Тот, опасливо поглядывая на графа, наклонился, протянул руку и поднял пакет. Затем, прижав его руками к животу, уселся на предложенное хозяином место.
— Итак… — сказал Толстой и, повернув кресло, уселся с очкариком лицом к лицу. Брови графа приподнялись, и голубые глазки сверлами вонзились в незваного гостя. — Отставим распрю. С чем пожаловал?
Юноша глянул на часы, и на лице его мелькнула надежда. Что не укрылось и от графского взгляда.
— Я, знаете ли, хотел вам сказать, Лев Николаевич, что очень ценю ваше творчество. «Войну и мир» читал и перечитывал, а встреча Болконского с дубом вообще моя любимая сцена… Ваши религиозно-эстетические воззрения…
— Ты мне зубы не заговаривай! — осадил его Толстой. — Кто такой, откуда взялся?! Ну-ка, дай свои книги, посмотрим, что за глупости ты читаешь…
Граф потянулся, вырвал пакет из рук посетителя и выудил из него том. Гость понял, что ему не отвертеться. Он вздохнул и признался:
— Я — пришелец из будущего. Из двадцать первого века.
Толстой тем временем перелистнул обложку и уставился на дату издания:
— Это что, фокус какой-то типографский?
— Это не фокус, — обреченно помотал головой юноша и повторил. — Я из будущего. — Он снова глянул на часы. Ровно через двадцать… Нет, через двадцать две минуты я исчезну. Так что не теряйте времени, граф, спрашивайте. А когда исчезну, убедитесь, что я не врал.
— Ладно, — кивнул Толстой. — Мужики говорят, «все минется, одна правда останется»… Если ты из двадцать первого века сюда прибыл, то почему ко мне? Что обо мне знаешь?
— Вы — великий русский писатель, я вас в университете изучаю. Вот в этой как раз книге, — указал пришелец на том в руках графа, — все про вас написано. Дайте-ка.
Он бесцеремонно выхватил том из рук графа, торопливо полистал и прочел:
— «Лев Николаевич Толстой, граф, русский писатель, родился в деревне Ясная Поляна девятого сентября тысяча восемьсот двадцать восьмого года (по старому стилю), умер на станции Астапово Рязано-Уральской железной дороги десятого ноября тысяча девятьсот десятого года…»
— Отчего умер? — глухо прервал его граф.
— Сейча-ас… — диковинный посетитель снова полистал книгу. — Ага. Вот. «Последние годы жизни Толстой провел в Ясной Поляне в непрестанных душевных страданиях, в атмосфере интриг и раздоров между толстовцами с одной стороны и Софьей Андреевной Толстой — с другой. Пытаясь привести свой образ жизни в согласие с убеждениями и тяготясь бытом помещичьей усадьбы, тайно ушел из Ясной Поляны, по дороге простудился и скончался…»
— Значит, все-таки ушел… — тяжело покачал головой Толстой и как будто бы сразу осунулся. — Поздненько, поздненько решился… Ну и что же знают обо мне в двадцать первом столетии? Что это за книжонка-то у тебя?
— «История русской литературы. Конец XIX — начало XX века». Вас в нашем времени почитают за величайшего русского писателя. Да что там русского? Мирового! — юноша, приходя в себя, хитро глянул на графа. — Но лучше бы вы после «Войны и мира» уже не писали ничего…
— Почему это?
— А вот… — он поискал глазами, нашел и прочел: «Книга „Война и мир“ стала уникальным явлением в русской и мировой литературе, сочетающим глубину и сокровенность…»
— Это я и без тебя знаю, — перебил Толстой. — Что там дальше-то? Что про «Каренину»?
— Сейчас, сейчас… «Духом скорбного раздумья, безрадостного взгляда на современность веет от романа „Анна Каренина“… Здесь сузились эпические горизонты, меньше той простоты и ясности душевных движений, что были свойственны героям „Войны и мира“… Та-ак, и вот еще: „Анна Каренина“ остропроблемное произведение, насыщенное приметами времени, вплоть до газетной „злобы дня“, подобно написанным в ту же пору романам Тургенева и Достоевского…»
— Сузились, значит… Докатился, — мрачно сказал Толстой, — с Достоевским сравнили. Был бы его Мышкин здоров, чистота его трогала бы нас. Но чтобы написать его здоровым, у Достоевского не хватило храбрости. Да и не любит он здоровых людей. Думает, если сам болен, то и весь мир болен… Да-а, видно, зря я за «Каренину» взялся. А ведь и сам чувствовал: мелко. Для меня-то…
— Вот-вот, — подтвердил очкарик.
— Ладно… Что там ещё пишут? Что за книги были у меня еще?
— Та-ак… «В восьмидесятые годы Толстой заметно охладевает к художественной работе и даже осуждает как „барскую забаву“ свои прежние романы и повести. Он увлекся простым физическим трудом, пашет, шьет себе сапоги…»
— Молодец, — оживился граф, — всегда мечтал в глубине души…
— Да вот только непоследовательны вы, — перебил его юноша. — В девяносто девятом у вас опять вышел роман. «Воскресение»…
— Хороший?
— Да ничего, конечно. Вы же, Лев Николаевич, все-таки мастер… Я, правда, не читал, кино только видел… Конец там какой-то дурацкий…
— А герои кто?
— Проститутка, Маслова, по-моему, и какой-то барин…
— Омерзительно. Гадко. И как книжонку сию грязную публика встретила? Восторженно небось? Как все низкое.
— Давайте посмотрим… Та-ак… Вот. «Резкая критика церковных обрядов в „Воскресении“ была одной из причин отлучения Толстого святейшим Синодом от православной церкви…»
— Отлучение? Неужели так?..
— Написано. Значит, точно…
— Если уж честно говорить, нам с Богом всегда было, тесно, как двум медведям в одной берлоге… Но отлучение… Это, братцы, чересчур…
— Я вам про что и говорю, — проникновенно сказал пришелец, — не надо вам все это писать. Один у России великий писатель, и тот скурвился — про проституток пишет, от церкви отлучен… Кому это надо? Какой вы пример народу подаете? Написали «Войну и мир» — да и хватит. Хорошая книжка! Я читал. Честное слово, в восьмом классе… Там все, что надо, есть — и национальный характер, и национальная идея, и национальный оптимизм… Да все!.. Не опошляйтесь. Пашите землю, шейте сапоги. Может, тогда и не будет у вас этих неприятностей в девятьсот десятом, и не побежите вы из дома, не замерзнете на станции…
— Может, мне и Соньку бросить, пока не поздно? — заговорщически наклонился граф к собеседнику.
— Ну, это вы уже сами решайте, Лев Николаевич. Тут я вам не советчик…
— Может, мне с духоборами в Америку махнуть? — наклонился граф к собеседнику.
— Лев Николаевич, увольте. Не мне это решать.
— Да я не тебя, шельму, спрашиваю, — выпрямился граф, — я так, сам с собой… А ты-то уже, я так понимаю, скоро к себе в будущее вернешься? Давеча пришли ко мне двое мужиков, один говорит: «Вот пришли незваны», а другой вторит: «Бог даст — уйдем не драны»… — Толстой по-детски захихикал, но тут же осадил себя и продолжил: — Уж не серчай на меня, что не гостеприимно принял…
— Да ладно, чего там, — засмущался пришелец. — Все нормально. Вы мне главное скажите. Не будете «Анну Каренину» писать?
— Да ни за что! Все, хватит. Отписался.
— А «Воскресение»?
— Еще чего не хватало! Церковь я, чего греха таить, недолюбливаю, но отлучение… Жить буду в свое удовольствие… Про меня ещё скажут: нашел в себе силы уйти в зените славы… И не унизился до её эксплуатации… — от удовольствия граф прищурился.
— Обязательно скажут, — подтвердил пришелец.
Толстой вздрогнул. Похоже, он и забыл о его присутствии.
— Сколько тебе тут осталось? — спросил. Гость глянул на часы:
— Одна минута.
— Ну и как там, в будущем?
— Нормально. Жить можно.
— А Россия как?
— Да… Так себе…
— Худо, — покачал головой Толстой. — А в Бога-то веруют?
— По-всякому… Вот, дядька у меня, например… Раздался легкий хлопок, и пришелец исчез. Внезапный ветер смахнул со стола бумажные листы и закружил их по комнате.
— Вот, значит, как… — Граф, кряхтя, поднялся, отпер дверь и крикнул:
— Софья!
— Слушаю, Левушка, — появилась та на пороге и настороженно заглянула в комнату. — А где ж твой гость странный?
— А-а… — неопределенно махнул рукой граф. — Вот что, свет мой. Будь так добра, собери весь этот мусор. — Он указал на разбросанные по полу исписанные страницы. — Собери и сожги. Только сама. Не хочу, чтобы прислуга знала… А после — готовься к выезду. Едем сегодня в город. В оперу.
* * *Одно время племянник Боба, студент филологического факультета, денно и нощно торчал в студии «Russian Star's Soul». Даже, помнится, по текстам наших песен писал курсовую. И вот как-то Петруччио (Петр Васькин — наш идейный генератор) заявил, что в отечественном роке сегодня нет такого мистического и мрачного, а главное — «концептуального» альбома, каким был «Sgt. Pepper's Lonely Hearts Club Band». И именно мы — «RSS» — можем дать его слушателю.
Вы только представьте, — говорил он вдохновенно, — слушатель перестает быть слушателем, он становится соучастником, сотворцом…
Вы только представьте, — говорил он вдохновенно, — слушатель перестает быть слушателем, он становится соучастником, сотворцом…
— Какукавки! — восхищенно заметил племянник Боба.
Покосившись на него, Петруччио продолжил:
— Мы должны придумать новый мир, странный, неожиданный мир, и каждый выберет себе роль в этом мире, и все песни будут посвящены тем или иным взаимоотношениям этих персонажей, будут их иллюстрацией, выражением переживаний…
— Какукавки! — снова повторил племянник.
— Да какой такой, к собакам, Какукавки! — взорвался Петруччио. С перепугу студент втянул голову в плечи:
— Я говорю, КАК У КАФКИ, — старательно разделяя слова, пояснил он. — Как у писателя Кафки…
Мы долго хохотали по этому поводу, и с тех пор прозвали бедолагу Какукавкой.
— …Так что же он натворил? — спросил я Боба, опрокинув рюмку и занюхав рукавом.
— Неделю назад он попросился сюда, в сарай, к сессии готовиться. Мол, тишина тут. Им там горы книг читать надо… Я и пустил, второй ключ для него смастерил. Я же не знал, что он во всем разберется… Вообще не думал, что полезет, он же гуманитарий…
— В чем разберется? Куда полезет?! — снова начал я злиться.
— В приставку мою, куда же еще? Сегодня подхожу к сараю, вижу, он изнутри закрыт. Значит, там, змееныш. Отпер ключом, зашел… Приставка включена, а Какукавки нет. — Голос Боба стал замогильным. — Тут я сразу все и понял.
Та-ак… Лично я, в отличие от Боба, так и не понял, в чем трагизм ситуации, но, что дело худо, осознал. Три года назад, например, он, чтобы похвастаться перед своими одногруппниками, скачал себе черновую версию готовящегося к выпуску третьего альбома «RSS». Представьте наше разочарование, когда наши недоделанные песни зазвучали по всем каналам радио, а мы при том ни гроша от этого не получили…
От неминуемой гибели его спасло лишь то, что именно этот «сырой» альбом и принес нам настоящую славу. Два предыдущих — лишь локальную известность. Кто знает, доведи мы альбом до ума, стал бы он столь популярным? И мы его простили. И уговорили Боба остаться с нами, а то ведь он чувствовал себя настолько виноватым, что собирался покинуть группу.
— Объясни, что ты по этому поводу думаешь, и хватит уже темнить, попросил я Боба.
— Я что, темнил? — обиделся тот. — Чего тут непонятного?
— Мне ничего не понятно. Где Какукавка?
— В прошлом.
— То есть?
Боб встал, прошел в угол сарая и заглянул в монитор своей машины, по Сети соединенной с нашим студийным нейрокомпыотером.
— Раз, два, три… — стал он тыкать по экрану пальцем. — Тут последовательно шесть дат и мест установлено. Прыгает из эпохи в эпоху, из страны в страну. В каждой — по часу. Если, конечно, все нормально получилось.
— А зачем?
— Я откуда знаю? В том-то и дело. Я и боюсь, как бы он там дров не наломал. Сам-то я её даже испробовать побоялся: мало ли что может случиться… Кстати, последняя дата — тысяча восемьсот семьдесят пятый, Россия, Тульская область, Щекинский район, Ясная Поляна… Что-то знакомое… Тебе это название что-то говорит?
— Толстой, — без напряга вспомнил я.
И тут наш разговор прервался. Хорошо, что Боб уже отошел от компьютера, потому что Какукавка материализовался прямо в том месте, где тот только что стоял.
— Попался, змееныш! — вскричал Боб, дернувшись к нему.
— Дядя! Дядя! Дядя! — завопил тот и юркнул мимо Боба в сторону выхода. — Я вам все сейчас объясню!
Но тут уже я, вскочив со стула, закрыл собой дверь. И Какукавка в растерянности замер между нами.
— Что ты мне объяснишь?! — громыхнул Боб, медленно и грозно шагая в его сторону. — Где ты был?! Что ты там делал?!
— Я… Я знакомился с писателями, — пробормотал Какукавка, пятясь от Боба и спиной приближаясь ко мне. — Чтобы лучше подготовиться к экзаменам…
— Ты видел Толстого? — продолжал наступать Боб.
— Конечно! Только что. Вот так, как вас. Классный старикан. Мы с ним отлично пообщались…
— Что у тебя в пакете?!
— Ничего особенного…
— Дай сюда, — потребовал я, поскольку Какукавка как раз приблизился ко мне на расстояние вытянутой руки.
Он затравленно обернулся и послушно отдал мне пакет.
— Возьми у него и ключ, — скомандовал Боб.
— Вот он, — вручил мне Какукавка перемотанный изолентой пульт от видеомагнитофона.
— Сядь! — приказал ему Боб.
Я вытряхнул содержимое пакета на верстак. Несколько книг и тетрадка. Учебник истории литературы, том Шекспира, том Чехова, том какого-то Данте…
— Это ещё кто? — спросил я Какукавку.
— Был такой. Итальянец, — неохотно отозвался тот.
— Что-то не слышал, — я полистал книгу со странным названием «Божественная комедия». — Ничего себе, комедия… — На старинных гравюрах, иллюстрирующих книгу, изображались самые разнообразные пытки и казни. — Глобальная книжица. Странно, что я о ней не слышал…
Листавший Какукавкину тетрадку Боб поднял голову и, глядя на меня сумасшедшими глазами, спросил:
— А ты когда-нибудь слышал про пьесу Чехова «Чайка»?
— Нет, — помотал я головой. — Не было у него такой пьесы, я Чехова всего читал. Да и пошловато как-то — «Чайка», как наколка у матроса на груди…
— «Дядя Ваня»?
— Не-а.
— А роман Толстого «Анна Каренина» тебе знаком? — спросил Боб, и голос его становился все страшнее.
Я только снова помотал головой. Боб перелистнул ещё страничку:
— Томас Манн… «Иосиф и его братья», «Будденброки», «Доктор Фаустус»… Вычеркнуто все…
— Не знаю такого писателя, — откликнулся я.
— Та-ак, — протянул Боб, а затем рявкнул на Какукавку так, что у меня зазвенело в ушах: — Говори! — и сунул ему под нос здоровенный волосатый кулак.
— Дядя, ну пожалуйста! — подпрыгнул тот. — Я только чуть-чуть не успевал. Только шесть авторов недопрочел… Я после сессии, через неделю, все верну на место!..
* * *«Все вернул на место» Какукавка не после сессии, а сразу. Как он это сделал, каков механизм, я не знаю. Потому что Боб отправил меня домой, точнее, выставил вон, а сам остался с Какукавкой тет-а-тет. Разбираться. По-семейному.
Еще по дороге домой, греясь в такси, я вдруг вспомнил фразу: «Оставь надежду всяк сюда входящий». И вспомнил, где это было написано… Сейчас это можно было бы написать на дверях бобовского сарая… Отчетливо вспомнил я и «Чайку», и «Дядю Ваню». Вспомнил, что Анна Каренина бросилась под поезд. Вспомнил и Томаса Манна. Бр-р… Лучше бы его Какукавка не возвращал.
…И мы не говорили с Бобом об этом случае целую неделю. Но вот сегодня он снова позвонил мне. Рожа на стереоэкране — мрачнее тучи.
— Змееныш-то мой сессию завалил, — сообщил он, и не ясно было — то ли с сожалением, то ли, наоборот, с удовлетворением.
— Очень жаль, — откликнулся я, хотя на самом деле подумал злорадно: «И поделом ему».
— Ни хрена не жаль, — возразил Боб моим словам, соглашаясь в то же время с мыслями, словно их слышал. — Зашел ко мне, сказал, что завалил, помялся, помялся и ушел. И тетрадку свою как будто бы случайно оставил. Или правда — случайно… Знать бы это!
— И что? — спросил я, предчувствуя неладное.
— Я её полистал, тетрадку эту. А в конце на последней странице список какой-то. В столбик. То ли я его не заметил в прошлый раз, то ли его тогда не было…
— Не томи, читай, — взмолился я, ощущая на спине легкий холодок.
— Ну, слушай, — Боб вздохнул. — Читаю. Гомер, «Месть циклопа». Шекспир, «Гамлет жив», «Гамлет возвращается»…
— Бред какой-то! — воскликнул я.
— Ты никогда не слышал об этих произведениях? — оторвался от тетрадки Боб и тяжело на меня посмотрел. — Я тоже. Кстати, все они зачеркнуты…
— Да это он просто мстит! Просто воду мутит, чтобы мы помучились!
— Возможно, — кивнул Боб. — Ладно. Слушай дальше. Шекспир, «Дездемона: ответный удар».
— Да он издевается над нами! Не могли они такое писать!
— Ты уверен?.. Дальше. Чехов, «Сливовый сад»…
— Что ты хочешь сказать? — снова перебил я. — Что надо его опять отправить в прошлое, чтобы он заставил их писать весь этот бред собачий?!
— Я это как раз у тебя хотел спросить.
— Но почему у меня?!
— Ну-у… Ты хоть и ритм-басист, а самый из нас начитанный.
— Это не повод. Уволь. Я не хочу брать на себя такую ответственность.
— Струсил… — покачал головой Боб с обидной жалостью в голосе.
— Ты машину времени разобрал свою? — спросил я с надеждой.
— Подшаманить можно, — заверил Боб.
— Слушай, а с какой стати эти названия у него отдельно записаны?! внезапно сообразил я и ухватился за эту мысль, как за соломинку.
— Этот столбик сверху озаглавлен «Факультатив», — отобрал у меня соломинку Боб. — Дальше слушай. Чехов, «Четыре брата».
— Он говорил, «шесть авторов»! — пришла мне в голову очередная спасительная мысль.