Города задыхаются. Мир наживы давит. Реклама уводит. Химия убивает. Ценности подменяются. Нравы падают. Семья разваливается. Кругом разврат и вообще глобализация. Это в настоящем.
В будущем и прошлом – трава растет. Деревья цветут. Планета-рай. Все люди братья. Гармония с природой. Волк целует ягненка. Ягненок целует гепарда. Гепард целует младенца – все целуются. Земля родит сама, и работать на ней не надо. Знания приходят через ощущения – учиться тоже не надо. Мужчина и женщина – вселенная, тех и других поровну, по одной на одного. Никаких измен и проблем. Взявшись за руки, все устремляются в вечность.
Достичь этого очень просто – надо вступить на “Путь к радости” и идти по нему вместе с “просветленным и посвященным”. В конце упоминалось – до кучи, как решил про себя Архипов, – что он брат Иисуса.
Архипов потыкал в баннеры, изучил ссылки, просмотрел график выступлений, охватил список литературы, которую “посвященный” рекомендовал для чтения, – в основном собственного авторства или же изданные отклики уже ознакомившихся с его творчеством восторженных читателей.
Ничего особенного. Совсем ничего особенного.
Таких “Путей к радости” в едва отвязавшейся от коммунизма России – великое множество. Человеку надо во что-то верить, в коммунизм больше никак не верится, а в бога верить трудно, вот он и верит, бедолага, в то, что “энергия добра пространство вечное насквозь пронзает, и устремляется душа по звездному пути, когда в саду прекрасном распускается любви цветок”!
Архипов вытер лоб и быстро посмотрел по сторонам – хорошо хоть секретарша не видит, чем он занимается.
Энергия добра!
Он открыл главы из последней книги “посвященного” – называлась она, конечно же, “Исцеление добротой”, и портретик автора, искрящегося этой самой добротой так, что смотреть на него было больно, – и почитал немного.
Вот черт.
Лизавета говорила точно так же, как писал автор, – некой пародией на белый стих, очень возвышенной и потому раздражающей.
Лизавета написала завещание номер один – все отдать религиозной организации “Путь к радости” на благотворительные цели.
Лизавета написала завещание номер два – все отдать Архипову Владимиру Петровичу, доброму соседу.
Квартиры в центре Москвы, в уютных старых спокойных домах стоят бешеных денег. Это известно всем, и “посвященному и просветленному”, конечно, тоже.
Архипов быстро вернулся назад, к портрету с лучами, и еще раз перечитал то, что имело отношение к “идеологии” “Пути к радости”.
Ничего – ничего! – особенного, кроме одного. Чтобы достичь гармонии и стать на этот самый путь, излечиться от болезней, родить здорового ребенка, жить в вечной и негасимой любви, нужно – только и всего! – уйти из городов “в природу”. “Природа” излечит, наставит, убаюкает, обласкает и улучшит.
Все правильно. Архипов сам время от времени любил поехать за грибами и в лесу неизменно чувствовал, как излечивается и улучшается. Только его московская квартира тут совсем ни при чем.
Если “посвященный” и компания излечивали жаждущих путем направления их “в природу” с последующим отъемом квартир в Москве, это могло быть серьезным бизнесом. Даже более серьезным, чем издание книг и проведение встреч с читателями.
Архипов не помнил, когда Лизавета заговорила этим самым белым стихом. Вернее, не помнил, когда она говорила как-то по-другому. Значит, “Путь к радости” открылся ей довольно давно.
Архипов посмотрел – организация была зарегистрирована в девяносто восьмом году. Впрочем, это ничего не означало. До девяносто восьмого она могла быть вообще не зарегистрирована или называлась по-другому. Например, “Радостный путь”.
Архипов смотрел на “посвященного”, а “посвященный” – на него.
– И что? – спросил Архипов у портрета. – Вы ее несколько лет обхаживали, да? Она поверила во все, что нужно. Логично – почти одинокая женщина, единственная приемная дочь не в счет. Завещание она написала правильное. Вы были уверены, что оно правильное, потому и таскались в квартиру как к себе домой, когда она умерла, и хором пели, и Марию Викторовну окружали заботой, чтоб не вздумала милицию вызвать или в суд подавать. То-то она тряслась, как осиновый лист, и ни слова мне не сказала! Но Лизавета вас обскакала, ребята. Взяла и переписала завещание, а вы и не знали. Я же говорю, она никогда не была ни сумасшедшей, ни фанатичной!
В дверь поскреблись, Архипов вздрогнул.
– Володь, ты с кем разговариваешь? – с порога спросила Катя.
– С телефоном.
Катя глянула на стол – трубка лежала, лампочки не мигали.
– Я с ним разговариваю, – повторил Архипов, – а не он со мной.
Катя фыркнула и скрылась.
– Значит, переписала. Да не в пользу девочки Маши, которую обобрать раз плюнуть, а в пользу злого дяди Архипова, который вас моментально направит… и вовсе не по пути к радости. А дальше все понятно.
Архипов откинулся на спинку кресла и потер позвоночник, вверх-вниз. Спина болела почти невыносимо.
Только одно непонятно. Нож, круг, предвестники смерти. Неужели у них хватило духу Лизавету убить? Он все тер и тер позвоночник. Квартира огромная, как и его собственная. Большие комнаты, высоченные потолки, широкие коридоры, много окон и дверей. Свою он полностью переделал после того, как умерла мать – последняя из семьи.
Нет, на самом деле последним был он, Архипов, но та старая московская академическая семья – с традициями, чувством долга, особым выговором, библиотекой в пять тысяч томов, звенигородской дачей с запущенным участком и солнечными часами, с кафедрой, которую возглавлял еще прадед, с формами для куличей, завернутыми в холстинковый мешок “до следующего года”, со “вторниками”, когда в гостиной собиралось полтора десятка молодых дарований и все слушали деда – язвительного, острого, бородка клинышком, – с собакой колли по имени Джой, научившейся пить чай, с елкой до потолка и с той самой историей, когда мать позвонила тогдашнему президенту Страны Советов, который только-только разогнал какую-то демонстрацию, позвонила на дачу, где он отдыхал от президентских трудов, и сказала, незнакомо чеканя слова: “Миша, я больше не подам вам руки” – этой самой семьи не стало, и остался один Архипов, а он не в счет.
Пришлось переделать все – у него не хватило духу оставить, как есть. Он слишком много помнил и был слишком счастлив, когда они жили с ним – бабушка, дед, родители.
Из старой семейной громадной квартиры вышло модерновое, дорогущее, стильное до ломоты в глазах “уютное гнездышко на одного”, вполне пригодное для фотографий в журнале “Космополитен” или, на худой конец, “Элль”.
Привыкал к нему Архипов долго. Думал, что не привыкнет никогда, но потом все же привык, как и к мысли о том, что их нет.
“Не надо изводить себя печалью, – как-то сказала ему Лизавета, – ведь временность разлуки очевидна. Еще не раз вы вместе посмеетесь над тем, как опечалены вы были, они же так старались знак подать, что с вами остаются навсегда, но вы так и не видели тех знаков!”
Архипов не видел никаких знаков, и для него “временность разлуки” как раз была не очевидна.
У Лизаветы – то есть теперь у Маши, то есть не у Маши, а опять у него – точно такая же квартира. Не в смысле модерновости, а в смысле размеров.
Квартира, стоящая по нынешним временам, дьявольских денег. Это означает, что Лизавету вполне могли “поторопить” на тот свет. Дьявольские деньги – отличная приманка для всяких личностей “божественного” происхождения.
* * *
Весь вечер Архипову казалось, что за ним следят – как в кино про шпионов, – и очень хотелось проверить, нет ли “хвоста”. Тинто Брасс то и дело вопросительно посматривал на хозяина – не мог понять, почему тот все время оглядывается.
Никакого “хвоста” Архипов не обнаружил, впрочем, он не знал точно, как именно “хвост” должен выглядеть.
Ключи, полученные от Елены Тихоновны и Гаврилы Романовича, лежали у него в джинсах, и он решил, что зайдет в Лизаветину квартиру по дороге с Чистых прудов, вместе с Тинто. Одному заходить не хотелось.
Он так толком и не придумал, что именно станет там искать, да еще в отсутствие хозяйки, но почему-то был уверен, что должен непременно искать.
Караульный дедок Гурий Матвеевич засуетился, когда Архипов вошел в подъезд, и даже перестал прихлебывать чай из невиданных размеров кружки.
– Здрасти, – пробормотал Владимир Петрович, не желая никаких расспросов, но не тут-то было.
Гурий Матвеевич выскочил наперерез:
– Владимир Петрович, Владимир Петрович! Пришлось Архипову остановиться.
– Да, Гурий Матвеевич?
– Владимир Петрович, а что это такое говорят у нас в подъезде?
– Понятия не имею. Я целый день был на работе и ничего не слышал.
– Да вот говорят, что Лизавета Григорьевна-то…
– Померла? Это непреложный факт, Гурий Матвеевич.
– Владимир Петрович, Владимир Петрович! Пришлось Архипову остановиться.
– Да, Гурий Матвеевич?
– Владимир Петрович, а что это такое говорят у нас в подъезде?
– Понятия не имею. Я целый день был на работе и ничего не слышал.
– Да вот говорят, что Лизавета Григорьевна-то…
– Померла? Это непреложный факт, Гурий Матвеевич.
– Да говорят, что, мол, вам квартирку-то оставила покойница наша! Мол, племянницу по боку, а все вам! Это… как? Правда, Владимир Петрович?
– Правда, – признался Архипов, – племянницу по боку, а все мне. Может, я ее незаконный сын?
– Да как же! Да что же! – забормотал в смятении ума Гурий Матвеевич. – Ваша матушка и батюшка ваш никогда… А Лизавета Григорьевна весьма порядочная особа, и супруг ее…
– А вы и супруга помните, Гурий Матвеевич? – поинтересовался Архипов.
Сам он никакого Лизаветиного супруга не помнил – тот помер совсем давно. Гурий Матвеевич был старожил – он вырос в этом доме, только в соседнем подъезде, и знал всех родившихся и преставившихся за последние шестьдесят лет.
– А как же, а как же! Алексан Василии – порядочнейший, достойнейший человек!.. Как можно, конечно, помню!..
– А это… была его квартира? Ну, которая теперь моя? Его или Лизаветы Григорьевны?
– Ну, разумеется, разумеется, его! Он ее заслужил, заработал, и государство, оценив его заслуги, преподнесло, так сказать… В те времена государство и партия неустанно заботились о народе и…
– Ясно, – перебил Архипов.
Про партию и неустанную заботу он и сам помнил хорошо.
– Лизавета Григорьевна… Алексан Василич ее второй супруг. А в те времена это было не принято, знаете ли… В те времена нравственность была неизмеримо выше, чем сейчас, идеалы, совесть, да и потом…
– То есть, недостойна была Лизавета Григорьевна такого человека, как Александр Васильевич.
– Нет, ну что вы! Так уж прямо… Но моя супруга предрекала скорый конец этого… так сказать… мезальянса, ибо Алексан Василич и в те времена был фигурой, а Лизавета Григорьевна только-только приехала, а вы же знаете, – тут Гурий Матвеевич заговорщицки понизил голос, – вы же знаете, Владимир Петрович, этих приезжих!
– И что? – спросил Архипов. Ему стало интересно. – В смысле мезальянса?
– Моя супруга оказалась совершенно права! Да-да, права! Только все завершилось гораздо, гораздо трагичнее! Он умер, едва прожив с ней десять лет! Десять или около того…
– Вы подозреваете убийство? – спросил Архипов заговорщицким шепотом и огляделся по сторонам, чтоб уж Гурий Матвеевич окончательно вошел в образ. – Лизавета могла его… того?
– Никто не знает, – прошептал в ответ Гурий Матвеевич. – Темная, очень темная история! Только вскоре после его кончины Лизавета Григорьевна и взяла к себе сироту, и моя супруга тогда сказала, что она теперь замаливает свои грехи. Но есть грехи, которые никак нельзя замолить, и моя супруга считает, что именно за такой покойница и поплатилась.
– Что значит – поплатилась? У нее было больное сердце. Она могла умереть в любой момент.
– Так утверждает ее приемная дочь, а что там на самом деле… темная история, Владимир Петрович!
– И эта тоже темная?! Сколько же темных историй?!
Гурий Матвеевич его веселья не принял, посмотрел осуждающе.
– Гурий Матвеевич, – спросил Архипов неожиданно, – а когда Лизавета Григорьевна просила вас позвонить нотариусу, она только телефон вам оставила?
– Все, все оставила, и телефон, и адрес, и как зовут. Знаю, мол, память стариковская, сама старуха.
Архипов навострил уши – бумажка с адресом нотариуса?!
– А где она теперь, та бумажка?
– Пропала, – радостно заявил дедок. – Украдена, исчезла!
Архипов смотрел на него во все глаза и вдруг решил, что нужно сменить тему.
– Вы не помните, третьего дня окно в подъезде было открыто или закрыто?
– Окно? – неуверенно переспросил старик и заморгал, как будто Архипов внезапно хлопнул его по лбу газетой. – Какое такое окно?
– Да вот это, – Архипов показал рукой, и Тинто Брасс переступил, звякнув цепью. Ему надоело стоять в подъезде.
– Ах, это! – воскликнул Гурий Матвеевич. – Это окно!
– Ну да. Это.
– Конечно, Владимир Петрович, это окно, разумеется, как всегда… – Тут он внезапно остановился и посмотрел сначала на Архипова, а потом на окно.
– Разумеется, как всегда… – повторил он неуверенно. – Что?
– Забыл, Владимир Петрович! Открывал – помню, а вот закрывал или нет… А что? Вас сквознячок обеспокоил?
Народная мудрость номер семь гласила – умей вовремя остановиться. В любом случае: когда препираешься с гаишником, когда расхваливаешь свою фирму клиенту, когда расспрашиваешь подъездного дедка.
Архипов остановился.
– Мне нужно домой, – сообщил он Гурию Матвеевичу, – извините меня.
– А как же с квартирой? – вслед ему закричал дедок. – Теперь и вправду вы хозяин, Владимир Петрович?!
– Я, я, Гурий Матвеевич, – признался Архипов уже из лифта, – я хозяин, я же и барин!
– А как же Маша?
Лифт грохнул дверьми, повез Архипова на шестой этаж, последнего вопроса он вполне мог и не услышать, хотя этот самый вопрос – как же Маша? – не давал ему покоя.
Как, черт возьми, Маша? Где, черт возьми, Маша? Что, черт возьми, с ней происходит, – с этой самой Машей?!
Архипов вышел на свою площадку, подождал, пока лифт закроет двери, и некоторое время прислушивался. Все было тихо – последний этаж, две квартиры, сюда мало кто поднимался “просто так”, без дела.
– Ну что? – спросил Архипов у Тинто Брасса. – Пошли?
Тинто выразился в том смысле, что, может, не надо, может, лучше домой пойдем, но Архипов уже открывал замки.
В квартире было сумеречно от дождя, который так и шел со вчерашнего дня – накликала Лизавета! И – то ли оттого, что хозяйка умерла и стены знали об этом, то ли оттого, что Маша, отправляясь на дежурство в больницу, законопатила все форточки, – пахло, как в дачном чулане, как пахнет кладбище старых вещей, которые умерли, никому и никогда уже не будут нужны.
– Тинто! – громко позвал Архипов – просто затем, чтобы что-нибудь сказать и именно громко. – Стой у двери и жди меня. Понял?
Мастифф в ответ зарычал, и Архипов подскочил, как ужаленный ядовитой змеей, попятился и стал оглядываться, опасаясь, что сейчас вновь увидит нелепейшие одежды, раскрашенное лицо, и это будет означать только одно – он сошел с ума.
Ничего не было – ни одежд, ни лица, только безжизненные стены и зеркало, в котором на миг отразилось его собственное, пожелтевшее от страха лицо.
Тинто Брасс снова зарычал и вытянул вперед напряженную шею.
– Что, Тинто? Что ты рычишь?
“Нет, – пронеслось в голове, – на Лизавету он рычал по-другому. Он не мог рычать на Лизавету, – строго сказал себе Архипов. – Она умерла, и Тинто не мог на нее рычать. Мне все это показалось”.
Рычание вдруг переросло в тонкий скулеж, который опять перешел в рычание.
– Есть тут кто-нибудь? – крикнул Архипов и положил руку на загривок своей собаки. Загривок был складчатый и напружиненный.
Впереди только длинный коридор и двери – налево и направо.
Ночью, путешествуя по “нехорошей квартире” с фонарем, он боялся не так сильно.
Что-то не то.
Что-то не то и с квартирой, и с Лизаветой, и с Машей Тюриной, черт бы ее побрал опять…
– Эй! – снова крикнул Архипов, понимая, что никто ему не ответит, но звук собственного голоса казался единственной реальностью в этом сумрачном мире. Тинто все рычал.
Он никогда не рычал “просто так”, и Архипов это прекрасно знал.
Отпустив загривок, он двинулся по коридору.
Вот старинный шкаф, о который он той ночью ударился плечом. Картина в тяжелой раме – букет сирени на деревянном столе, что же еще! Туфли больше не валялись посреди коридора, а аккуратно стояли возле обувной стойки. “Натюрмортик”, который он тогда обрушил, прислонен к стене.
Рядом с “натюрмортиком” на полу, уткнувшись лицом в ковер, лежал человек.
Архипов охнул и шагнул назад. В виски ударила кровь.
Из левого бока, из бурого пятна посреди белой рубашки, торчала черная рукоять ножа с то ли вырезанными, то ли нацарапанными каббалистическими символами.
Того самого ножа, который “средоточие сил зла, идеальное орудие убийства”. Появление которого предвещало смерть – и Лизавета умерла.
Теперь умер кто-то еще, Архипов даже не знал – кто.
Тинто, увидев лежащего, тонко заскулил, а потом протяжно завыл.
– Фу! – приказал Архипов. – Фу, Тинто!
И присел перед телом на корточки.
Крови оказалось не слишком много – небольшая бурая лужица на ковре, а нож воткнут основательно – по самую рукоять с символами. Человек – или то, что им было недавно, – лежал совершенно непринужденно, как будто специально пристраивался, прежде чем упасть с ножом в боку.
Архипов посмотрел так и эдак, выпрямился и огляделся. Никаких “следов борьбы”, как это называется в романах, – ни разбитых ламп, ни поваленных в схватке стульев, ни опрокинутых шкафов.