В громовой пещере главного жёлоба было сейчас пусто и очень тихо. Скрип щебня отдавался так гулко и дробно, что Чернаве то и дело мерещилось, будто за ними бредёт целая толпа. Не доходя до первой заставы, они пересекли жёлоб и оказались перед толстой дубовой дверью, врезанной прямо в каменную стену. Мураш достал хитрое бородчатое отмыкало и долго ковырялся им в пробое. За дверью обнаружился чёрный провал ещё одного отнорка, ведущего невесть куда. Миновав вслед за десятником два поворота, Чернава остановилась. Навстречу ей скудно сеялся прохладный дневной свет, столь непохожий на масляное жёлтое пламя греческих ламп. Стало быть, и впрямь наверх? Зачем?.. Ах да, Мураш сказал: ворожить… Кому?..
Мощёный плоскими камнями пол стал ступенчат, пошёл лесенкой, забирая всё круче вверх. Вскоре десятник и зажмурившаяся с отвычки раскладчица выбрались на ясный свет. Вокруг шевелила серебристой, как греческая денежка, листвой осиновая роща. За светло-серыми гнутыми стволами виднелись маковки и вислые крылечки высоких двупрясельных домов. Странное это селение скорее напоминало слободку древорезов, нежели деревеньку. Нигде ни единой чёрной избы, но и теремов златоверхих тоже не видать…
— Что это? — спросила озадаченная Чернава, когда глазыньки притерпелись к сиянью дня.
— Навьи Кущи, — отозвался Мураш. — Слыхала, небось?..
Вестимо, слыхала. Чистые души после смерти возносятся в Правь, нечистые низвергаются в Навь, а те, что творили при жизни и добро, и зло, пребывают в Навьих Кущах, пока не очистятся окончательно…
— Сотники тут живут с семьями, — пояснил Мураш. — Розмысл опять же… Хотя он наверх ходит редко, у него и под землёй забот — полон рот. А вот жена его Перенега вниз даже и не заглядывает. Вон, видишь, кровля кокошником изноровлена и гребни на ней прорезные?.. Завида Хотеныча хоромы…
Чернава спохватилась и погасила лампу. Дивным селением показались ей Навьи Кущи. Маленькие дворики, обведённые вместо глухих надёжных стен сквозными точёными оградами, узорные воротца… Видно было, что люд здешний живёт без опаски, не страшась ни разбоя, ни погрома.
Сладко защемило под сердцем, до того вдруг захотелось бывшей погорелице взять да и поселиться навсегда в приветливых этих местах. Именно о таком житье, мирном, чистом и беззаботном, мечтала она с детства.
— А наладчиков?.. — с надеждой спросила Чернава. — Наладчиков здесь селят?
Мураш вздохнул.
— Наладчиков — нет. Да и десятников тоже… Хотя всякое бывает. Иной в наладчиках ходит, а сам в розмыслы смотрит… Ну, вот и пришли.
Он поднял глаза к возносящемуся умедлительным полётом ясному (латаному) солнышку и недовольно скривил рот.
— Опять недогрузили, — проворчал он. — Чуешь, прохладно как?.. Знамо дело, сволочане… Приключись у нас на участке такое — связал бы Завид Хотеныч всех по ноге да и пустил по воде: кто кого перетянет…
Толкнул резную незапертую калитку, и ступил во двор. Чернава последовала за ним, дивясь тому, что ни сторожа нет нигде, ни собаки. Десятник Мураш, нимало не чинясь, поднялся по ступенькам, стукнул дверным кольцом, но тут же вновь сошёл с крылечка. Надо понимать, супруга Завида Хотеныча требовала к себе уважения куда больше, нежели сам розмысл.
Вскоре дверь отворилась, и на резное крыльцо выплыла увядшая надменная красавица средних лет — широкая, что твоя бадья. Боярыня — не боярыня, баба — не баба… Но по рылу знать, что не из простых свиней. Сребротканый летник жёлтой камки,[79] а вошвы[80] к нему чёрного бархата. Тесное ожерелье с высоким подзатыльничком пристёгнуто к воротнику пятью жемчужинками. Поверх летника — долгий алый опашень,[81] усаженный сверху донизу серебряными пуговками. Рукава — до пят, пониже плеч — прорезы, чтобы можно было, значит, казать не только широкие накапки[82] летника, но и шитые золотом запястья рубахи.
Всё это Чернава ухватила завистливым своим женским оком в одно мгновенье.
— Ну что, Мураш, привёл? — спросила дородная розмыслиха, даже не взглянув на погорелицу.
— Как условились, — отозвался тот и покряхтел. — Только ты её, Перенега, слышь, долго-то не держи… А то влетит мне, не ровен час, от Завида Хотеныча, что людей с раскладки забираю…
— Небось, не влетит… — отвечала хозяйка. — Пусть хоть слово скажет — живо очувствуется… — Тут она с сомнением оглядела Чернаву с головы до ног. — Как звать-то?
Погорелица назвалась.
— Ступай за мной, — вяло повелела розмыслиха и повернулась к ней обширной увалистой спиной. — Лампу оставь в сенях…
Тщательно вытерев ноги о рогожку, Чернава прошла за хозяйкой в дом и, поднявшись по певучей лесенке, оказалась в светлой чистой горнице, стены которой обиты были красной кожей. И та же самая кожа туго облегала скамьи, прикрытые шёлковыми узорчато вышитыми полавочниками с суконным подбоем. Указав Чернаве на скамью, сама хозяйка плавно опустилась на стул с высоким прислоном и вновь принялась разглядывать гостью.
— Значит, ворожишь… — молвила она наконец. — А сглазить можешь?
— Да хоть сквозь каменную стену, — не смигнув ответила та. Почувствовала, что за этим-то её и позвали. Неужто соперница завелась у хозяйки? Даже бы и не подумала… Вроде бы Завид Хотеныч до женского полу не падок, а вот поди ж ты!..
— А порчу напустить? — продолжала допрос розмыслиха, не спуская с Чернавы тяжёлого взора.
— Отчего ж не напустить… — с деланным безразличием отозвалась покладистая ворожейка. — Можно и напустить… След гвоздём приколотить, али воду в ложке заморозить…
— Ну, воду в ложке ты по нынешнему времени не больно-то и заморозишь, — вроде бы смягчаясь, ворчливо заметила дородная Перенега. — А след… — Повернулась к лежащему посреди покрытого подскатерником стола свёртку и развернула холст. На свет явился вырезанный с тщанием кус подсыхающей глины с глубоким оттиском подошвы. — След и без тебя уже вынули. Ну-ка, взгляни…
Чернава встала и, приблизившись к столу, осмотрела вдавлину. Дивное дело, след был мужской. И не от лаптя, понятно, — от сапога. С левой ноги. Острый загнутый носок, высокий каблук. А ещё в свёртке лежал большой ржавый гвоздь-троетёс, которым, стало быть, и надлежало приколотить этот неведомо кем оставленный след.
— Сразу не смогу, — сквозь зубы предупредила Чернава. — Гвоздь — незаговорённый, по всему видать… Заговорить надобно…
Перенега поглядела на погорелицу с невольным уважением. Обстоятельность и неторопливость ворожейки пришлись ей по нраву. Что-что, а уж цену себе Чернава набить умела.
— Долго заговаривать-то будешь? — спросила розмыслиха.
Ворожея прикинула.
— Да за ночь, пожалуй, управлюсь. А чей след-то? Имечко бы узнать — заговор крепче будет…
Перенега замялась, кинула на неё опасливый взгляд, прикинула, смекнула.
— На Родислава Бутыча заговаривай. Да покрепче, слышь…
— Вестимо, — согласилась Чернава. — Человек-то, чай, не простой…
— Пёс! — вырвалось вдруг у степенной Перенеги. — Аспид[83] хищный!..
Холёное лицо её чудесным образом исказилось, задёргалось.
— Чтоб его с уха на ухо перекосило! — изрыгала в ярости розмыслиха, потрясая уже кулаками, но со стула не вставая. — Спит и видит, как бы Завидушку мово Хотеныча из-под земли выпихнуть!.. У, чтоб ему прикинулось, змею!..
Слушая такие пожелания, Чернава струхнула. Вообразить себе человека могущественней самого Завида Хотеныча было просто невозможно. А уж приколотить ему след гвоздём… Вдруг дознается!
— А он… кто?.. — еле вымолвила Чернава.
Перенега опомнилась и, вздрогнув, уставилась на ворожею. Сердито повела носом, поджала губы.
— Первый день, что ли, под землёй? Родислава Бутыча не знаешь?.. Главный розмысл преисподней, сип ему в кадык!..
* * *— Докуку?! В волхвы?!
Косолапый Плоскыня стоял, как пальцы растерявши. Горбатая улочка весело зеленела молодой, не запылившейся ещё травкой. Нежно пригревало уносящееся ввысь светлое и тресветлое наше солнышко.
— Да ты врёшь поди… — вымолвил с запинкой Плоскыня.
— Да лопни мои глазыньки! — запальчиво побожился Шумок. — Вот те права рука да лево сердце, сам видел!.. Выступает — весь в оберегах, с посохом, глазами так и посвечивает!..
— А как же он обратно-то выбрался? — со страхом спросил Брусило. — Неужто сам?..
— Сам?.. — Шумок запрокинул ряшку и ехидно всхохотнул. — Ну, это ты, Брусило, брякнул!.. Это ты, брат, молчал-молчал, да и сказанул!.. Да разве ж оттуда сам выберешься?.. Не-ет, теплынцы, тут другое… — Он оглянулся опасливо, поманил слобожан сомкнуться потеснее и, окоротив по возможности лужёную свою глотку, таинственно засипел: — Всеволок-то с Берендеем что удумали! Сами битву на речке Сволочи учинили, народу сгубили — не счесть, и ну виновного искать!.. Это Докука-то виновный, а? Курам на смех… Вот он-де, злодей, под землю его, разбойника!.. А солнышко, оно-то, вишь, не слепое! Не стерпело добросиянное суда их неправедного… Боярышня, сказывают, ночью на капище пришла — о камушки бьётся, слёзы точит… Вдруг глядь: а ворот-то колодезный сам собою крутиться начал…
— Ой!.. — молвил кто-то испуганно и гулко, ажно волос на всех издыбился.
Народу окрест уже собралось изрядно. Прикултыхал с батожком старый Пихто Твердятич, тот, что от внука отрёкся, тоже стал слушать.
А Шумок забирал всё звонче и звонче, с дрожью в голосе:
— Глядь, а в бадье-то Докука стоит! Страшный, закременел весь, только глазами смотрит!.. Ну, боярышня, сами знаете, отчаянная, скок к нему, хвать в охапку — и в терем! Упала дядюшке в ножки: так, мол, и так, не могу жить без света мово белого, крути, боярин, свадебку…
При этих словах мужики встрепенулись и недоверчиво друг на друга искосырились. Старый дед Пихто Твердятич крякнул и неодобрительно покачал головой. Раньше-то, видать, боярышни держали себя построже…
— А Докука-то! — звенел Шумок, уже вскидываясь на цыпочки. — Нет, говорит! Секи буйну голову по самы плечи — не могу! Дал зарок к женскому полу на шаг не подступать. Быть мне, окаянному, волхвом и никем больше… С тем, говорит, из-под земли вышел!..
Вокруг закашляли, загмыкали с сомнением, зашевелились.
— Эка! Понёс! — сердито молвил Брусило. — Ни конному не догнать, ни крылатому… Докука — да чтоб такой зарок?..
— Стерегите кур — лиса покаялась, — пробурчал Плоскыня и осёкся, приужаснувшись. — Так это что ж выходит, берендеи? Это выходит, теперь баб к капищу и близко не подпусти?..
Все так и обмерли, глядя на Плоскыню отверстыми ртами. Отмерев, загомонили:
— Знамо, не пущать!..
— Да? Не пущать?.. А уследишь?
— Да лукавой бабы и в ступе пестом не утолочь!..
— Тихо вы! — вопил Шумок. — Брусило! Зажмурь кадык!.. Зажмурь, говорю!.. Досказать дайте!..
Кое-как угомонились.
— Бабам теперь на капище и вовсе ходу нет! — передохнув, торжествующе объявил Шумок. — Сам Докука распорядился… Так-то вот, теплынцы…
Изумлённая тишина залегла над зеленогорбой весенней улочкой. Одни лишь пташки чивикали. Потом в отдалении послышались какие-то всхлипы и причитания. Мужики оглянулись и узрели бредущую со стороны околицы Купаву. Шла, как кривое колесо, и всё утирала слёзыньки то одним, то другим рукавом.
— А ты говоришь: не пущать… — уел кто-то. — С капища идёт, не иначе…
Плоскыня грозно натопырил брови, нагнул широкую головушку и косолапо двинулся навстречу жене.
— Где была? — спросил он и, встретив ответный взгляд исподлобья, взревел: — Да ты не гляди на меня комом, гляди россыпью!.. А ну сказывай, где была! У Докуки?..
Купава всплеснула узорно шитыми рукавами.
— По… по-со-хом прогнал… — простонала она и, зарыдав, упала на выпуклую Плоскынину грудь.
Тот стоял и только тупо взмаргивал. Все прочие — тоже.
* * *Это зимой Ярилину Дорогу издалека различишь, а теперь по весне расплылась она, заповедная, растворилась в общей зелени. Были, правда, выставлены по обочинам её межевые камни, но реденько, неприметно. Даже и не поймёшь: по простой ли ещё земле тянешь ты под уздцы взмыленную от натуги лошадку или уже по священной, ни разу не тронутой колесом.
Жертву на капище принято было доставлять на волокушах, хотя обычая такого волхвы не устанавливали — даже, напротив, не однажды советовали берендеям пользоваться телегами, особливо летом. Оно и везти легче, и колесо опять же солнышку милее, поскольку круглое. Но народ-то ведь у нас известно какой: ежели что втемяшит в башку — колом не выбьешь… А что везти легче — это волхвы, конечно, не подумавши… Будь у нас дороги поровнее — другое дело, а по таким ухабам да колдобинам — все колёса, почитай, поизломаешь…
С грузом резных идольцев на этот раз отрядили тех же Брусилу с Плоскыней, наказав им присмотреться к новому кудеснику и всё потом передать доподлинно. А то многих сомнение брало: Докуку — и вдруг в волхвы… Дивно…
Вышли затемно. Пока доволоклись до заповедных мест, над синеватыми Кудыкиными горами встало розовое зарево и вскоре прянуло в небо нечётное счастливое солнышко.
— Слышь, Плоскыня… — всполошился вдруг Брусило. — Ну-ка глянь! Вроде ещё кто-то шастает…
И впрямь: в переклике от слобожан по травянистой изровна-бугроватой землице бродил некий приземистый кривоногий храбр, ведя за собой в поводу рослую чубарую лошадку. То и дело останавливался и, нагнувшись, вроде бы обнюхивал пригорки. Клад искал, что ли?..
— Ну да, клад!.. — возмутился Брусило, когда Плоскыня спроста поделился с ним нехитрой этой мыслью. — Ещё чего придумал! На Ярилиной-то Дороге!.. Может, зарок дал и тоже берендейки везёт на капище?..
Всмотрелись попристальней. Да нет, не к капищу направлялся неведомый храбр — просто бродил. Да и к седлу не было вроде ничего приторочено…
— Эва! — изумился Плоскыня. — Да это же Ахтак из дружины сволочанской!..
Богатырь как раз поднял голову. Всё точно: рылом — жёлт, глазки — косеньки, нос — пяткой…
— Эй, Ахтак!.. — осерчав крикнул Брусило, негораздо оглашая привычную к тишине заповедную землю. — Ты чего по Ярилиной Дороге расхаживаешь? Мало-мало дурной? Голова дыра вертеть, мозга лить?..
Ахтак повернул к ним башку, ощерился и выбранился, видать, по-своему. Однако ветерок веял в его сторону, и слобожане ничего не услышали. А и услышали бы — так не поняли…
— У, поганый!.. — гневно пробурлил Плоскыня. — Мало им всыпали тогда на речке Сволочи!.. Надо будет боярину пожалиться: ишь, гуляет себе по теплынской земле и страха не ведает… Взять бы его сейчас на рожон…
Однако связываться с дурным богатырём ни тому, ни другому не хотелось, да и капище уже было близёхонько. Вскоре колья волокуш заскрежетали по плоским камням, и стало Брусиле с Плоскыней не до Ахтака…
Остановились, ошарашенно озираясь. Деревянные замшелые идолы явно несли на себе следы свежих увечий, причинённых, по всему видать, топором. У Старого Перуна, к примеру, было напрочь стёсано мужское естество, а у Мокоши[84] — так даже и женское…
Тем часом отворилась дверь низкой избушки, и у слобожан вовсе дух перехватило. В серой суровой рубахе до пят, весь увешанный оберегами, с посохом в деснице, порог переступил Докука… Да полно, Докука ли?.. Власы и брада малость всклокочены, голова чуть откинута назад, глаза неистово пылают синими угольями…
Заробели берендеи, попятились. Вишь, какими из-под земли-то, оказывается, выходят…
А уж когда кудесник, размашисто ставя посох, приблизился и прожёг взглядом до хребта с затылицею, почуяли оба в ногах некую хрупкость.
— Сколько раз сегодня ночью на жену посягал? — глуховатым подземным голосом вопросил кудесник Плоскыню.
Тот смешался. По правде сказать, Плоскыня уж и забыл, когда он посягал на жену.
— Н-ни разу… — вымолвил он, поморгав.
Взор кудесника обратился к Брусиле.
— А ты?
— Четырежды, — весь пожимаясь от неловкости, сознался тот.
Кудесника передёрнуло.
— Б-блудодей!.. — проскрежетал он, с ненавистью глядя на Брусилу. — За сей грех пожертвуешь ещё три берендейки… Осильем блуд творили?
Слобожане облизнули губы, переглянулись.
— Не-ет… Разве что с умолвкой…
Кудесника перекривило пуще прежнего. Синие глаза его словно выцвели вмиг, стали подобны расплавленному олову. Грянула о камни железная пята посоха, высеклись, брызнули жирные искры.
— Жалуетесь, что солнышко слабо греет? — зловеще процедил незнамый Докука. — Ещё бы ему не охолонуть, добросиянному, на ваши блудние сласти глядючи… А ну отвечай, срамник: когда лобзаешь, губами плюскаешь?..
«А ведь и впрямь конец света скоро…» — подумалось вдруг одуревшему разом Плоскыне.
* * *Проводив волчьим взглядом двух слобожан, направляющихся с гружёными волокушами к капищу, Ахтак смекнул, что забрёл слишком далеко от места битвы. Ясно виднелся деревянный колпак над жертвенным колодцем, чернели пошатнувшиеся кто куда резные идолы. Богатырь взлетел единым махом в высокое седло и погнал коня обратно — в сторону порожистой мутной Сволочи. Ездить верхом по Ярилиной Дороге почиталось величайшим грехом и у сволочан, и у теплынцев, но Ахтак не был ни тем, ни другим и, сказать по правде, тайно презирал всех берендеев. Жалкий народ — землю пашут… А бранятся так, что понимай их косоглазый богатырь получше — саблей бы изрубил…
Когда оземленелые развалины мёртвого города остались за правым плечом, Ахтак осадил коня, спешился и вновь начал оглядывать пригорки. Другой на его месте давно бы и думать забыл о той злосчастной битве. Эко диво — поперёк спины кочергой перетянули! Ну дразнят теперь, понятно, согнутый палец бесперечь издали показывают… Так ведь всех дразнят! Какого храбра ни возьми — каждому прилеплено прозвище.
Тем более кочергой-то Ахтака огрел не кто-нибудь — чёрный бес, из навьего мира выползок!.. Поразмысли здраво, махни рукой, да и живи себе дальше. Даже гордись, если хочешь, ушибленное место показывай…