Катали мы ваше солнце - Лукин Евгений Юрьевич 20 стр.


Трудные пошли времена, крутые. Царь-батюшка Берендей, провались он совсем, указами донял, сволочане вконец срам утратили — цены опять на хлебушек подняли. Эх, житьё-бытьё — вставши да за вытьё!..

Старый Пихто Твердятич поправил на плече суму и, опираясь на батожок, закултыхал по горбатой улочке к слободскому торгу. Отжил век, а пришибить некому… Вроде и от внука отрёкся вовремя, и двор сберёг, и дом, а всё одно ложись да помирай. Думал сперва: погневается батюшка-царь, погневается — да и смилуется. В прежние времена, как помнится, тем завсегда и кончалось… Да только где они, прежние-то времена?..

Что ни утро брёл Пихто Твердятич на торг указы слушать — всё ждал, когда Кудыке его непутёвому прощение выйдет. Так и не дождался… Ну а дальше дело известное: взвыла да пошла из кармана мошна!.. Выточенные внуком идольцы разлетелись меньше, чем за месяц, хоть и трясся над каждым старый, как над младенчиком. Побираться — неловко, да и не подаст никто. Стало быть, одно только и осталось — разорять помаленьку дом, распродавать по брёвнышку…

Навстречу по узкой улочке пара огромных вороных меринов влекла тяжёлую греческую телегу на восьми катках взамен четырёх колёс. Дед заблаговременно отступил в закоулок, пропуская повозку, пригляделся, что везут, и охнул. Из-под холстины торчала человеческая рука небывалой белизны. Точь-в-точь греческий камень мрамор… А спустя малое время старый смекнул, что мрамор это и есть. На телеге везли голого греческого идола, и почему-то в сторону капища… Плюнул дед и похромал дальше. Не любил он греков, а уж богов их срамных — тем более…

— Эй, старче… — негромко и гнусаво окликнул кто-то.

Пихто Твердятич упёр в землю батожок и повернул голову. В двух шагах от него, держа в поводу ладную гнедоподвласую лошадку, парился в крытой малиновым сукном шубейке рослый тугомордый отрок с дутой золотой серьгой в левом ухе. Из берегинь, не иначе. Ишь, вороньё! Почуяли падаль…

— Здравствовать тебе, молодец… — прошамкал Пихто Твердятич. — Никак милостыню надумал подать?..

Берегиня тупо моргнул. Такой, пожалуй, подаст! Руку прожжёт его денежка…

— Внук тебе кланяться велел, — всё так же тихо и равнодушно прогнусил отрок и как бы невзначай обозрел улочку из конца в конец.

Старого лесу кочерга Пихто Твердятич сурово сдвинул лохматые и словно бы побитые молью брови.

— Нет у меня никакого внука! — сказал, как узлом завязал. — А ежели и есть, то знать его не знаю… Смутьян он, внук-то, козни против царя-батюшки строил…

Повернулся и покултыхал дальше, сердито тыча в землю батожком. Отрок не отставал.

— Слышь, дед… — бормотал он, облизывая толстые губы и продолжая озираться. — Ты ветошью-то не прикидывайся… Велено было поклон передать, вот и передаю…

Пихто Твердятич ковылял, упрямо подобрав рот и вроде бы не слыша ни словечка. Берегиня отвязался лишь у самого торга, выбранился по-иноземному, вскочил в седёлышко — и сгинул. Старый Пихто Твердятич осуждающе посмотрел ему вслед. Нет чтобы в задницу деда послать, а он, вишь, по-гречески: в афедрон!..[88] Тьфу!.. Житья уже не стало от инородцев, а тут ещё свои из себя еллинов корчат…

Да, с берегинями ныне держи ухо востро… Лестью душу вынут: ты-де, старичок, домишко свой в наследство нам отпиши, а мы, мол, тебя за это до самой смерти холить будем, лелеять… А потом, глядишь, либо утонул старичок, либо в овражек по слабости грянулся… Улелеяли, стало быть, до смерти…

Ловко он, прощелыга, насчёт Кудыки-то заехал… Кланяться, дескать, велел!.. Да только старого Пихто Твердятича такими шутками не проймёшь. Чуть заикнёшься про смутьяна внука — глядь, уже и сам в смутьянах! Половину дома — в казну, а половину — тугомордому доносчику в малиновой шубейке…

Шумела на торгу незнакомая, вывернутая наизнанку жизнь. Там и сям мелькали смуглые греческие рожи, попадались и бледные, как поганка, варяжские. А уж торговали подчас этаким, чему и названия-то в родном берендейском наречии не подберёшь. Одно утешенье — сволочан стало поменьше… Опасались сволочане теплынцев, и правильно делали. Так что хлебушко на слободской торг привозили за них теперь всё те же варяги и драли, псы, втридорога.

«Афедрон!» Вот ведь дожили! Язык уже свой природный забывать начали, того и гляди — вовсе на заморский лад заблекочем… Хорошее же слово — «забродыга»! Нет, надо им обязательно загнуть по-гречески — «охломон»…[89] А вместо «суматоха» — «катавасия»…[90] Впору уши затыкать.

* * *

Ежели достичь тех мест, где в тёплую Вытеклу впадает мелкая, на диво студёная речушка Истерва, и пойти вверх по течению той речушки, оставив по правую руку Навьи Кущи, а по левую тёмный сосновый бор, то рано или поздно выбредешь к южным рубежам страны берендеев. Увидишь, как пишет на севере извечную свою дугу светлое и тресветлое наше солнышко, а, оборотившись, узришь нетающие сугробы Серой Сумеречи, где и берёт начало тот слабенький ручеёк, по берегу которого ты вышел на край света.

А ночью заполощутся на юго-востоке смутные сполохи, отблески незримого отсюда варяжского солнышка, у которого, сказывают, с нашим полдня разницы… Лета здесь, почитай, и не бывает. Как ни раскаляй добросиянное, как ни набивай его до отказа резными чурками — зябко, берендеи, зябко… Ну, не так, конечно, как на севере, в Чёрной Сумеречи, где и вовсе вечная мерзлота, но всё же…

Понятно, что ни берендеи, ни варяги в эту глушь даже и не совались. Но вот однажды, а точнее молвить — сразу после смертного подвига богатыря Ахтака, тишина южного порубежья была порушена звоном стали и треском кренящихся стволов. Лес валили подряд, без разбора. Наскоро оттяпывали верхушку, отсекали сучья и сбрасывали хлыст в студёную Истерву. Кудыка лишь ужасался, глядючи на забитые ветвями и щепой просеки да на высокие некорчёваные пни. Сколько древесины пропадает ни за ковшик винца!..

Повелением Завида Хотеныча людишек снимали с отгрузки, с золы, а то и с жёлоба — и гнали на рубку леса. Каждый обух — на счету. Волхвы на капищах внезапно ожесточили сердца и за малейшую провинность принялись отправлять живых берендеев в преисподнюю. Скрипели вороты замшелых колодцев, голосили бабы. Под землёй очумелым жертвам вручали новенькие топорики греческой выковки и, даже не дав очухаться, посылали на лесоповал. Отовсюду стягивались к снежным верховьям ватаги леших.

Кудыка чуял нутром, что здесь, на берегах Истервы, решается его судьба. Не железом, чай, махать заставили и не брёвна таскать!.. Суровый Завид Хотеныч приказал своему любимцу изладить на порогах да на отмелях переволоки, чтобы лес шёл к Вытекле бесперебойно. Не шутка, чай…

Целыми днями бывший древорез метался от одной излучины к другой, лаялся с десятниками, требовал людишек для земляных работ, ладил собственноручно плотины да вороты. За лишнее сброшенное в Истерву бревно готов был убить. На делянках его побаивались, а кое-кто уже начинал хвалить по изотчеству — Кудыка Чудиныч…

И лес шёл по Истерве бесперебойно. На излучинах — ни одного затора. Единственное, чего Кудыка никак не мог уразуметь, — зачем рубим-то?.. Да ещё в такой спешке…

На одной из просек повстречался ему старый знакомец — задумчивый леший Аука, поставленный старшим над небольшой ватагой лесорубов, набранной сплошь из берендеев, угодивших недавно в жертвенный колодец. Лешего они боялись до дрожи. Обрадованный Кудыка отвёл друга в сторонку и робко кое о чём попытал.

— Зачем рубим?.. — переспросил Аука, уставив на древореза кроткие голубенькие глазки. — Ну а как иначе?.. С греками-то за кидало надо чем-то рассчитываться? Вот брёвнами, стало быть, и платим… Да ещё идолов они нам всучили мраморных… А у нас-то, кроме леса, и нет ничего…

— Каких ещё идолов? — не понял Кудыка.

— Мраморных, — повторил Аука.

— А на кой они нам пёс нужны-то?

— Да ни на кой, — молвил леший. — Просто греки-то, вишь, какой народ?.. Обсчитают, обмеряют и твою же сдачу с тебя возьмут. Раскумекали, что нам без кидала не быть, — возьми и приложи к нему идолов! Отдельно, мол, не продаём… У них-то у самих этих истуканов уж и девать некуда. Куда ни плюнь — истукан… Ну, розмысл с князюшкой покряхтели-покряхтели, да и согласились…

— А мы-то их куда денем?

Аука пожал плечами.

— Да на капище, видать… Зевес за Перуна сойдёт, Афродитка — за Мокошь…

— А почему в верховьях рубим? — не отставал Кудыка. — По Вытекле тоже ведь лесу хватает. И плоты вязать сподручнее…

— Да этому-то лесу, что в верховьях, — безмятежно пояснил голубоглазый Аука, — всё равно пропадать. Вымерзнет так и так…

Вечером в землянке Кудыка засветил лучину и, достав из сумы кожаную книгу с тугими застёжками, принялся вновь елозить перстами по страницам. «Катапульта, сиречь кидало». Листнул, нашёл чертёж, покачал головушкой… С одного конца хитро, с другого мудрёней того, а в серёдке ум за разум заходит… И потом есть ведь уже у берендеев одно кидало — за Кудыкиными горами! Другое-то зачем? Про запас, что ли? Не иначе старое износилось, а теперь вот новое ладят…

Смутно как-то всё, тревожно… И почему Аука сказал, что лес в верховьях Истервы вымерзнет? Кудыка нашёл уголёк и вывел на доске врытого в земляной пол стола овальчатый вселенный круг. Обозначил справа Кудыкины горы, слева — Теплынь-озеро, в серёдке пометил слободку и развалины мёртвого города. Провёл Сволочь и Вытеклу, дорисовал тоненькую Истерву… И вышло у Кудыки, что лес на южных рубежах вырубается клином, как бы разваливающим страну берендеев надвое… Ох, неспроста… Ну да ладно…

Наладчик затёр чертёж рукавицей, книгу застегнул и отправил обратно в суму, а сам призадумался вдруг: как там старый дед Пихто Твердятич?.. Передали ему поклон от внука али как? Ну да раз сам Завид Хотеныч кому-то велел письмишко доставить — стало быть, доставили…

Топоры над речкой Истервой звенели всё реже, треснула, пала с нарастающим шумом сосна…

— Кон-чай работу!.. — зычно объявил кто-то издалече. — А сучья завтра уж оттяпаем, поутру…

* * *

Отбросив поводья подручному отроку, князюшка теплынский Столпосвят ступил на Ярилину Дорогу и неспешно направился к капищу. Замшелые деревянные идолы, извлечённые из земли, громоздились ныне чёрной поленницей, и двое волхвов с высоко закатанными рукавами уже разнимали их на чурбачки двуручной пилой. А вокруг жертвенного колодца стояли теперь полукругом на тёсаных основаньях голые гладкие истуканы из греческого камня мрамора.

Ретивый кудесник Докука трудился вовсю, отшибая у кумиров обухом мужские и женские признаки. Особливо его удручала срамная богиня Афродитка. Ну, что груди сколол — ладно, а вот руки-то ему чем не угодили?.. Ту стыдобу, что нельзя было отшибить, кудесник укутывал дерюжкой. Хотя, может, оно и правильно… А то больно уж на людей похожи идолы-то, ажно оторопь берёт…

— Ну, здравствуй, кудесниче… — огласил князюшка Ярилину Дорогу гулким своим рокочущим голосом. — Вот потолковать с тобой пришёл. Ты уж не обессудь, отвлекись. Положь топорик-то…

Докука сшиб ещё одну мраморную принадлежность, оглянулся недовольно и, помедлив, заткнул орудие за пояс. Подойдя, отдал поклон. Князюшка окинул волхва лукавым и пристальным взором из-под дремучей брови.

— Что ж ты, друг ситный, решетом прогроханный?.. — с добродушной насмешкой пожурил он. — Я тебя, понимаешь, из преисподней вынул, на боярышне вон женить хотел, волхвом сделал, а ты то неспособным скажешься, то ещё какую пакость учинишь…

Докука вытер ладони о сермяжную грудь и, набычась, уставился на плоские камни под ногами.

— На блуд гонение воздвиг? — зловеще-вкрадчиво вопросил князь. — Доброе дело… Ибо идольцев больше приносить стали… Двоих вчера за неестественные страсти в бадье спустил?.. Тоже хвалю… Там им самое место. Ибо рабочих рук под землёй сейчас не хватает… Народишко взвыл от строгости твоей? И это неплохо… Ибо пора, пора людишек подымать… — Тут князюшка насупился и, вскинув головушку, грозно воспылал очами. — Но мозговницей-то иногда трясти надо? — грянул он, да так, что у волхвов пилу заело. — Всем ведь ведомо, что в кудесники ты моими стараньями попал!.. Что ж ты против меня-то народ обращаешь?.. — Столпосвят передохнул, и вроде бы смягчился. — Так что в следующий раз, когда за блуд кого карать будешь, возьми да и скажи: не по своей-де воле вас, братие, допекаю — царь-батюшка со Всеволоком велели… Или даже просто: Всеволок, мол… А про царя — не надо… Так-то вот, кудесниче! Уразумел?

Докука угрюмо кивнул.

— Вот и славно… — окончательно повеселев, распевно рёк князюшка. — А теперь подай-ка, братец, бадью, а то мне ещё с розмыслом кое о чём перемолвиться надо…

Глава 16 Двойной день

Откуда все узнали о грамоте главного розмысла — неведомо, но только зашевелились, загудели недра земные, полез из клетей встревоженный народишко. На участках бросали работу, били в железные доски, созывая чумазый люд на вече.

— Нажир Бранятич! — тоненько, жалобно крикнула Чернава пробегавшему мимо сотнику. — Неужто взаправду?..

Тот лишь дико на неё глянул и, не ответив, полетел дальше. К Завиду Хотенычу, не иначе. Оборвалось сердчишко. Стало быть, и впрямь скинули розмысла. А коли так, то и любимцам его не удержаться. Кудыке Чудинычу, к примеру… Да и жёнушке его Чернаве не поздоровится… Кто розмыслихе ворожил в Навьих Кущах, а? След, из-под Родислава Бутыча вынутый, кто гвоздём приколачивал?..

Выла, стонала чугунная доска на извороте, визгливо отвечали ей такие же доски с участков… Чернава подхватилась и тоже кинулась бежать. Ворвавшись на раскладку, выдрала молот из рук оскаленной Малуши и, оскалившись сама, вскинула его над головой.

— Бабоньки!.. — пронзительно завопила Чернава, неистово потрясая железом. — Жить-то как будем? Да ежели розмысла нашего сместят, то и грекам окорот дадут!.. Ни берендейки никому не продашь, денежки щербатой не выручишь!..

* * *

Глуховато и отрывисто Завид Хотеныч огласил грамоту об отставке до конца, бросил скорописчатую на стол и поднял тёмные запавшие глаза. Увидел схваченные гримасами лица сотников, усмехнулся невесело.

— Что присоветуете?..

Сотники ожили, заворочались осторожно, закряхтели. Что тут скажешь?.. Каждого из них остроокий Завид Хотеныч приметил ещё новичком полоротым, каждого брал в оборот, уму-разуму учил, в десятники выводил, в сотники. Зёрнышко к зёрнышку людей подбирал… Да вот беда: по Уставу-то Работ слово главного розмысла — закон для всей преисподней. А тут не слово, тут грамота, да ещё и своеручного начертания… По-писаному-то — что по-тёсаному…

— Может, прошение всем участком подать?.. — проскулил Нажир Бранятич. — Так, мол, и так, покорнейше, мол, припадаем к стопам, ну и того, стало быть…

Не доискался словца и расстроенно махнул вялой дланью.

— Прошение… — злобно проворчали из угла. — Пособит оно тебе, твоё прошение!.. Тут не просить, тут давно за кадык брать пора…

После такой бесстрашной речи сотники и вовсе прижухли. Опальный розмысл молчал, въедаясь очами в каждого по очереди.

— Люта Незнамыча, небось, не тронут… — проговорил кто-то горестно. — А у него, почитай, на участке что ни день, то проруха… У кого изделие в полный откат ушло? Да кабы тогда не Завид Хотеныч, на полдня бы восход задержали…

— А сто зе Лют Незнамиц? — встрепенулся сидящий по левую руку от розмысла чернявый грек. — Словецка не молвил?..

На грека посмотрели с безнадёжным вздохом. Замолвит тебе, пожалуй, Лют Незнамыч словечко, жди… Храбрость-то у него есть, да только, вишь, за кустом припрятана…

И как знать, может, и покорились бы, повздыхав да покряхтев, но тут дверь рванули снаружи за скобу, и в клеть ворвалась разъярённая чумазая раскладчица, а вслед за нею влетел бабий визгливый гомон.

— Завид Хотеныч!.. Милостивец!.. — крикнула явившаяся без спроса. — Всей раскладкой тебя молим! Порви ты эту грамоту!

— Порви-и!.. — бесновато взвыла толпа у неё за спиной.

Розмысл вновь усмехнулся и сделал знак прикрыть дверь. Стало малость потише.

— Значит… говоришь… Чернава… порвать?.. — произнося врастяжку каждое слово, молвил Завид Хотеныч. — Добро… Порву. А потом что?

— Да мы за тебя… — Чернава задохнулась и вспомнила вдруг страшные слова десятника Мураша. — Солнышко в Теплынь-озере утопим!.. Преисподнюю спалим!..

Все так и спрянули с лавок.

— Цыц! Баба! — рявкнул огромный звероподобный сотник чальщиков.

— Молчать! — полоснул резкий голос розмысла. Завид Хотеныч снова повернулся к Чернаве, прожёг взором. — Поди скажи всем, чтобы собрались у пристани. Громадой решать будем…

* * *

Когда Кудыка тем памятным давним вечером протискивался с обозом меж сизо-чёрных хребтов золы, ему лишь с непривычки почудилось, что людишек на берегу много. А на участке тогда суетилась всего-то навсего одна смена. Теперь же шевелящаяся толпа разлилась от жерла до перечапа, не оставив нигде ни островка. Стояли даже на тёсаных камнях волнореза и во рву, хотя со дна жёлоба мало что увидишь. Низким угловатым утёсом чуть выступала из людского скопища голая пристань. Одиноко прямился на самом её краешке опальный розмысл, нависало над головами разбухшее вечернее солнце, плавала по багровому шару броневая заплата. А высоко над заморским берегом сияло едва начавшее розоветь греческое светило. В алой закатной воде пресмыкались ужами золотые отблески.

На камни причала взбирались по очереди главари да горланы и, надседаясь, норовили переорать сдвоенный ропот преогромной толпы и разболтавшегося Теплынь-озера, где волна шла на этот раз противно ветру, чистоплеском.

— Ну а дальше-то что?.. — жалобно вскрикивал сотник Нажир Бранятич, то и дело подаваясь вперёд и хватая себя обеими руками за рёбра, будто проверял, целы ли. — Не ведаете? А я вам скажу, что дальше!.. Перво-наперво Родислав Бутыч даст знать батюшке-царю, что участок наш возмутился против законной власти…

Назад Дальше