всяких там «ах!». Прореха времени зарастала плотненько, как хорошая штопка на лампочке. Анна Петровна всегда гордилась своей штопкой. Скажи кому это сейчас! Кто этим теперь занимается?

Они вместе пошли в экстернат, куда бабушка до того уже сходила, объяснив «случай Оли», молитвенно прося быть к ней внимательней и осторожней. Было решено, что она пойдет не в одиннадцатый класс, а в десятый, для повтора, для постепенности. С бывшими подружками никаких случайных встреч не было – спасибо новому месту жительства. Сверхосторожность учителей даже разозлила Олю – нечего с ней как с младенцем. Она болела или, скажем, спала. Еще лучше – отсутствовала по уважительной причине. Но вот вернулась. Россия на месте. Русский язык тот же; разве что неологизм появился, глупый, между прочим, – «стопудово». Люди не с песьими головами. В учебниках те же логарифмы. Те же Чацкий и Софья. По телевизору «Ирония судьбы» и «Белое солнце пустыни». Носят и мини, и макси. Начали серебрить веки и цеплять в уши и губы колечки. Нормально, она тоже хочет.

Случайно увидела открытку, что бабушка сунула себе в сумку.

– Один мой старый знакомый, – сказала Анна Петровна, – предлагал тебе работу – рисовать открытки. Они прилично платят художникам. Но нам это зачем? Мы не бедствуем, чтоб пользоваться детским трудом.

Она еще договаривала эту неудачную фразу, а Оля уже сказала напористо и даже зло:

– Я попробую. Какой детский труд, бабуля? Мне двадцать один год, я уже, считай, тетка. Понимаешь, тетка!

С этого момента все пошло не так. Оля нарисовала несколько открыток, и их взяли. Она сказала, что в школу больше не пойдет. Что ей делать вместе с этими подростками-недоумками, у которых не хватило ума для обычной школы? Она стала замкнутой, но одновременно и дерзкой. В какой-то момент бабушка даже ощутила жгучее дыхание нелюбви. Боже, за что? Оля почти не выходила из комнаты, то рисуя, то смотря телевизор.

А однажды сказала:

– Свози меня на могилы мамы и папы.

…Жухловатая бузина-старушка и скромный белый камень в маленькой оградке, такой, можно сказать, одноместный упокой. На белом камне смутный портрет женщины лет тридцати и мужчины (карточки по отдельности), красивого, с трагической прокладкой седой полосы слева над ухом. А под ними надписи: «Евгения Алексеевна Круглова (1962–1999)», «Николай Иванович Круглов (1951—)». Дальше на камне все отвалилось, замазано, заляпано… Хотя пришедшей Оле известно, что они оба погибли в один день. И надо позвать гравера, чтобы он поправил отвалившиеся куда-то цифры. Или нет: она решила сама сделать надгробную надпись, но как-то закрутилась и отложила на потом.

Ах, эти вечные «потом» и «завтра», никогда не ведающие тайн сиюминутного времени. Времени «сейчас». У этого времени столько возможностей помешать тому, что «потом» и «завтра».

Так было и в этом случае.

15

У Оли маленький складной стульчик, отданный тетей Мариной для кладбищенских походов. Посидев у большой могилы, она переходит к той, что рядом, уже осевшей, без памятника, с простым деревянным крестом, без фотографии, с грубой железной табличкой. Здесь уже год тому назад она похоронила бабушку.

Тут она плачет. Потому что без бабушки у нее не получается жизнь. Какая замечательная солнечная квартирка была у них, когда она вернулась из больницы. Какая сирень билась в окна на следующий год. С бабушкой было не страшно. Она устроили ей веселую «экскурсию» по пропущенному времени.

– Он был такой маленький, худенький мальчик. Премьер… Я его даже жалела. А однажды он взял и сказал нам все: что страна несостоятельна, что все в глубокой заднице… Но я-то не в ней. У меня работа, заработок. За мной мужчины ухаживают. И пока я смеялась тому, как пытается меня напугать сопляк-мальчишка, люди уже вовсю, как говорил еще мой дедушка про всякую панику, разбирали «мыло, свечи, керосин». Я вышла в магазин, а там другие цены. А лица, ты бы видела эти лица… Я такие видела дважды – в пятьдесят третьем и девяносто третьем. Возник подкожный страх. Это когда не просто «я боюсь», это когда завтрашний день – как ночь. Ну, ничего, мы народ бывалый. Перескочили. Потом новый президент, тоже из маленьких и худеньких. Я у тебя бабушка хоть и сильная, мужиков предпочитала тоже сильных, крупных, мощных. Хотя… что там говорить-разговаривать, если дедушка твой был костлявый и сутулый, без всякой мышечной силы, а я любила его без памяти. Это к тому, какая я у тебя противоречивая, не сказать, потому не бери в голову. Главное, ты живехонькая и здоровенькая. Ровно на столько, сколько проспала, дольше проживешь. Срок жизни, он ведь записан. Я буду жить, как моя мама, до восьмидесяти. Еще надоем тебе до смерти.

А умерла на следующий год после Олиной выписки, когда расцвела сирень. Она открывала вечером окно, чтобы пустить оглушительный запах, потянула изо всех сил носом и упала грудью на подоконник.

– Ты что, бабуля? – спросила Оля, думая, что та высматривает из окна шкодливого кота, который любил, подцепившись на оконных решетках, подглядывать их жизнь и шипеть, если ему стучали в стекло. Он не боялся их, он был свободный и гордый зверь, и ему принадлежали решетки, окна, двери и, возможно, даже люди.

Тогда Оля думала, что тоже умрет. Потеря была невыносима, сильнее самой страшной боли. Ей ли не знать?

Тетя Марина проявила чудеса скорости, обменяв уже двушку на однокомнатную недалеко от себя, вручив Оле сберкнижку с доплатой, вместе с которой были и деньги от прошлой квартиры, которые бабушка экономила и держала для внучки, но боялась класть в банк, предпочитая банку.

Тетя Марина проявила чудеса скорости, обменяв уже двушку на однокомнатную недалеко от себя, вручив Оле сберкнижку с доплатой, вместе с которой были и деньги от прошлой квартиры, которые бабушка экономила и держала для внучки, но боялась класть в банк, предпочитая банку.

– Бери помаленьку, – сказала тетка, – на свои тебе не прожить.

В квартире пахло скорым, на быструю руку ремонтом. В первый же день в дверь постучал кот. И в темноте ей показалось, что это тот, которому принадлежало все, с бывшей квартиры. Оказалось, другой. Но тоже наглый и себе на уме. Она дала ему колбасы и воды. Он долго смотрел на нее и вдруг сказал: «Мое…» И стал ходить по комнате, почесываясь об углы и ножки мебели. А потом улегся мордой в олин ботинок. И больше не ушел. Оля звала его «Мой». Коту имя нравилось. Он вытягивался в длину, потом делал верблюжий горб и прыгал ей на колени, урча, как вполне полноценный моторчик.

Жизнь постигалась методом проб и ошибок. Она стала ездить к бабушке на могилу, потому что там естественно было плакать. За неделю накапливался ком. Он был редкостно сложным по составу. В него входило и человеческое непонимание, и стоимость куска мыла, и одиночество, и детское желание ласки, и непонятная новая гламурная жизнь, которой дразнили журналы, и желание встать на шпильки и неумение на них стоять, и пространство времени, которого она боялась, и тоска по любви, потому что она приходит – не звали и обязательно. Независимо от войн, травм, дефолтов и даже смерти близких.

Почему-то она стеснялась траурных одежд, которыми ее щедро одарила тетка для походов на кладбище. Инстинктивно она боялась быть отмеченной в чужом глазу. Ей было спокойней слиться и потеряться в толпе.

Выплакавшись у бабушкиной могилы, она возвращалась домой как бы утешенной. Она пила чай, поставив перед собой книгу, слушая, как шумят во дворе дети, помня собственный визг на вздымающихся качелях. Слушала кота. Какая-то совсем другая, не ее жизнь. Папа, мама… Машина, на которой они едут на Клязьму. Нет, она не будет об этом думать. Сколько раз она пыталась вспомнить, куда и зачем они ехали тогда.

Она берет альбом для рисования, который носит с собой на кладбище. Она художница-минималистка. Травинки, травинки, желтый лист, упавший на землю раньше срока. Умер, бедняжка, скрюченной смертью. Падая, он насел на стеблину вымахавшего сдуру осота-чертополоха, там и застрял. Жизнь и смерть в объятии.

«Не надо про это думать, – говорит она себе. – Я живая и у меня ничего не болит».

В альбоме одним движением сделанный профиль. Прошлый раз она видела мужчину со странно повернутой головой. На плечах его сидел ребенок и как бы взнуздывал несущего. Обычное кладбищенское посещение-визит. Она старается не смотреть на людей на кладбище, а тут взяла и повернула голову. И – этот профиль, который нарисовался одним движением. Так они и остались на странице – желтый лист, слетевший на стеблину, и профиль меж детских ног. Чей он, этот профиль, откуда она его знает? Или это просто восприятие случайных парностей – травы и листа, головы и ног? Одно в другом. Глупо.

Но вот прошел почти месяц с той среды, именно среды, она брала работу домой на выходные и ей дали отгул в среду. Среда – день затрапезный, хоть и серединный. Бабушка любила говорить: «Чего дуешься, как середа на пятницу?»

Что-то стучит внутри. Вспомни этого человека!

Она не вспомнила. Она увидела его во сне.

…На мокром асфальте лужи от недоброкачественной работы дорожников. Она их обходит весело, потому что тепло, потому что сентябрь, а держится лето, потому что, пройдя через парк, она встретит подружку Ксанку. И та ей расскажет, как у нее это было. Ксанка не первая в их классе вступила на опасную тропу «женской жизни». Ксанка – первая, кто хочет с ней этим поделиться после речей Леки из Вудстока. Это ведь большой секрет для маленькой компании. Все знают, но никто не знает, как и что. Она возбуждена предстоящим разговором, только бы Ксанка не передумала. С нее станется. Она текучая, как вода в речке. Сейчас одно. Через минуту будет другое. Расчет на то, что Ксанка сама переполнена впечатлениями просто дальше некуда. Ее сверхжелание похвастаться таким событием жизни равно Олиному сверхлюбопытству.

Оля заходит в парк. К тому месту, где ее ждет Ксанка, надо пройти по боковой аллее. Она темная от густых лип, с которых все еще каплет. Дорога песчаная, мягкая, в конце она выпускает отросток влево, к площадке с то ли недостроенной, то ли окончательно сломанной каруселью, из-под которой веет подземельем. Маленькая, она бывала тут не раз и даже залезала на круг слушать урчащее подземное царство. Она была такая любопытная ворона в своем дошкольном детстве. Сейчас, будучи уже почти взрослой, десятиклассницей, она снисходительна к той себе, маленькой. Ну, разве стала бы она сейчас идти в этот тупиковый отросток? А тогда ей все было «надо».

Он шел ей навстречу. Высокий, красивый, рубашка-апаш открывала сильную шею, джинсовые ноги казались бесконечно длинными. А она шла за Ксанкиными впечатлениями.

Он резко шагнул влево и оказался напротив нее, красавец-мужчина, распахнувший руки. И она безбоязненно вошла в них. Он повел ее в тот отросток аллеи, в который она вбегала с ведром и совочком.

Да! Да! Там можно было копать, а на аллее нельзя. А она любили это слово «копать». Первый произнесенный ею в жизни глагол. Мама спрашивала папу: «Если искать знаки судьбы, то что бы это значило?» Мама ей рассказывала об этом уже потом, когда она подросла и знать не знала, что болтала на самой зорьке жизни. «Может, будешь агрономом? – размышляла мама. – Хотя, что называется, ни с какой стороны… Или археологом… Это уже чуть ближе… Есть момент исследования. Это может быть от папы». Но потом забылось. Все. И слово, и мамины поиски знаков судьбы.

Сейчас же она шла в отросток аллеи. И некто чужой и сильный крепко держал ее за плечи. В какую-то минуту ее охватил страх. Когда она повернула голову и увидела его профиль. Жесткий? Жестокий? И рванулась вбок. И ей было сказано так, что сердце стало умирать от ужаса: «Нишкни, сопелка. Хуже будет». Тут она уже рванулась изо всей силы. Но он так дернул ее за руку, что она почувствовала: рука оторвалась и висит в мешке кожи, а боль стала главной и рвалась из горла криком. И тут ее бросили на землю, головой она ударилась о край бывшего круга и уже ничего не помнила.

Очнулась от невыносимой боли всюду. Тело – сплошная боль. Кто-то нежно держал ее голову на коленях и шептал: «Успокойся, девочка! Все будет хорошо!»

«Эта сволочь загнал в нее горлышко бутылки», – услышала она. И потеряла сознание на пять лет.

Сон был такой четкий, такой ясный. В нем была режущая боль, кровь, хлеставшая из нее, и сознание, что она сама «вошла в руки».

Значит, не было никакой аварии.

Авария была у папы с мамой. Они мчались на машине к ней в больницу? Или, наоборот, возвращались, оставив ее, полумертвую и растерзанную? У них один год смерти. Один ли? В памяти возникает табличка. Папина дата то ли залеплена, то ли соскоблена. Вопросы, как стрелы, пущенные наугад, вонзаются куда ни попадя. Тело болит остро, будто вспомнило ту боль.

Этот человек – человек ли? Да, рука оторвалась и была, как в мешке. Она закричала, и он бросил ее на землю. Пальцами она хватала мягкий парковый грунт, который так любила копать. Больше ничего. Тьма.

Может ли она поручиться, что мужчина с ребенком на плечах, что уже само по себе как бы и алиби, и знак порядочности, тот самый красавец, к которому она бестрепетно вошла в руки? Не дождалась Ксанкиной исповеди, решила проверить все на себе?

«Он загнал в нее горлышко бутылки».

Значит, она боролась, билась… Жалкое оправдание себя самой.

16

Теперь она ходит на кладбище не только в воскресенье, но и в субботу, и в будние дни, когда оказывается, что нет работы и можно уйти с условием задержаться завтра.

Она его ищет. Но ни мужчина, ни ребенок в носочках в полосочку ей больше не встречаются. Нет ответа на вопрос, а что делать, если он встретится. Оторвет ведь руки-ноги и уже в горло вставит горлышко бутылки. Страха нет. Пусть даже так. Она носит с собой нож. Но под ним даже хлеб не режется, а крошится. Ей бы меч, как у Умы Турман. Чтоб снести ему голову вместе с мощной шеей. Чтоб она валялась на земле, хватала воздух ртом. Это тебе, сволочь, за папу и маму. Она так сильно переживает воображаемое, что ей даже становится легче, будто возмездие случилось на самом деле.

Но он ей не встречался. Она обводит линии профиля чернилами. Странно, но в таком виде она его как бы и не знает. Вот дура, думает, зачем обвела? Теперь, если он убьет ее, этот эскиз не сможет стать не то что доказательством зла, а даже просто наводкой.

Скоро она успокаивается. Это свойство многомиллионного города: раствориться и потеряться в нем – раз плюнуть. Нож без нужды лежит на дне сумочки. И на посетителей кладбища она смотрит уже почти без надежды. Она хочет восстановить на камне дату смерти отца. Звонит тетке. Та называет спокойно и уверенно совсем другой год, чем тот, что написан у матери.

Назад Дальше