– Вы на меня, маменька, не сердитесь, но здесь я себя в чужом гнезде чувствую… Моего здесь ничего нет, хотя я здесь и родился… потому что своим можно назвать только то, что отражает мои вкусы, что отвечает моим потребностям и привычкам… А здесь, особенно после заграницы, все… как бы это сказать?., нарушает мое настроение. Начать с кровати… Чего вы улыбаетесь, маменька? Вы думаете, что кровать – это пустяк в нашем повседневном обиходе? Помилуйте, да мы в ней половину жизни проводим! Это первое условие комфорта…
– Да Бог с тобой! Переезжай… Нешто я держу тебя?
– Ах, нет! Мне этого мало, маменька… Мне надо, чтоб вы поняли меня… Я привык к пружинному легкому матрацу, ненавижу пуховики, сплю зимой даже под легким одеялом. У вас я каждый день утопаю в пуховых перинах и борюсь с подушками, как с врагами… Мягко, душно, лезет на тебя и сзади, и с боков, и на лоб напирает, и на ухо наваливается… А стоит мне выпить, мне кажется, что это мне подушку на лицо набросили и душат… И я ору во все горло.
– О Господи! Чего только не придумает…
– Ну, и во всем остальном тоже. Я люблю кушетки, которые словно усвоили линии моего тела… Чтоб упасть на неё и грезить, не думая о том, что локоть некуда девать или что под головой у тебя колодка… Вот как на этом диване, например…
– Ему лет сто, – напомнила мать. – Это тоже ценить надо.
Тобольцев комично раскланялся перед громоздким диваном красного дерева.
– Ценю, маменька, ценю! Но ведь любой мраморной плите в соборе Святого Марка, в Венеции, тысячу лет миновало… А покорно вас благодарю, если вы предложите мне на ней расположиться для отдыха!.. Ваши столы, стулья, комоды… Разве их сдвинешь без членовредительства? Нет, маменька, современный человек, нервный, изнеженный, не удовлетворится не только нашей старинкой, но даже стилем empire[66], как он ни изящен… Наша мебель должна быть легка, как наш Дух… чтоб мы не замечали ее, придвигая кресло к окну – взглянуть на краски неба, или к камину, чтоб помечтать у огня, в осенний вечер… А если я напрягусь, чтоб двинуть «вольтеровское» кресло, я упаду в него без сил и мечтать не захочу. Настроение исчезнет… Это вещь хрупкая… настроение… Как одуванчик, что в поле растет. Дунь на него, и весь разлетелся. А у тебя осталось… кресло в руках…
У Лизы вдруг задрожал подбородок от немого смеха. Анна Порфирьевна махнула рукой. Но Тобольцев не унимался.
– Вон у Фимочки, «в будуаре», олеографии висят на стене… Сколько раз просил: «Бросьте, стыдно глядеть!..» Как можно? Рамы дорого стоят… Как будто все дело в рамах! А Капитон твердит: «Премия… Не выбрасывать же даровое!..»
– Нашел с кем говорить! – уронила мать еле слышно.
– А у меня, маменька, каждый раз такое чувство, точно пробкой по стеклу проводят… От одного этого сбежишь…
Вздох вырвался из груди Анны Порфирьевны.
– Темный мы народ, Андрей! Нечего с нас и спрашивать!
Тобольцев почтительно поцеловал её руку.
– Вы-то, маменька, светлая голова! Оттого я так смело и говорю с вами…
Тобольцев был истинным виртуозом в искусстве жить. Из всего он умел извлекать радости, из всего умел делать праздник. Быстро заразил он своим настроением мать и обеих невесток. Они тоже увлеклись поисками квартиры и выбором обстановки. У Лизы оказался неожиданно тонкий вкус. Стиль moderne[67] с его причудливо-загадочными орнаментами пленил его воображение, и она как-то сразу, без объяснений, поняла, почему Тобольцев предпочитал его другим. «И я себе все, все заведу такое же!..» – решила Лиза любуясь новой мебелью. И это решение как бы успокоило её тревогу и тоску по иной жизни, какую она угадывала за всеми этими шедеврами вековой, чуждой нам и сложной культуры.
Раз поняв сына в этом его стремлении создать «свой угол», Анна Порфирьевна не ограничивалась одним сочувствием. Когда он заикнулся как-то, что присмотрел мебель у Шмита[68], но что стоит она дорого, мать спросила: сколько? И всплеснула руками, узнав цифру. Но на другой же день она попросила сына представить ей смету, во что обойдется квартира.
– Только с той же мебелью, что тебе нравится… Словом, как бы ты устроился, если б… у тебя ветер не свистал в кармане…
– Маменька, к чему это?.. У меня ещё осталось кое-что…
Но она настояла.
– Только помни: это между нами двумя останется!.. – Он был тронут и крепко обнял мать. А она даже глаза закрыла от наслаждения, когда почувствовала себя Е сильных объятиях своего любимца. Это не позволили бы себе ни старшие сыновья, ни их жены, ни даже внуки.
Лизе хотелось на новоселье поднести зятю на память что-нибудь такое, что он сумел бы оценить, полюбить.
– А я что подарю? – растерянно спрашивала Фимочка. – Будь это из нашего сословия кто, привезла бы пирог сладкий с башней из жженого сахара рублей в десять… Ну, а такому… «французу» чем угодишь?
– Медвежью шкуру под ноги, к письменному столу, подари…
– Разве ему в ноги дует из полу? – наивно осведомилась Фимочка. У них во всем доме не было ни одного письменного стола, если не считать дамский secretaire[69] в будуаре Лизы. Имелись только старые дубовые конторки покойного Тобольцева – одна у Капитона, другая наверху, у «самой».
Подбородок и губы Лизы дрогнули от. немого смеха. Она молча поглядела на Фимочку большими глазами. Чувство собственного роста от общения с Тобольцевым впервые гордостью наполнило её сердце.
Наконец Лиза нашла. В магазине Дациаро[70] она увидала портрет Шекспира. «Это, конечно, будет у него всегда на столе!..»
Но ей хотелось, чтоб подарок её был ценный. Она долго выбирала раму, ничто не удовлетворяло ее.
– У меня есть ещё одна, – сказал ей раздумчиво на ломаном русском языке итальянец, управляющий магазином. – её поднесли в бенефис год назад одному певцу, с портретом Чайковского. Заказали тут же. Через неделю он нам её вернул за треть цены. Ему деньги были нужны. Но она очень дорога…
– А как? – Глаза Лизы блеснули.
– Вот, взгляните…
Рама была из цельного куска агата, с дивной отделкой из серебра. Средневековая дама, в широкой шляпе с перьями и в амазонке, держала на ленте борзую собаку. На руке у неё сидел сокол. Когда в раму вставили портрет Шекспира, Лиза радостно сказала:
– Заверните сейчас же!..
Выходя из магазина, она оглянулась ещё раз на витрину. И вдруг сердце у неё упало. Среди модных, раскрашенных статуэток из зеленоватой глины, она увидала свою голову…
Да, да, это была она! Как две капли воды бывают похожи одна на другую, так походила на неё эта странная модель какой-то парижской этуали… Тот же овал лица и разрез глаз; те же тесно сжатые, гордые губы. И даже родинка чернела на подбородке. Но что больше всего поражало сходством – это трагический очерк черных, сдвинутых бровей. Прическа была другая, a la Cleo de Merode[71], с опущенными низко на уши волосами. Волосы были линюче-рыжего цвета. На висках запутался цветок ириса. Другой лежал на груди. Внизу была подпись: Lilée…[72]
С глухо бившимся сердцем стояла Лиза у витрины и глядела в черные, глубоко ввалившиеся глаза… Но ужас был в том, что статуэтка тоже глядела на неё жутко, враждебно и печально из-под полуопущенных век… Глядела, как живая, до полной иллюзии… И суеверная Лиза чувствовала, как холодеют у неё спина и руки… А приказчики уже следили, улыбаясь, за её лицом. Один из них широко распахнул дверь.
– Войдите, пожалуйста… Не правда ли, какая удивительная работа? Мы их массами продаем…
Они повертывали перед Лизою статуэтку на прилавке и так, и этак… Но с какой стороны ни глядела на неё Лиза, жуткие глаза следили за нею и встречались с её взглядом… Плечи Лизы вздрогнули… «Мертвая!» – вдруг поняла она. Не столько сходство поразило ее, сколько то зловещёе, что таилось в выражении губ и глаз этой головки, сколько мертвенно-жуткий колорит этого экзотического лица. Оно напоминало разложившийся труп утопленницы. И взгляд был, как у мертвеца, тусклый, загадочный, недвижный… «В гробу я такая же буду», – точно пронзила Лизу мысль.
– Что стоит? Заверните! – неожиданно сказала она.
VIII
Блестяще справил Тобольцев новоселье. Нянюшка была приставлена глядеть за хозяйством.
– Да пуще всего за ним-то гляди! – наказывала ей Анна Порфирьевна. – Он прост у нас, что дитя малое. Всякий обманет, всякий на шею сядет… И коли заметишь что… беда какая… с полицией там что-нибудь… Сейчас на извозчика и ко мне… Помни!
Мать и обе невестки с любопытством оглядывали эту красивую квартиру в четыре комнаты: темный, из кордовской кожи[73], в строго выдержанном стиле кабинет, веселую столовую, нарядную спальню и гостиную с новой мебелью, в стиле moderne. Вся обстановка стоила Анне Порфирьевне около восьми тысяч. «Для отвода глаз», как выражалась «сама», она поднесла сыну на новоселье целое хозяйство из серебра: ложки, ножи и вилки, кофейный и чайный сервизы и даже серебряный самовар. всё это массивное, работы лучшей фирмы, в дубовых ящиках, с вензелями Андрея Кириллыча. «Чтоб поменьше в ссуде давали и легче было выкупать…» Тобольцев горячо целовал руки матери.
Капитон потемнел от зависти, а Николай не выдержал и захихикал:
– Что значит «француз»! У нас такого серебра в Таганке никто не видал!
Анна Порфирьевна сурово поглядела на него.
– Позавидуй! ещё чего не хватало?! Забыл, что у тебя капитал и паи? А у брата ни алтына!.. Эка душа у вас!.. Купеческая! – В это словцо она вложила столько презрения, что Лиза вздрогнула.
«Ай да маменька!» – подумал Тобольцев.
Фимочка поднесла волчью шкуру, отделанную красным сукном, братья – ящик дорогих сигар. Тобольцев благодарил от всего сердца. Дошла очередь до Лизы.
– Пойдем в кабинет! А вы все подождите. Мы позовем… – Там уже стояли два ящика. Лиза вынула дубовый футляр. Тобольцев открыл крышку и ахнул. Такой тонкости он не ждал от Лизы. Он вынул раму и поставил её на стол.
– Какая дивная, художественная работа! И что это стоит? Лиза, мне страшно подумать… Ведь это агат! Тот дивный агат, из которого сделана мантия на статуях Поппеи и Нерона[74]… Камень Цезарей… Я им восторгался в Неаполе.
Она радостно смеялась, не разжимая губ, и подбородок её с черной родинкой вздрагивал.
– Так ты доволен?
– Боже мой! Да лучшего нельзя было придумать Лиза, какая ты умница! Какая ты тонкая умница Дай мне твое личико!..
Она побледнела под его поцелуями.
– Скоро вы там? – раздался за дверью голос Фимочки. Они вздрогнули и отпрянули друг от друга.
– Нет! Нет!.. Погодите!.. – Лиза подбежала к две ри и повернула ключ. Потом опять подошла к столу. – Мой подарок всегда будет стоять здесь?.. Да? – спросила она странным тоном.
– О, конечно!
Она порывисто вздохнула и открыла другой ящик. Экзотическая головка Лилеи глянула в лицо Тобольцева загадочно-неподвижными зрачками.
– Какая прелесть! Я люблю эти вещи! Откуда это
Она молчала, следя за выражением его глаз.
– На кого она похожа? – вдруг глухо спросила: она.
Тобольцев прищурился, повернул головку в профиль, прямо и вдруг покраснел. Глаза их встретились.
– А ведь правда, она на тебя похожа! – упавшим голосом сказал он. – Ты это нарочно? – Он сам не знал, как сорвался этот вопрос с его губ, и тотчас пожалел об этом.
– Нарочно, – так же глухо и странно ответила Лиза.
И вдруг с тем порывом, который никогда не оставлял Тобольцева равнодушным, она прильнула к его груди.
– Исполни мою просьбу!.. Поставь её на столе! Вон там, в уголку… Чтоб она всегда глядела на тебя оттуда!..
– Хорошо, милая, хорошо… Вот так?
– Да, да… И дай мне слово, Андрюша, что ты никогда, ни для кого (подчеркнула она) не уберешь её со стола!.. И ещё вот что, – она заговорила уже шепотом. – … Всякий раз, когда ты взглянешь на нее, ты вспомнишь обо мне…
У него вдруг заныло сердце. Он погладил её голову.
– Я не знаю почему, но я боюсь ее… В ней точно частица моей души… Ведь это с живой женщины снято?
– Да… Какое бывает странное сходство!
– Нет, она на мертвую похожа, у которой забыли глаза закрыть… И когда я умру, я буду такая же…
Они замолчали опять. Предчувствие далекой, неотразимой судьбы вновь ледяным дыханием повеяло над их душами…
– Да умерли вы там, что ли! – закричала Фимочка и задергала ручку замка.
Все вошли, не исключая и нянюшки.
– Тьфу! Пакость какая! – сорвалось у нее, когда она увидала зеленую Лилею. Фимочка расхохоталась. «Теперь он увидит, что у меня душа не купеческая», – с горечью думала Лиза.
Дивная статуя Венеры Каллипигийской (Venera Callipigi) из каррарского мрамора, купленная Тобольцевым в Неаполе за тысячу лир, красовалась на темном постаменте.
Вот так девица! – сказал Николай и захихикал.
– Никак раздевается, бесстыдница? – подхватила нянюшка.
Тобольцев громко хохотал, глядя на их лица. Но и Анна Порфирьевна смутилась этой наготою и отвела строгие глаза от сверкающего, божественно прекрасного торса.
– Маменька, я не успокоюсь, пока вы не оцените этой красоты… Именно вы должны меня понять… Взгляните на нее!.. Из-за этой статуи я прожил целый месяц в грязном Неаполе. Я, как влюбленный, каждый день бегал на свидание к ней… Я простаивал перед ней часами…
Анна Порфирьевна, закусив губы, глядела на статую.
– А ты видел Венеру Милосскую? – спросила Лиза.
– ещё бы!.. Я задыхался от сердцебиения, подымаясь по лестнице Лувра. И когда вошел в эту красную комнату и увидал на пьедестале богиню, о которой грезил годы… ты не поверишь, Лиза, слезы брызнули у меня из глаз. И мне, как в храме, хотелось упасть на колени…
Все столпились около статуи.
– Худая какая!.. Неужто вам это нравится, братец? – удивлялась Фимочка. – А лицо, как у овцы… Нос и лоб – все вытянулось в одну линию…
– Античный идеал, Фимочка…
– Уди-вля-юсь!..
Все с любопытством разглядывали украшения письменного стола; заграничные вещи из неподдельной старой бронзы; портреты писателей и драматургов в темных рамах; дубовые шкафы с книгами в сафьянных переплетах; ковры, в которых тонула нога; прибор для курения; альбомы с копиями сокровищ Ватикана, Лувра, Дрезденской галереи и Национального Неаполитанского музея и ценный альбом с копиями Бёклина[75]… Одни эти гравюры стоили больше тысячи…
– А это что такое? – удивлялся Капитон, останавливаясь перед женской причудливой головкой, с растрепанными живописно волосами и огромными, как у животного, глазами, тревожными, дикими и пустыми.
– Это Захарет…
– От Омона[76], наверно? – подмигнул Николай.
– Милый мой… Кто же вешает у себя в кабинете такие сувениры? Это талант. Неподражаемая танцовщица Захарет…
– Тан-цор-ка! Вот оно что!
– Артистка, – строго поправил Тобольцев. – А писал её портрет Франц Ленбах[77]. Это только копия… Но и за неё я отдал твое месячное жалованье… Понял?
– Как не понял? То-то богатым ты вернулся…
Анна Порфирьевна устало опустилась на диван. У неё голова кружилась от соприкосновения с этой чужой и заманчивой жизнью. Сын обещал показать ей все художественные альбомы, и она втайне лелеяла мечту проводить с ним часы в этой обстановке, отрешась от прошлого, отрешась от личного.
Обедом Тобольцев угостил родню на славу. По желанию Анны Порфирьевны было подано дареное серебро.
– Ну, Андрей, – сказала мать. – Теперь у тебя дом – полная чаша. Пора и хозяйку взять!
Глаза её – неслучайно – остановились на лице Лизы, и вся душа её дрогнула, когда она увидала, какая молния дикой страсти пробежала вдруг в глазах и чертах молодой женщины.
– Мы и то дивимся, – подхватил опьяневший Николай. – Так только женихи квартиры убирают…
– А холостые, как свиньи, в меблировке живут, – вставил Тобольцев, глядя свой стакан вина на свет.
– Да вот одно только обстоятельство, – продолжал Николай, не слушая. – Постель у тебя не двухспальная… А, может, оно у французов и всегда так?
– И у русских случается, – уронил Тобольцев без всякого умысла… Но вдруг вспомнил и готов был себя за горло взять. Он со страхом поднял глаза на Лизу. Она была угнетена и растерянно озиралась. «Какая я скотина!» – подумал он.
– Братец, а братец, – осоловев после ликера, зашептал Николай, отводя в сторону Тобольцева. – А нет ли у тебя картинок? Занятно бы посмотреть!
– Каких картинок?
– Ну, уж точно не понимаешь! Ишь ты сколько понавез добра из-за границы!.. Оно, конечно, дамам не стоит показывать! А уж нас с Капитоном уваЖь… Капитон – он молчит… Он политик у нас. А я его мысли знаю…
Лицо Тобольцева стало брезгливо-холодным.
– Где же это ты такие картинки видел?
– У Конкина. Хи-хи!.. Уж такие, я тебе скажу, он привез из Парижа! Ну-ну!.. А в Берлине и того хуже, говорит…
– К сожалению, не могу вам обоим доставить этого удовольствия! Не догадался привезти.
«И на что таким людям реформы, конституция, прогресс!? А ведь таких, как они, – миллионы…» – думал Тобольцев.
Когда Анна Порфирьевна пожелала ехать домой, Андрей вызвался проводить ее, чем доставил ей большое удовольствие.
– Я сама за твою квартиру платить буду, – заявила она ему по дороге. – Не спорь!.. Где тебе взять?
– В банке рублей двести получаешь? А сто раздаешь по рукам… Не знаю я, что ли? ещё в долги влезешь? Лучше у меня бери, когда понадобится. А то затянут тебя ростовщики в мертвую петлю. Обещаешь?
– Обещаю, маменька! Вы меня решили убить великодушием!
Лиза и Фимочка часто заезжали в гости в зятю. Иногда Лиза приезжала одна. Старалась она попасть к шести, когда Тобольцев обедал. И счастлива была безгранично, потому что он встречал её радушно и с почетом. Но она ждала, как запойный пьяница, минуты, когда Тобольцев крикнет: «Нянечка, убирайте!.. А нам подайте кофе и ликеру в кабинет!»
Она садилась с ногами на тахту, крытую персидским ковром, которую для неё нарочно, из-за её страсти к мягкой мебели, купил Тобольцев. Прижавшись к зятю, она глядела на него с наивным восторгом. И так они просиживали час, полтора, рассматривая художественные альбомы, иногда перекидываясь мыслями и впечатлениями. Чаще всего он рассказывал ей о своем кружке, о будущей пьесе. «С тобой хорошо говорить… умеешь слушать!.. В женщине это редкая способность!» – ласково объяснял Тобольцев.