Корень рода - Анатолий Петухов 4 стр.


Солнце висело над самым лесом. Закат багрился, предвещая непогоду. А идти километров пятнадцать, не меньше.

Напрямик пересек поля, выбрался на просеку. Спешил так, что закололо в боку.

Тайга безмолвствовала. Деревья точно оцепенели. И цепенело все внутри у Федора при мысли, что он найдет егеря, истекающего кровью. А тут еще под ноги то и дело подвертываются колоды и валежник, сучья цепляются за одежду, рвут фуфайку. И Федор злится на тайгу, которая встает на пути.

Стало совсем темно, когда добрался до злополучного лося.

Нашел место, где стоял Соловьев. Крикнул. Но даже эхо не отозвалось.

Потом долго шарил лучом фонарика по опавшим листьям — искал и боялся увидеть кровь. Содрогнулся, когда на глаза попал багряный осиновый лист.

К гильзам, которые лежали на земле, не притронулся.

Когда убедился, что крови нет, пошел по следам егеря. Шаг нормальный. Широкий. Ровный. На сердце полегчало: раз нет крови и Соловьев ушел уверенным шагом, ранение не может быть тяжелым. Да и стрелял-то далеко, сквозь ветки, дробью… Правда, дробь крупная, на глухаря была положена. И какой-то дробиной егеря, конечно, зацепило… Только бы не в глаз…

Обратно еле брел. Батарейка села, и шел наугад в кромешной тьме. Хмуро гудела тайга. И гудели ноги. И мысли были мрачные: хоть самое пустяшное ранение, но за выстрел придется ответить.

Казнил себя за горячность. Таил надежду: если дадут условно, с вычетом процентов, это хорошо. А если посадят в тюрьму? И душа стыла: как будет жить семья?..

Потом хлынул дождь. Не по-осеннему крупный и частый — проливной. Дождь полоскал лицо, насквозь промочил одежду; холодная вода хлюпала в сапогах.

— Так меня, так!.. — бормотал Федор. — Не жалей, полощи дурака, остуди глупую голову!..

Чуть живой вошел в избу. А на лавке — два милиционера.

Впервые почувствовал, как больно покидать родной дом не по своей воле. Поцеловал перепуганных сыновей, а жене сказал, бодрясь и не показывая вида, что самому тошно:

— Брось-ко плакать! Скоро обратно буду. Бутылку для встречи припаси…

Федору предъявили сразу два обвинения: в браконьерстве — ловле лосей петлями, и в нападении на егеря. От первого отказался, второе принял с оговоркой, честно рассказав, как было дело. Почувствовал: не поверили. Ну что ж… При очной ставке с Соловьевым недоразумение выяснится.

Эта встреча с егерем в кабинете следователя запомнилась Федору навсегда. Соловьев — у него была перевязана кисть левой руки — начал свои показания с того, что еще два месяца назад он встретил Федора с мотком стального троса в руках неподалеку от того места, где был задавлен лось.

— Ты меня с кем-то путаешь, — спокойно возразил Федор.

— Я ничего не путаю. Мы встретились на перекрестке квартальных просек у старой надрубленной сосны. Помнишь?

— Это — помню.

— Вот так. Я спросил, куда ты отправился с тросом?..

— Но у меня же не было никакого троса! Я шел с топором.

— Вы не перебивайте, — строго предупредил следователь. — Продолжайте, Соловьев!..

— Я спросил, куда ты отправился с тросом? Ты ответил, что выписал лесу на ремонт дома и надо связать плот.

— Да я не знаю никакого троса! — Федор постучал кулаком по широкой груди. — У кого хошь в деревне спросите, все скажут, что плот был вицами связан, а не тросом!

— Конечно! Трос ушел на петли… Зря отпираешься. Себе хуже делаешь, — с сожалением сказал егерь.

Он смотрел на Федора так открыто и прямо, держался настолько спокойно и уверенно, что Федор вконец растерялся при мысли, что следователь в самом деле может поверить Соловьеву.

А егерь между тем продолжал, обращаясь уже к следователю:

— Когда я выследил его и застал на месте преступления, он попытался убежать. Тогда я крикнул: стой, стрелять буду! Но в ответ получил вот это, — Соловьев показал на перевязанную руку.

— Он все врет! — воскликнул Федор, и губы его задрожали.

— Успокойтесь. Вы и сейчас не проявляете выдержки, — сухо сказал следователь.

— Да какая к черту выдержка?! Первым он стрелял, а не я!

— Успокойтесь! Экспертиза покажет, кто из вас стрелял первым, а кто — последним.

Возмущение Федора было беспредельно. В сознании не укладывалось, как может человек решиться на такую чудовищную ложь! И он с нетерпением ждал результатов экспертизы.

Федору было невдомек, что по следам пуль, пыжам, да срезанным дробью веткам эксперты тоже не смогут определить, кто первым пустил в ход оружие.

Конец оказался неожиданным: восемь лет тюремного заключения с частичной конфискацией имущества в возмещение нанесенного государству ущерба. А Соловьева за «вскрытие крупного браконьерства» ждала денежная премия…

И вот эти восемь лет, долгие, как целая жизнь, позади. Была у Федора семья, но за эти годы он лишился ее: жена ушла к другому. И остался Федор один, совсем один…

4

— Так вот где мы с тобой встретились, Соловьев! — уже вслух повторил охотник. — Здесь и сочтемся. Мой приговор окончательный и обжалованию не подлежит…

На мгновение он представил, как Соловьев мечется в охваченной пламенем избушке, как ломится в дверь, которая надежно заперта снаружи…

Но поймет ли он, кто свершил над ним этот суд? Наверняка есть и другие люди, обиженные этим лживым человеком, который каким-то случаем оказался на страже законов охотничьей жизни, той жизни, где честность и совесть человеческая ценятся превыше всего.

«Нет, он должен знать, кто его судил!» — подумал Федор и медленно открыл ружье егеря. В левом стволе картечь, в правом — пуля. Вложив патроны обратно, потрогал курки и усмехнулся нехорошо, жестоко: если сама судьба услужливо предоставляет возможность отомстить за непрощенную обиду, грешно оставаться в долгу!

Федор не спешил исполнить свой приговор. Он добавил в печку дров, расстегнул фуфайку, достал из кармана кисет с табаком.

Медленно, будто в полусне, развернул кисет, извлек свернутую гармошкой замусоленную газету, оторвал от нее листок да так и застыл от нахлынувших вдруг воспоминаний.

Перед глазами — опаленное морозом и солнцем лицо жены, доброе усталое лицо. Усталым и озабоченным оно было всегда: в семьях промысловиков все домашние дела ложатся на женские плечи. А жена еще и в колхозе работала.

И как хотелось, чтобы это лицо хоть временами освещала улыбка, чтобы в глазах было больше уверенности в завтрашнем дне. Ради этого Федор скитался по лесам, спал в снегу, по-звериному свернувшись у костра, мок под дождями и коченел в промозглые осенние дни…

Выскользнувший из рук кисет на время оторвал Федора от картин прошлого. Узловатыми кирпичными пальцами охотник свернул цигарку, достал из печки уголек, прикурил. По избушке поплыл едкий запах махорочного дыма.

Да что и говорить, нелегкой была жизнь! Колхозная работа, не то что теперь, ценилась дешево. Односельчане жили за счет огородов до домашнего скота. Но и охотничий хлеб тоже давался дорогой ценой, он тоже вбирал в себя полную меру труда и мужицкого пота. Особенно тяжело приходилось в годы, неурожайные на белку. На лисе да горностае что заработаешь? Выручал лицензионный зверь — куница, выдра, лось, и семья жила не хуже других. На праздники и Федор покупал жене на платье недорогого ситца, да и сыновья всегда были сыты, веселы и хорошо одеты…

Русоволосые — в мать, и широкоскулые — в отца, сыновья почему-то запомнились босыми, в полосатых рубашках, сидящими на печи, как в тот день, когда Федор сам не свой пришел с Терменьги. А ведь раньше они всегда встречали его на пороге.

— Кого принес, покажи! — и висли на усталых отцовских руках. Тогда они были еще дошколятами…

И сколько раз Федор, тратя последние силы, выбирался из тайги и спешил домой, лишь бы не обмануть долгое ожидание сыновей!

Трудно поверить, что все это было. Еще труднее поверить, что этого нет и никогда не будет: встреча на Терменьге как топором обрубила эту жизнь.

Второй месяц скитается Федор в погоне за лосями, питаясь одним черным хлебом да чаем. У него договор на шесть лосей. Уже взято четыре зверя. Есть деньги. Можно бы купить хорошие подарки. Но кому?…

Нет, жену он не винит. Несладкая жизнь выпала на ее долю. И если б она смогла прожить, пробиться эти восемь лет, она бы дождалась. Значит, не смогла…

Плывет под низким потолком табачный дым. Пылают березовые дрова. В избушке светло. На закопченных стенах — красные отблески. Федор чувствует, как в груди закипает что-то тяжелое, мрачное. Он смотрит на Соловьева, и ему кажется, что это лицо, самоуверенное даже во сне, ничуть не изменили прошедшие годы. По-прежнему румянец во всю щеку, по-прежнему ни морщинки, и только подбородок стал чуть острее.

— Вставай! — громко сказал Федор. Голос его прозвучал густо и сильно.

Соловьев вздрогнул, открыл глаза, порывисто сел.

— Вставай! — громко сказал Федор. Голос его прозвучал густо и сильно.

Соловьев вздрогнул, открыл глаза, порывисто сел.

— Что? Кто тут?.. — Ты?! — и сделал движение рукой к стене, где было оставлено ружье.

— А ты не забыл старые замашки… Вот твое ружье! — и взял с коленей двустволку егеря в руки.

Соловьев непонимающе смотрел на давно не бритое лицо Федора, видел глубокие складки над густыми бровями, седину, поблескивающую на щеках и широких скулах, и медленно втягивал голову в плечи под тяжелым взглядом охотника.

— Если ты меня… убьешь, тебя… расстреляют! — пролепетал он.

— Сто вторая тут не подойдет, — сдержанно сказал Федор. — А по сто третьей больше десятки не дадут… Только за твою подлую шкуру и месяца принудработ лишку!..

Соловьев подтянул колени к подбородку, зажал руками голову и заплакал.

Федор медлил. Он никогда не взращивал в своем сердце чувство мести, не давал клятвы отомстить за надломленную жизнь. Но восемь лет заключения выдубили душу, вытравили из нее жалость к человеческой слабости.

— Прости меня!.. — взмолился Соловьев. — Я расскажу прокурору все… Пусть меня судят за обман… Только не губи! У меня дочка…

— Заткнись, иуда! — взорвался Федор и медленно поднял ружье.

Соловьев, будто жизнь уже покидала его, пятясь, полз в угол. Он с ужасом смотрел на Федора и бессвязно, как в бреду, бормотал:

— Погоди, не стреляй!.. Погоди маленько!.. Я хочу сказать. Я прошу!.. Прости… ради дочки! Она маленькая… Лучше избей! Слышишь? — он пал ничком. — Бей! Чем хочешь, сколько хочешь!.. Ну? Топчи!.. Слова не скажу… Только оставь жить!..

Федор оставался глух к этим мольбам. Но вид валявшегося на нарах Соловьева вызвал в нем такое чувство брезгливости и отвращения, что даже ощущать приклад егерского ружья стало противно. Замарать руки о такого человека, руки, которые еще никогда и ничем не были запятнаны? Нет!..

Федор прислонил ружье егеря к стенке, вытер ладони о штаны, взял свою одностволку и вышел вон. Нет, он не отказался от мести. Его месть — вечное презрение и сохраненная в чистоте собственная совесть.

Морозный воздух леденящей свежестью обдал его разгоряченное лицо. Не застегивая фуфайку, охотник встал на лыжи и направился туда, где свернул на запад спугнутый запахом дыма раненый лось. Большой и грузный, он шел, пошатываясь, будто захмелевший, а вслед ему из-за стволов сосен светил розоватый глаз лесной избушки…

Медвежья Лядина

1

МОЛОКОВОЗ Миша-Маша, желтолицый и безбородый, неопределенного возраста, протопал грязными сапожищами к двери в кабинет председателя колхоза.

— Там совещание! — предупредил счетовод, исподлобья поверх очков взглянув на молоковоза.

— Гы… — осклабился Миша-Маша и высоким бабьим голосом сказал: — Раз иду, значит, спешно надоть!..

Он вошел в кабинет, снял замызганную кепчонку, молча поклонился, потом долго шарил в карманах заляпанных грязью брезентовых штанов.

— Во… Думал уж посеял где, — и подал председателю мятую бумажку. — От Гоглева, — он снова поклонился и вышел сияющий, с выражением достоинства и исполненного долга на дряблом лице.

Председатель, лет пятидесяти, грузноватый, как всякий сердечник, с крупной лысой головой, обвел всех озабоченным взглядом и остановился на бригадире, доклад которого был прерван появлением молоковоза.

— Продолжай, продолжай! — сказал он и развернул бумажку.

«Прошу розрешенья напереезд в центр. Здоровье худое и в зиму оставаце некак немогу. Ксему Олександр Гоглев».

Рыжие брови председателя сдвинулись. Бригадир опять умолк на полуслове, а секретарь партбюро, щеголеватый мужчина при галстуке и выбритый до синевы, с беспокойством спросил:

— Что там стряслось, Михаил Семенович?

— Гоглев просится на центральную усадьбу, — вздохнул председатель.

Все, кто был в кабинете, разом задвигались.

— Пусть и не выдумывает! — тряхнула пышной прической зоотехник и откинула голову к стене: она знала, что именно так, приподнятое кверху, ее точеное личико выглядит особенно эффектно, а на нее сейчас обращены все взгляды. — Там же тридцать семь коров!

Заместитель председателя, обрюзглый и красный, сцепил короткие пальцы, коричневые от махорки, и, глядя в пол, сказал:

— Не надо было давать Гоглеву новую избу рубить. Вот срубил и теперь начнет крутить…

— А я вот не понимаю, чего, собственно, Гоглевым надо? — недоуменно пожал плечами секретарь партбюро. — Материально обеспечены — лучше некуда, сами себе хозяева… Что им, клуб нужен? Школа? Все взрослые…

— Ладно, — перебил его председатель. — С Гоглевыми я сам разберусь.

Бригадиры докладывали о ходе уборки картофеля, о заготовке силоса, просили присылать побольше школьников.

А у председателя не выходило из головы заявление Гоглева — последнего жителя деревни Медвежья Лядина. Прошлым летом оттуда пришлось перевезти на центральную усадьбу два хозяйства — ветхие старики Прохоровы перебрались к сыну, а Симаковы наотрез отказались отдать свою младшую дочку первоклассницу в интернат. Вот и осталась в Медвежьей Лядине одна семья Гоглевых. Но какая семья! Она сто́ит половины бригады: хозяин, хоть и инвалид войны, — хороший тракторист, жена и дочь — доярки, сын, только что вернувшийся из армии, — механизатор широкого профиля.

Верно, год назад, осенью, председатель разрешил Гоглеву рубить новый дом. Но тогда никакого разговора о переезде в центр не было.

«Наверно, сын это затеял, — подумал председатель. — Что же, придется потолковать с Гоглевыми. Коров-то и в самом деле девать некуда…»

2

Дорога в Медвежью Лядину, если эти две глубокие колеи, залитые водой, можно было назвать дорогой, пролегала лесом. Во́лок одиннадцать километров. Ни жилья, ни поля, ни поженки. Один лес, глухой, мрачный, замшелый, веками не рубленный потому, что на много километров вокруг нет подходящей для сплава речки.

По этой дороге раньше ездил только молоковоз Миша-Маша и проселок был лучше. Но вот прошли на тяжелых вездеходах геологи, и дорогу не узнать. Председатель то и дело вылезал из газика и шлепал большими — не по ноге — сапогами по жидкой грязи, пробуя путь. Глубокие колеи он пропускал между колес, рискуя сорваться с бровки и сесть «на брюхо», а где было мельче — гнал напропалую, так, что передние стекла заливало грязной водой.

Конечно, по этой дороге надо бы ездить верхом, но что делать, если в колхозе нет выездной лошади?

Медвежья Лядина доставляла председателю меньше всего хлопот. Там всегда и все делалось во-время и по-хозяйски. Гоглевы умудрялись управляться с площадью почти в сотню гектаров, лишь в сенокос приходилось присылать им помощь. Дойное стадо там тоже одно из лучших. И кормов заготовлено на всю зиму. Если переводить коров в другое место, то и корма тоже придется перевозить. А это — не шутка.

Председатель не был сторонником переселения колхозников из дальних деревенек и хуторов на центральную усадьбу. Он считал, что и без того тающие угодья после переселения станут сокращаться еще быстрей: попробуй в бездорожье развозить рабочую силу по всем этим выселкам да хуторам в весеннюю пору или в уборку урожая! А пока живет на месте вот такой Гоглев, он без подсказки сделает все, что надо. Крестьянская хватка у него редкостная, без дела часу не просидит. А выдастся день-другой свободный, он возьмет топор и пойдет по полям да пожням. Там кусты вырубит, что незаметно поднялись на лугу, там межник на полосе расчистит, изгородь поправит… Нет, Медвежью Лядину нельзя опустошать. Нельзя переселять Гоглева! Но и отказать ему — как?

Машина угрожающе замедлила ход — глубока колея! Председатель выключил сцепление, сдал назад и вышел прощупывать дорогу. Здесь, в ложбине, геологи так измесили проселок, что проехать оказалось невозможно. Миша-Маша на своей телеге-одноколке объезжает ложбину кустами, а на ГАЗ-69 не объедешь…

Михаил Семенович захлопнул дверцу машины и, взяв на руку плащ, побрел пешком.

Сентябрьский день был пасмурным и тихим. Серое промозглое небо, разбухшее от воды, висело низко, над самым лесом. Того и гляди, польет дождь. А на стлищах — лен с двадцати с лишним гектаров. Постояла бы погода дня три, и лен можно поднимать. Если же пойдут дожди, треста опять сгниет, как и в прошлую осень…

Председатель поймал себя на мысли, что даже вот в такие минуты, оставаясь наедине с собой, он думает о колхозе, будто нет у него других забот, нет своей человеческой жизни. И в самом деле, есть ли у него эта с в о я жизнь? Не заметил, как дочь и сыновья кончили педагогический институт и разъехались на работу. Написал ли он за последние восемь лет хоть одно письмо им? Не написал. Всю переписку с детьми ведет мать. А когда в июле приезжал в отпуск младший сын, разве он, отец, видел его? Только при встрече да при проводах. Хозяйство большое, объединенное из пяти колхозов, из конца в конец двадцать шесть километров. И везде надо успеть, все надо посмотреть своими глазами. Хочешь не хочешь, а приходится ежедень мотаться с рассвета до ночи по полям да бригадам, даже поесть нормально, как прежде, когда был учителем, некогда.

Назад Дальше