— Мы можем и пообедать вместе. Вы ведь, собственно, должны мне обед.
— Разумеется. Вы один?
Я льстил себе, воображая, что весьма ловко задал щекотливый вопрос.
— О да! По правде говоря, я уже три дня рта не раскрывал. Французский язык мне что-то не дается.
Спускаясь с ним по лестнице, я недоумевал, что сталось с девицей из кафе. Успели они поссориться, или его увлечение уже прошло? Впрочем, последнее казалось мне сомнительным, ведь он чуть ли не целый год готовился к бегству. Дойдя до кафе на авеню Клиши, мы уселись за одним из столиков, стоявших прямо на мостовой.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Авеню Клиши в этот час была особенно многолюдна, и, обладая мало-мальски живым воображением, здесь едва ли не любого прохожего можно было наделить романтической биографией. По тротуару сновали конторские служащие и продавщицы; старики, словно сошедшие со страниц Бальзака; мужчины и женщины, извлекающие свой доход из слабостей рода человеческого. Оживление и сутолока бедных кварталов Парижа волнуют кровь и подготовляют к всевозможным неожиданностям.
— Вы хорошо знаете Париж? — спросил я.
— Нет. Мы провели в Париже медовый месяц. С тех пор я здесь не бывал.
— Но как, скажите на милость, вы попали в этот отель?
— Мне его рекомендовали. Я искал что-нибудь подешевле.
Принесли абсент, и мы с подобающей важностью стали капать воду на тающий сахар.
— Думается, мне лучше сразу сказать вам, зачем я вас разыскал,— начал я не без смущения.
Его глаза блеснули.
— Я знал, что рано или поздно кто-нибудь разыщет меня. Эми прислала мне кучу писем.
— В таком случае вы отлично знаете, что я намерен вам сказать.
— Я их не читал.
Чтобы собраться с мыслями, я закурил сигарету. Как приступить к возложенной на меня миссии? Красноречивые фразы, заготовленные мною, трогательные, равно как и негодующие, здесь были неуместны. Вдруг он фыркнул.
— Чертовски трудная задача, а?
— Пожалуй.
— Ладно, выкладывайте поживее, а потом мы премило проведем вечер.
Я задумался.
— Неужели вы не понимаете, что ваша жена мучительно страдает?
— Ничего, пройдет!
Не могу описать, до чего бессердечно это было сказано. Я растерялся, но сделал все, чтобы не показать этого, и заговорил тоном моего дядюшки Генри, священника, когда тот уговаривал кого-нибудь из родственников принять участие в благотворительной подписке.
— Вы не рассердитесь, если я буду говорить откровенно?
Он улыбнулся и покачал головой.
— Чем она заслужила такое отношение?
— Ничем.
— Вы что-нибудь против нее имеете?
— Ровно ничего.
— В таком случае разве не чудовищно оставить ее после семнадцати лет брака?
— Чудовищно.
Я с удивлением взглянул на него. Столь чистосердечное признание моей правоты выбило у меня почву из-под ног.
Положение мое было не только затруднительно, но и смехотворно. Я собирался увещевать и уговаривать, грозить и взывать к его сердцу, предостерегать, негодовать, язвить, убивать сарказмом. Но что, черт возьми, прикажете делать исповеднику, если грешник давно раскаялся? Опыта у меня не было ни малейшего, ибо сам я всегда упорно отрицал все обвинения, которые мне предъявлялись.
— Ну и что же дальше? — спросил Стрикленд.
Я постарался презрительно скривить губы.
— Что ж, если вы все признаете, мне, пожалуй, не стоит больше распространяться.
— Не стоит.
Мне стало очевидно, что я не слишком ловко выполнил свою миссию, и я разозлился.
— Черт подери, но нельзя же оставлять женщину без гроша.
— Почему нельзя?
— Как прикажете ей жить?
— Я содержал ее семнадцать лет. Почему бы ей для разнообразия теперь не содержать себя самой.
— Она не может.
— Пусть попытается.
Конечно, у меня нашлось бы, что на это ответить. Я мог бы заговорить об экономическом положении женщины, об обязательствах, которые мужчина, гласно и негласно, берет на себя, вступая в брак, но вдруг я понял, что, в конце концов, важно только одно.
— Вы больше не любите ее?
— Ни капли.
Все это были очень серьезные вопросы в человеческой жизни, но манера, с которой он отвечал, была такой задорной и наглой, что я кусал себе губы, лишь бы не расхохотаться. Я твердил себе, что его поведение отвратительно, и изо всех сил старался возгореться благородным негодованием.
— Но, черт вас возьми, вы же обязаны подумать о детях. Они вам ничего худого не сделали. И они не просили вас произвести их на свет. Если вы о них не позаботитесь, они будут выброшены на улицу.
— Они много лет прожили в холе и неге. Не все дети живут так. Кроме того, о них кто-нибудь да позаботится. Я уверен, что Мак-Эндрю станет платить за их учение.
— Но разве вы не любите их? Они такие славные. Неужели вы хотите совсем от них отказаться?
— Я любил их, когда они были маленькие, а теперь, когда они подросли, я, по правде говоря, никаких чувств к ним не питаю.
— Это бесчеловечно!
— Очень может быть.
— И вам нисколько не стыдно?
— Нет.
Я попытался изменить курс
— Вас будут считать просто свиньей.
— Пускай!
— Неужели вам приятно, когда вас клянут на всех перекрестках?
— Мне все равно.
Его ответ звучал так презрительно, что мой вполне естественный вопрос показался мне верхом глупости. Я подумал минуту-другую.
— Не понимаю, как может человек жить спокойно, зная, что все вокруг осуждают его! Рано или поздно это начнет вас тяготить. У каждого из нас имеется совесть, и когда-нибудь она непременно проснется. К примеру, вдруг ваша жена умрет, разве вы не будете мучиться угрызениями совести?
Он молчал, и я терпеливо дожидался, пока он заговорит. Но в конце концов мне пришлось прервать молчание.
— Что вы на это скажете?
— То, что вы идиот.
— Вас ведь могут заставить содержать жену и детей,— возразил я, несколько уязвленный.— Я не сомневаюсь, что закон возьмет их под свою защиту.
— А может закон снять луну с неба? У меня ничего нет. Я приехал сюда с сотней фунтов.
Если я и раньше недоумевал, то теперь уж окончательно стал в тупик. Ведь жизнь в «Отель де бельж» и вправду свидетельствовала о крайне стесненных обстоятельствах.
— А что вы будете делать, когда эти деньги выйдут?
— Как-нибудь подработаю.
Он был совершенно спокоен, и в глазах его по-прежнему мелькала насмешливая улыбка, от которой все мои речи становились дурацкими. Я замолчал, соображая, что мне еще сказать. Но на этот раз первым заговорил он.
— Почему бы Эми не выйти опять замуж? Она еще не старуха и собой недурна. Я могу рекомендовать ее как превосходную жену. Если она пожелает развестись со мной, пожалуйста, я возьму вину на себя.
Теперь пришел мой черед улыбаться. Как он ни хитер, но мне ясно, что за цель он преследует. Он скрывает, что приехал сюда с женщиной, и пускается на всевозможные уловки, чтобы замести следы. Я отвечал очень решительно:
— Ваша жена ни за что не согласится на развод. Это ее бесповоротное решение. Оставьте всякую надежду.
Он посмотрел на меня с непритворным удивлением. Улыбка сбежала с его губ, и он очень серьезно сказал:
— Да ведь мне, голубчик, все едино, что в лоб, что по лбу.
Я рассмеялся.
— Полно, не считайте нас такими уж дураками. Мы знаем, что вы уехали с некой особой.
Он даже привскочил на месте и разразился громким хохотом. Смеялся он так заразительно, что сидевшие поблизости обернулись к нему, а потом и сами начали смеяться.
— Не вижу тут ничего смешного.
— Бедняжка Эми,— осклабился он.
Затем его лицо приняло презрительное выражение.
— Убогий народ эти женщины. Любовь! Везде любовь! Они думают, что мужчина уходит от них, только польстившись на другую. Не такой я болван, чтоб проделать все, что я проделал, ради женщины.
— Вы хотите сказать, что ушли от жены не из-за другой женщины?
— Конечно!
— Вы даете мне честное слово?
Не знаю, зачем я потребовал от него честного слова — верно, по простоте душевной.
— Честное слово.
— Тогда объясните мне, бога ради, зачем вы оставили ее?
— Я хочу заниматься живописью.
Я смотрел на него вытаращив глаза. Я ничего не понял и на минуту подумал, что предо мной сумасшедший. Вспомните, я был очень молод, а его считал человеком уже пожилым. От удивления у меня все на свете вылетело из головы.
— Но вам уже сорок лет.
— Поэтому-то я и решил, что пора начать.
— Вы когда-нибудь занимались живописью?
— В детстве я мечтал стать художником, но отец принудил меня заниматься коммерцией, он считал, что искусством ничего не заработаешь. Я начал писать с год назад. И даже посещал вечернюю художественную школу.
— А миссис Стрикленд думала, что вы проводите это время в клубе за бриджем?
— Да.
— Почему вы не рассказали ей?
— Я предпочитал держать язык за зубами.
— И живопись вам дается?
— Еще не вполне. Но я научусь. Для этого я и приехал сюда. В Лондоне нет того, что мне нужно. Посмотрим, что будет здесь.
— Еще не вполне. Но я научусь. Для этого я и приехал сюда. В Лондоне нет того, что мне нужно. Посмотрим, что будет здесь.
— Неужели вы надеетесь чего-нибудь добиться, начав в этом возрасте? Люди начинают писать лет в восемнадцать.
— Я теперь научусь быстрее, чем научился бы в восемнадцать лет.
— С чего вы взяли, что у вас есть талант?
Он ответил не сразу. Взгляд его был устремлен на снующую мимо нас толпу, но вряд ли он видел ее. То, что он ответил, собственно, не было ответом.
— Я должен писать.
— Но ведь это более чем рискованная затея!
Он посмотрел на меня. В глазах его появилось такое странное выражение, что мне стало не по себе.
— Сколько вам лет? Двадцать три?
Вопрос показался мне бестактным. Да, в моем возрасте можно было пускаться на поиски приключений; но его молодость уже отошла, он был биржевой маклер с известным положением в обществе, с женой и детьми. То, что было бы естественно для меня,— для него непозволительно. Я хотел быть беспристрастным.
— Конечно, может случиться чудо, и вы станете великим художником, но вы же должны понять, что тут один шанс против миллиона. Ведь это трагедия, если в конце концов вы убедитесь, что совершили ложный шаг.
— Я должен писать,— повторил он.
— Ну а что, если вы навсегда останетесь третьесортным художником, стоит ли всем для этого жертвовать? Не во всяком деле важно быть первым. Можно жить припеваючи, даже если ты и посредственность. Но посредственным художником быть нельзя.
— Вы просто олух,— сказал он.
— Не знаю, почему так уж глупы очевидные истины.
— Говорят вам, я должен писать. Я ничего не могу с собой поделать. Когда человек упал в реку, не важно, хорошо он плавает или плохо. Он должен выбраться из воды, иначе он потонет.
В голосе его слышалась подлинная страсть; вопреки моему желанию она захватила меня. Я почувствовал, что внутри его клокочет могучая сила, и мне стало казаться, что нечто жестокое и непреодолимое помимо его воли владеет им. Я ничего не понимал. Точно дьявол вселился в этого человека, дьявол, который каждую минуту мог растерзать, погубить его. А с виду Стрикленд казался таким заурядным. Я не сводил с него глаз, но это его не смущало. Интересно, за кого можно принять его, думал я, когда он вот так сидит здесь в своей старой куртке и давно не чищенном котелке; брюки на нем мешковатые, руки нечисты; лицо его, с небритой рыжей щетиной на подбородке, с маленькими глазками и большим задорным носом, грубо и неотесанно. Рот у него крупный, губы толстые и чувственные. Нет, мне не подобрать для него определения.
— Так, значит, вы не вернетесь к жене? — сказал я наконец.
— Никогда.
— Она готова все забыть и начать жизнь сначала. И никогда она ни в чем не упрекнет вас.
— Пусть убирается ко всем чертям.
— Вам все равно, если вас будут считать отъявленным мерзавцем? И все равно, если она и ваши дети вынуждены будут просить подаяния?
— Плевать мне.
Я помолчал, чтобы придать больше веса следующему моему замечанию, и сказал со всей решительностью, на которую был способен:
— Вы хам, и больше ничего.
— Ну, теперь, когда вы облегчили душу, пойдемте-ка обедать.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Я понимаю, что было бы достойнее пренебречь этим предложением. Наверно, мне следовало бы выказать негодование, которое я на самом деле ощущал, и заслужить похвалу полковника Мак-Эндрю, рассказав ему о своем горделивом отказе сесть за один стол с таким человеком. Но беда в том, что страх не справиться со своей ролью никогда не позволял мне разыгрывать из себя моралиста. И на этот раз уверенность, что все мои благородные чувства для Стрикленда что горох об стену, заставила меня держать их при себе. Только поэт или святой способен поливать асфальтовую мостовую в наивной вере, что на ней зацветут лилии и вознаградят его труды.
Я заплатил за выпитый им абсент, и мы отправились в дешевенький ресторан; там было полно народу, очень оживленно, и обед нам подали отличный. У меня был аппетит юноши, у него — человека с окостенелой совестью. Из ресторана мы пошли в кабачок выпить кофе с ликером.
Я уже сказал ему все, что мог, относительно причины моего приезда в Париж, и хотя мне казалось, что, прекратив этот разговор, я стану предателем в отношении миссис Стрикленд, но продолжать борьбу с его безразличием я был уже не в силах. Только женщина может с неослабной горячностью десять раз подряд твердить одно и то же. Я успокаивал себя мыслью, что теперь смогу получше разобраться в душевном состоянии Стрикленда. Это было куда интересней. Но сделать это было не так-то просто, ибо Стрикленд отнюдь не отличался разговорчивостью. Он с трудом выжимал из себя слова, так что, казалось, для него они не были средством общения с миром; о движениях его души оставалось догадываться по избитым фразам, вульгарным восклицаниям и отрывистым жестам. Но, хотя ничего сколько-нибудь значительного он не говорил, никто не посмел бы назвать этого человека скучным. Может быть, из-за его искренности. Он, видимо, мало интересовался Парижем, который видел впервые (его краткое пребывание здесь с женой в счет не шло), и на все новое, открывавшееся ему, смотрел без малейшего удивления. Я бывал в Париже бесчисленное множество раз и всегда наново испытывал трепет восторга. Проходя по его улицам, я чувствовал себя счастливым искателем приключений. Стрикленд оставался хладнокровным. Оглядываясь назад, я думаю, что он был слеп ко всему, кроме тревожных видений своей души.
В кабачке, где было множество проституток, произошел нелепый инцидент. Некоторые из этих девиц сидели с мужчинами, некоторые друг с дружкой; вскоре я заметил, что одна из них смотрит на нас. Встретившись взглядом со Стриклендом, она улыбнулась. Он, по-моему, ее просто не заметил. Она поднялась и вышла из зала, но тотчас же воротилась и, проходя мимо нас, весьма учтиво попросила угостить ее чем-нибудь спиртным. Она подсела к нашему столику, и я начал болтать с нею, отлично, впрочем, понимая, что она интересуется Стриклендом, а не мной. Я пояснил, что он знает по-французски лишь несколько слов. Она пыталась говорить с ним то знаками, то на ломаном французском языке: ей казалось, что так он лучше поймет ее. У нее в запасе было с десяток английских фраз. Она заставила меня перевести ему то, что умела выразить только на своем родном языке, и настойчиво потребовала, чтобы я перевел ей смысл его ответов. Он был в хорошем расположении духа, его это немножко забавляло, но, в общем, он явно оставался равнодушным.
— Вы, кажется, одержали победу,— засмеялся я.
— Польщенным себя не чувствую.
На его месте я был бы больше смущен и не так уж спокоен. У нее были смеющиеся глаза и очаровательный рот. Она была молода. Я удивлялся: чем ее пленил Стрикленд? Она не таила своих желаний, и мне пришлось перевести:
— Она хочет, чтобы вы пошли с нею.
— Я с ними не якшаюсь,— буркнул он.
Я постарался по мере сил смягчить его ответ. И так как мне казалось, что нелюбезно с его стороны отклонять такое приглашение, то я объяснил его отказ неимением денег.
— Но он мне нравится,— возразила она.— Скажите ему, что я пойду с ним задаром.
Когда я это перевел, Стрикленд нетерпеливо пожал плечами.
— Скажите, пусть убирается к черту.
Вид Стрикленда был красноречивее слов, и девушка вдруг гордо вскинула голову. Возможно, что она покраснела под своими румянами.
— Monsieur n'est pas poli[*10], — проговорила она, вставая, и вышла из залы.
Я даже рассердился.
— Не понимаю, зачем вам понадобилось оскорблять ее. В конце концов, она отличила вас из многих.
— Меня тошнит от этих особ,— отрезал Стрикленд.
Я с любопытством посмотрел на него. Непритворное отвращение выражалось на его лице, и тем не менее это было лицо грубого, чувственного человека. Наверно, последнее и привлекло девушку.
— В Лондоне я мог иметь любую женщину, стоило мне только захотеть. Не за этим я сюда приехал.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
На обратном пути в Англию я много думал о Стрикленде и честно старался упорядочить то, что мне предстояло сказать его жене. Я знал, что мой отчет не удовлетворит ее, я и сам был недоволен собою. Стрикленд меня озадачил. Я не понимал мотивов его поведения. На мой вопрос, когда у него впервые зародилась мысль стать художником, он не мог или не пожелал ответить. Сам же я тут ни до чего не мог додуматься. Правда, я пытался убедить себя, что в его неповоротливом уме мало-помалу нарастало смутное чувство возмущения, но эти домыслы разбивались о неопровержимый факт — он никогда не высказывал недовольства однообразием своей жизни. Если Стрикленду до того все опостылело, что он решил сделаться художником, лишь бы порвать с докучными узами,— это было постижимо и довольно банально; но самое слово «банальность» никак не вязалось со Стриклендом. Романтик в душе, я наконец придумал версию, которая, правда, мне самому казалась притянутой за волосы, но все же хоть что-то объясняла. В глубинах его души, говорил я себе, заложен инстинкт творчества; приглушенный житейскими обстоятельствами, он тем не менее неуклонно разрастался наподобие того, как разрастается злокачественная опухоль в живой ткани, покуда не завладел всем его существом и не принудил его к действию. Так кукушка кладет свое яйцо в гнездо другой птицы, когда же та выкормит кукушонка, он выпихивает своих сводных братьев, а под конец еще и разрушает гнездо, его приютившее.