Свистнуло, гаркнуло, гулким эхом[14] отдалось за чёрной Вытеклой. И полезла с огнём, подвывая, из подворотен и калиток на заснеженные улочки опростоумевшая от страха слободка. Въевшись глазами в чёрный, как сажа, восток, заголосили бабы, растерянно рявкнули на них мужики. Велик был народный вопль…
Те берендеи, что проснулись раньше всех и хватились жён, заслышав общий крик, опомнились, закрутили головами. Остановился, как в лоб поленом озадаченный, боярин Блуд Чадович, не дойдя каких-нибудь двух переплёвов[15] до ветхой Докукиной избушки. Тоже, видать, сообразил, что племянница-то в терем вернётся, а вот солнышко…
Стужа стояла такая, что зубы смерзались. Вспомнилось даже присловье: «Лешие, чай, озябли, не ровен час греться придут». Присловье, понятно, шутейное: в лесу дровец куда больше, чем в слободе, — и всё же Кудыке почудилось и не однажды в свете съёжившихся на холоде огней, что метнулась за сугроб косматая серая тень. Лешие-то, как известно, шастают в вывороченных наизнанку шубах. Обычай у них такой…
Ужаснувшиеся берендеи сбивались в толпы, кричали наперебой и всё порывались идти кого-то бить, только вот никак не могли решить, кого.
— Пустили погорельцев? — надрывался некто и сам не слишком отличавшийся от выходца из Чёрной Сумеречи — дыры сплошь да заплатки. — А они вон ворожат, воду в ложке замораживают, порчу наводят!.. Что? Не так?.. Мы-то солнышко Ярилом зовём! А они что Ярилом зовут? Сказать стыдно! Кляп мужской… Да как же ему, солнышку, то есть, добросиянному, не обидеться?..
— Берендеи! — не дослышав, о ком речь, бухнул кто-то, как в колокол. — Потопим всех греков в Вытекле!..
— Я те потоплю! — зычно прикрикнул подоспевший с дружиною боярин Блуд Чадович. — С греков пошлина в казну идёт!..
— А им, толстопузым, мошна дороже солнышка! — прозвенел в ответ молодой дерзкий голос.
Запахло смутой. Храбры нахмурились, сдвинулись поплотнее вокруг боярина, подёргали на всякий случай сабельки в ножнах — вдруг примёрзли? Трепетали огоньки в скляницах греческих ламп, трещали запрещённые смоляные светочи. До смуты, однако, не дошло.
— Да чего гадать? Волхвов спросить надобно! — сообразил вдруг Кудыка.
— Вер-рна! Тащи сюда волхвов! Мы их, понимаешь, кормим-поим, а у них вон и солнышко не встаёт!..
— Ну ты с волхвами-то… побережней!..
— А чего их теперь беречь? Солнышка-то так и так нетути!.. Проспали солнышко!..
Заполошно взвыла какая-то баба, а за ней и все прочие.
— Тихо! — орал, продираясь сквозь толпу на дырявых локтях, Шумок, прозванный так давно и неспроста. — Ти-ха!.. Виноватых ищете? Сами виноватые!.. Солнышку от вас жертвы надо, а вы что ему жертвуете? Чурки резные?..
Толпа ухнула нутром, заворчала угрожающе.
— Ну ты полегче, насчёт чурок-то!.. За чурки, знаешь…
— Берендеи! Да что ж это? Идольцев резных чурками зовёт!..
— На чертоплешину[16] давно не нарывался?
— Да погоди, может, что дельное скажет!..
Шумок полез на плотный сугроб, то и дело проваливаясь, ища места повыше и покрепче.
— Куколок-берендеек режете? — зловеще спросил он, утвердясь. — А что они означают, куколки-то? Берендейки-то!
— Берендеек и означают, — сердито ответили из толпы.
— Вот! — закричал Шумок, заслоняя звёзды воздетыми над головой мохнатыми рукавицами. — Вот она, жадность-то людская! В прежние времена для солнышка берендейку выбирали, и не абы какую, а самую что ни на есть молодую, пригожую!..
— Да это когда было?
— Да когда бы ни было!.. А теперь? Что ж оно, солнышко-то, слепое? Идола деревянного от живого человека не отличит? И ладно бы хоть в рост в берендейский резали, как раньше, а то ведь совсем уже стыд потеряли — режут куколок с локоток!..
В запальчивости Шумок отрубил на правой руке размер куколки, и толпа взревела от обиды. Очень уж оскорбительным вышло у него это движение.
— Да отшелушить его на обе корки!..
— Вот из-за таких-то и солнышко вставать не хочет!..
— Боярин, чего смотришь? За виски да в тиски!..
Блуд Чадович стоял в раздумье, уперев бороду в грудь, отчего и вовсе стал похож на зубра. Ежели, конечно, сбоку смотреть.
— Ты… — начал он, бросив на Шумка из-под тяжёлой боярской брови недобрый взгляд, и толпа стихла. — Ты давай не петляй. Прямо говори: куда клонишь-то?..
Шумок приосанился, огляделся. Шеёнка — тонкая, сам сморчок сморчком, весь вывихнутый, изломанный. А горло, не иначе, лужёное…
— Человеческой жертвы хочет солнышко! — объявил он ликующе.
Толпа оторопело моргала заиндевелыми ресницами. Ойкнул девичий голос.
— Вот тебя и принесём сейчас, — кровожадно пообещала Шумку богатырского сложения баба, и все неуверенно взгоготнули. Потом вдруг задумались, переглянулись и, приподняв смоляные светочи, пристально всмотрелись в Шумка.
— Эй! Вы что это?.. — Он попятился и тут же провалился в сугроб по пояс. — Нашли берендейку!.. Кто ж мужиков-то в жертву приносит?..
Нет, в жертву, конечно, Шумка приносить бы не стали, а вот потоптать, как водится, потоптали бы. Спасло чудо. На мохнатые снежные крыши с замороженным над трубами дымом лёг внезапно нежный розовый отсвет. Шумно выдохнув по клубу пара, повернулись к востоку. Там, над обозначившейся вдруг зубчатой синеватой цепью Кудыкиных гор уже разгоралось алое зарево, а через несколько мгновений явилось, взмыло в небо долгожданное солнышко.
Все так и ахнули. А приглядевшись — охнули. По алому шару бродило, то появляясь, то исчезая, тёмное пятнышко. Хотите верьте, хотите нет, а только солнышко восходило чётное. Второй день подряд.
Глава 2 Утро ясное
За ночь выстыли не только горенки. Неслыханный мороз сковал округу. Разве что на границе с Чёрной Сумеречью случалась накануне весны такая стужа. Зеркальная Вытекла опушилась туманом, лес на том берегу стоял белый, косматый. Уносящееся ввысь солнышко плясало от холода, а плавающее по нему тёмное пятно было отчётливым, как никогда.
Жуткая выпала ночка, да и утречко не лучше. Отродясь такого не бывало, чтобы два дня подряд оказались чётными. На торг, понятно, никто не поехал: какие уж тут торги! Двинулись было всей слободкой бить погорельцев, но те ещё ночью смекнули, что будут бить, и куда-то попрятались. С горя развалили им землянки да и вернулись ни с чем.
Толки шли такие, что оторопь брала и сердце зябло. Шептали, к примеру, о близком конце света, предрекали всеобщую смуту. Вспомнили, конечно, и про лежащий неподалёку в развалинах мёртвый город, за грехи обитателей дотла спалённый солнышком в незапамятные ещё времена и ныне населённый одними только беженцами из Чёрной Сумеречи.
Боярин Блуд Чадович послал за волхвами. Явился один — весь в оберегах, с медным гладким ликом на посохе. Зато у самого харя — хоть топоры на ней точи. Въедливый Шумок пристал к волхву, как пьяный к тыну: скажи да скажи, чем провинились перед солнышком. Кудесник отвечал уклончиво: разгневали, дескать, всем по мелочи — идольцев вон резных жертвуете неохотно, золу с Теплынь-озера редко вывозите…
Всколыхнулся слободской люд, загомонил:
— Да нам её и не положено вывозить, золу-то! Она нам вообще без надобности. Это вон сволочане землю золой удобряют, с них, стало быть, и спрос!..
— Идольцев мы не жертвуем? А кто ж тогда жертвует, если не мы?..
— Ты, кудесниче, плети-плети, да оглядывайся!.. Это что ж выходит: на волка поклёп, а зайцы кобылу съели?..
Волхв понял, что оплошал, начал исправляться.
— Ну, жертвовать-то, допустим, жертвуете, — признал он с неохотой. — А стружки снимаете много. Возьмёшь берендейку в руку, а в ней и весу нет…
Возроптали древорезы. Насчёт стружки распря шла давняя. Дровами дом обогревать — разоришься, поэтому резать чурки старались поглубже и поискуснее. Оставшуюся в изобилии стружку отправляли под гнёт, а получившимися жемками древесными топили печи. А зимы-то ведь год от году становились всё студёнее и студёнее…
— Так оно что ж, по-твоему, солнышко-то? — жалобно закричал Кудыка. — На вес, что ли, жертву принимает? Оно, тресветлое, на красоту резьбы смотрит!..
— По счёту приносим, куколка в куколку!.. — врубился в спор Плоскыня.
— Да вы-то приносите… А вот сволочане…
Ну, услышав про сволочан, народ и вовсе кадыки распустил. Не любили теплынцы сволочан. Да и те их тоже… Так уж издавна повелось, что одни промышляли хлебопашеством, а другие ремёслами и торговлей. Много обид накопилось, много…
— Все леса свои выжгли, под пашню извели… — бушевали древорезы. — Конечно, им теперь и берендейку вырезать не из чего!..
— Только и забот, что землицу сохой ковырять!..
— И цены на хлеб нарочно подымают. Ну где это видано: пять берендеек за мерку?..
— И цены на хлеб нарочно подымают. Ну где это видано: пять берендеек за мерку?..
Найдя виновных, приободрились, даже приосанились. Шумок, правда, не удержался, вылез опять насчёт конца света и человеческой жертвы, за что огрёб с ночи ещё заработанную чертоплешину, да и суходушину[17] в довесок. Не будь рядом волхва, точно бы потоптали.
Кудесник осерчал, стукнул в мёрзлую землю посохом и, прекратив начавшееся уже избиение, разобъяснил, что жертвы человеческие солнышку не угодны, а вот по лишней резной берендейке в следующий раз накинуть — оно бы и неплохо. Хотел идти, но был остановлен Кудыкой.
— Кудесниче! А завтра-то какое солнышко взойдёт? Чётное али нечётное?
Заморгал волхв, призадумался. И такая вокруг тишина запала, что каждый поскрипышек снега в ушах отдаваться стал. Вопрос задан был нешутейный: а ну как солнышко всякий раз с пятном вставать будет? Этак век удачи не видать…
За лениво пересверкивающими сугробами парило зеркало никогда не замерзающей Вытеклы. Кудесник покашлял, насупился.
— Солнышко, оно… — без особой уверенности начал он, — к детям своим, ясное дело, милосердо… Однако и мы ему тоже не указ… Так-то вот…
Словом, рассудил — как размазал.
* * *Со щепой за сердцем вернулся Кудыка домой. Синели снежные тени. Сияло над головой, слабо пригревая, раскалившееся добела недоброе меченое солнышко. Тёмное пятно на нём давно сгинуло, растворилось. К вечеру покажется снова, только будет оно тогда (пятнышко то есть) посветлее, понеприметнее.
Кудыка окинул тревожным оком своё умышленно неказистое жилище. Вчерне сделано, вбеле не отделано, а вкрасне и отделывать не будем… А то царю — плати, князю — плати, боярину Блуду Чадовичу, катись он под гору, опять плати… Берегиням, лешим… Да ещё вон волхвы что-то новое затевают. Лишнюю берендейку им, понимаешь, добавь!.. Проще уж убогим прикинуться…
В раздумье поднялся Кудыка в горенку, поколебавшись, снова собрал резной снарядец, однако заводить не стал — отставил в угол. Выбрал вчера ещё размеченную и надрезанную чурку, подсел к низкому верстачку у самого окна, но работа не сладилась. Резцы падали из рук, думы одолевали…
Нутром чуял Кудыка: новые времена настают. А от новых времён хорошего не жди. Что новизна — то кривизна…
Старого деда Пихто Твердятича дома не было — не иначе, на торг поковылял, с такими же, как он, дедами язык чесать. Подумал Кудыка, подумал и решил заглянуть в кружало.[18] Можно, конечно, было просто сходить в погреб, прихватить там сулею[19] доброго вина, капустки с ледком, рыбки вяленой… Однако пить в однова не хотелось. Тоскливо в пустом доме. Зябко.
Спустив с цепи обоих кобелей (дед-то совсем плох стал — сам уходит, а двор без охраны оставляет), Кудыка выбрался на улицу и, прислонив кол к воротам, хитрой железной клюкой запер калитку. Снизу, оттуда, где Вытекла подвильнула под самые дворы, хрустя снежком и кивая коромыслом, подходила рослая Купава, жена Плоскыни. Плескалась в дощатых бадейках парная водица.
— Здорово ли живёшь, Купава?
— Да уж здорово там! — отозвалась она, спесиво вздёрнув нос. Свежий синяк под левым глазом Купавы сиял не хуже солнышка.
— Не убереглась, значит, вчера?
Та приостановилась и задорно подбекренилась, придерживая коромысло одной рукой.
— Всем бита, — то ли похвасталась, то ли пожаловалась она. — И об печь бита. Только печью не бита…
— Ишь ты… — Не зная, что и сказать, Кудыка поскрёб в затылке, сдвинув шапку на глаза. — А не видела: там по Вытекле греки не плывут, случаем?
— Ну как это не плывут! Плывут вовсю…
— Ага… — молвил Кудыка и решил пройти к кружалу дальним путём мимо пристани. Смекалистого древореза всегда тянуло к заморским гостям. Сильно он их уважал за хитроумие и выдумку во всяческих поделках. Было чему у них поучиться. Недаром же говорят: у грека на всё снасть имеется…
Верно, плыли. Приставать, правда, на этот раз не собирались. Червлёный грудастый корабль с лебединой шеей шёл нарыском[20] вниз по течению, держась близ левого берега, где Вытекла была особенно глубока. Обратным, стало быть, путём: из грек в варяги. Кудыка выбрался на край пристани и оказался в трёх переплёвах от крутой червлёной боковины судна.
— Здорово ли плавали, гости заморские?
Из слаженного на корме чердака выглянул чёрный вертлявый грек. Зябко кутаясь в беличью шубу, вгляделся, заулыбался.
— А, Кудика? Здорово-здорово… — прощебетал он, смешно выговаривая слова.
Гладкая пологая волна лениво доколебнулась до берега. Над водой курился парок. Корабль плыл — как в лебяжьем пуху.
— Поздненько вы сегодня, — заметил Кудыка и двинулся вниз по пристани, стараясь держаться вровень с кормой. — Тоже, небось, солнышка дожидались?
Грек закатил глаза, вскинул плечи, поцокал языком.
— И сто это у вас не поймёс ницего? — посетовал он. — Днём — ноць, ноцью — день…
— А у вас так не бывает? — полюбопытствовал Кудыка.
— Не-ет, не бывает… Всё по цасам. — И грек как бы в доказательство извлёк из шубы серебряный предмет с цифирью и стрелками. Кудыка аж крякнул от зависти. Вот ведь делать наловчились — в руке умещается…
Хотел было спросить, как же это так получается, что солнце на всех одно, а восходит по-разному, но тут из чердака на корме ступил на палубу огромный белоглазый варяг с важным неподвижным лицом закоренелого самородного дурака. Этот был в подбитом мехом плаще поверх заиндевевших доспехов.
— Глюпый нарот, — надменно глядя на Кудыку, молвил он и отвернул ряшку.
— А кому это вы такое везёте? — поспешил тот заговорить о чём-нибудь другом.
На носу, прихваченная верёвками, громоздилась часть какой-то сложной, видать, махины.[21] Разглядеть её поподробнее Кудыка так и не успел.
— Князю васэму, Долбосвяту, — любезно известил грек.
— Я те дам Долбосвята! — осерчал древорез. — Столпосвяту, а не Долбосвяту!..
Но тут пристань кончилась. Кудыка недовольно посмотрел на удаляющуюся высокую корму и, сердито ворча, пошёл обратно.
До кружала уже было рукой подать, когда из проулка, где белыми медведями[22] лежали огромные сугробы, навстречу Кудыке, тоже опираясь на кол, выбрался синеглазый красавец Докука. Полушубок, несмотря на мороз, как всегда, распахнут на широкой груди, русая бородка задорно приподнята.
— Гляди-ка, жив! — подивился Кудыка, мигом перестав ворчать. — А я уж думал, поймали тебя вчера… Ты не в кружало?
— В кружало, — с достоинством сказал Докука и, оглянувшись, озабоченно понизил голос: — А кто ловил-то?..
— Да все кому не лень!
Оба двинулись в одну сторону, еле умещаясь вдвоём на узко протоптанной тропке. Кудыку разбирало любопытство.
— Как же ты их обморочил-то?
— А я дома не ночевал, — беспечно ответил Докука.
— Где ж ты был?
Красавец ухмыльнулся.
— Так тебе всё и скажи…
— Да-а… — с некоторой завистью протянул Кудыка. — Верно говорят: в чужую жену бес ложку мёда кладёт… Но, кабы не суматоха вчерашняя, ох, брат, туго бы тебе пришлось…
— Что за суматоха? — не понял Докука.
Кудыка даже остановился.
— Так ты что? Ничего ещё не знаешь?
— Да я же только проснулся, — пояснил тот.
— Ну ты прямо как боярин спишь… — только и смог вымолвить Кудыка. — Чуть конец света не проспал!.. Солнышко-то! На полдня, почитай, запоздало! А поднялось — смотрим: мать честная! Опять чётное!..
Докука недоверчиво запрокинул голову и прищурился. Однако днём пятен на солнышке не разглядишь.
— Ладно врать-то… — буркнул он сердито.
— Да чтоб мне печкой подавиться! — поклялся в запальчивости Кудыка. — А не веришь — давай людей спросим!..
Людей поблизости было двое. У ворот кружала стояли и орали друг на друга Плоскыня и Шумок. Глоткой Шумок был посильнее, зато в руках у Плоскыни имелся кол, которым он вот уже несколько раз на Шумка замахивался.
— Волхвы позорные! — надседался Шумок, привычно пригибаясь в ожидании дрекольного тресновения. — Посох взял, оберегов на себя навешал — вот и волхв!.. О чём ни спроси — ничего не знает! Ты ему дело, а он про козу белу!..
— Ты волхвов не замай!.. — беспомощно тараща глаза, сипел Плоскыня, успевший сорвать в неравной сваре голос. На левой щеке красовались четыре глубокие запёкшиеся царапины. — Ими наше ремесло стоит! Кому мы из дерева идольцев режем?.. Кто солнышку жертвы приносит? Много мы от них зла видели? Одно добро!..
— Вот-вот! Только о своём добре и печётесь! — поддел Шумок.
Тут подошли Кудыка с Докукой.
— Добро, добро, а ноги кривы, — лениво обронил Докука, с насмешкой глядя на Шумка.
— Ноги кривы, да душа пряма! — не раздумывая, огрызнулся тот.