В слободку возвращались, когда солнышко почти уже коснулось самого что ни на есть небостыка. Или горизонта,[32] как его называют греки… Надо же было придумать такое дурацкое слово! Ну «гори» ещё понятно, а вот «зонт» что такое?..
— Берендей, а, берендей!..
Кудыка обернулся на голос. Меж двух заснеженных развалин мёртвого города избоченилась молоденькая чумазая погорелица в каких-то косматых лохмотьях вместо шубейки. Впрочем, беженцы из Чёрной Сумеречи, кого ни возьми, все ходили чумазые. Оно и понятно: дров нету, снегом умываться — зябко, а грязь ведь тоже от стужи хоть немного, да спасает.
— Чего тебе?
— Расскажи, что с ним сделали-то!..
— Что-что, — недовольно сказал Кудыка. — В жертву принесли, вот что! Бросили в бадью — и к навьим душам, в преисподнюю.
Повернулся и двинулся дальше. Не то чтобы он презирал или там боялся погорельцев, как многие в слободе, — просто солнышко вот-вот должно было погрузиться в Теплынь-озеро, а добираться до дому в темноте не хотелось.
— Берендей, а, берендей!..
— Ну, чего?..
— А я ведь про него кое-что знаю.
— Про кого?
— Ну, про этого… которого в жертву…
— Да ну? — Кудыка подступил поближе. — Расскажи!..
Чумазая погорелица засмеялась, дразня белыми зубами. Вроде даже и не баба. Девка ещё…
— А замуж возьмёшь?
— Да иди ты к ляду! — обиделся древорез.
— Ну тогда идольца резного подари.
Кудыка тут же отшагнул назад.
— Ишь ты! Идольца ей… А вот не дам я тебе идольца! Вы их, говорят, в кострах жжёте…
— Тогда не расскажу!
Кудыка покряхтел, раздираемый надвое любопытством и боязнью. С одной стороны, он готов был понять погорельцев: землянки — ветхие, топить нечем, тут, пожалуй, всё, что хочешь, в костерок подкинешь… Но ведь не берендейку же! Во-первых, грех, а во-вторых, ты её резал, старался — и на тебе! В огонь!..
— Поклянись, что не сожжёшь!
— Отоймись рука и нога, коли сожгу! До завтра дотерплю, а там пойду в слободку — на хворост выменяю!..
Кудыка поколебался ещё немного — и полез за пазуху.
— Ну? — сказал он, отдав берендейку.
Погорелица ухватила древореза за рукав и, подавшись губами к уху, зашептала жарко:
— Его один уж раз туда бросали…
— Кого? — Кудыка ошалело отстранился.
— Да этого… О ком говорю… Только в другом капище, у сволочан… Он там, сказывают, большого идола у волхвов на дрова скрал… Не то Перуна,[33] не то Велеса…[34] Ну, поймали, кинули в бадью да и вниз… Как сейчас…
Кудыку прошиб озноб.
— А вдруг это не он был?
— Он-он! Я его хорошо запомнила… Да и как не запомнишь — такая страсть!..
— Да ты погоди, погоди… — забормотал Кудыка, отдирая грязные пальцы от рукава шубейки. — А как же он из-под земли-то потом выбрался?
— Ну вот выбрался, значит… Ей-ей, не вру… А только зря ты, берендей, в жёны меня брать не хочешь… Возьми, а?..
Еле отвязавшись от назойливой погорелицы, Кудыка заторопился в слободку. Был он сильно раздосадован и бранил себя на все корки. Который уже раз подводило Кудыку его неистребимое любопытство. Взял вот и отдал берендейку неизвестно за что. Ишь! В жёны её возьми, чумазую!.. Верно говорят, бабий ум — что коромысло: и косо, и криво, и на два конца… Надо же что придумала: из преисподней вылез! Хотя курносый храбр Нахалко тоже вон в кружале говорил, что вылезают… чёрные, с кочергами…
Пали быстрые сумерки. Уже подходя к дому, Кудыка заподозрил ещё кое-что неладное и снова полез за пазуху. Так и есть! Второго идольца тоже как не бывало. Ну, погорелица!.. Одну, значит, берендейку выпросила, другую — стащила… Плюнул Кудыка, выругался. Правильно им сегодня землянки разорили, забродыгам!..
* * *Старый дед Пихто Твердятич не спал, ждал возвращения внука. Выслушав рассказ Кудыки, сказал: «Вона как…» — и угрюмо задумался.
— Дед, — затосковав, позвал Кудыка. — А вот, скажем, помер берендей… Покинул Явь, стало быть… Чистые души идут в Правь, к солнышку. Нечистые — в Навь, под землю… Это я понимаю. А вот те, кого волхвы заживо в бадейке в дыру эту опущают… С ними как?
— Да так же… — недовольно отвечал ему дед. — Пока дна достигнет, со страху помрёт…
Кудыка вспомнил глухой негромкий удар, пришедший из чёрной глубины колодца, и содрогнулся.
— А потом куда?
— Как «куда»?.. — Дед заморгал. — Так в преисподней и остаются. Куда ж ещё?..
Кудыка аж скривился, представив.
— И что они там?
— Что-что!.. — сварливо отозвался дед. — Мы туда берендейки опущаем… А они их, значит, солнышку относят, трудятся…
— Так они же нечистые! Души-то!..
— Ну, ясное дело, нечистые, — сердито сказал дед. — Будут тебе чистые души такую тяжесть таскать!..
Ужинали молча. Поднявшись к себе в горенку, Кудыка долго маялся, топтал тропу из угла в угол и всё поглядывал на дубовый винтовой жом. Наконец не выдержал, соблазнился. Вынул собранный снарядец, намотал ремень на валик до отказа и, установив позвонок, пустил колебало. «Трык-трык… — заскрипело и застучало в горнице. — Трык-трык…» Может, оно и грех, а всё веселее…
Во сне виделось Кудыке чёрное жерло колодца и пьянчужка, с шальной улыбкой влекущий куда-то преогромную охапку резных берендеек. «Ты того… поосторожнее… — забеспокоился во сне Кудыка. — Резьбу спортишь… Солнышку, чай, несёшь!..» «Катали мы ваше солнце!» — с безобразной ухмылкой ответил ему пьянчужка и ссыпал дробно загрохотавшую охапку на каменный замшелый пол преисподней. Откуда-то взялась чумазая белозубая погорелица тоже с идольцами (один — выпрошенный, другой — украденный), и стали эти двое охально и бесстыдно разводить костёр из берендеек. Тут из стены вышел рябой волхв, сдвинул брови, грянул посохом, искры из камня выбил. «Видел? — вопросил он Кудыку, грозно кивнув на пьянчужку с погорелицей. — Стало быть, тоже грешен. А ну жертвуй ещё одну берендейку!..»
Сильно озадаченный сновидением, Кудыка проснулся и обнаружил, что слюда в косящатом оконце давно уже тлеет розовым. Уставился на исправно поскрипывающий снарядец. Ремень размотался едва наполовину. По всему выходило, что эта ночь была, по меньшей мере, вдвое короче обычной и втрое короче предыдущей. Вот и горница ещё не выстыла, как следует… Придерживая у горла зипун, Кудыка вылетел в верхние сени, приотворил махонькую ставенку сквозного, не забранного слюдой оконца. Щёки и лоб ошпарило морозом. Над синеватой зубчаткой далёких Кудыкиных гор в розовой дымке возносилось в небо светлое и тресветлое наше солнышко. Несколько мгновений древорез вглядывался напряжённо, не проползёт ли по алому лику тёмное пятно. Нет, не проползло… Сброшенный в преисподнюю пьянчужка оказался прав. Нечётное вставало солнышко. Счастливое…
* * *Утречко, понятно, выдалось славное. Помолясь да позавтракав, Кудыка взялся за работу. Вырезал пяток берендеек, не больше, когда стукнуло кольцо на воротах и звонким лаем залились во дворе кобели. Пришёл зажиточный сволочанин из заречного села Нижние Верхи, принёс заказ — дюжину чурок. Обычно селяне к древорезам не обращались и обтяпывали идольцев сами. Работа, конечно, была грубая, одно слово, топорная, ну да сойдёт для мужика. Не боярин, чай… А этот вот решил щегольнуть. На вопрос Кудыки, не проще ли самому топориком помахать, мужик ответил, что дал-де зарок пожертвовать десяток идольцев, причём настоящих, не самодельных… Не иначе, украл что-нибудь при ясном солнышке, а теперь вот задабривает… Цены он, во всяком случае, знал: пять берендеек — заказчику, шестую — древорезу, а щепу и стружки — пополам.
Чтобы не было сомнений, Кудыка провёл его в повалушу,[35] где хранились готовые идольцы. Селянин, с виду робкий, а на деле хитрющий мужичонка, ахал и хлопал себя по коленям, брал то одну берендейку, то другую, чуть на зуб не пробовал.
— Стружек-то, стружек, чай, от них… — бормотал он, заворожённо оглаживая глубокую красивую резьбу. — Всю зиму одними стружками топить можно…
Кудыка лишь усмехнулся про себя. Хоть и почитала его слобода чудаком, а древорез он был преискусный: добрых полчурки иной раз в стружку улетало…
— И ведь каждую складочку надо было вывести!.. — восхищённо причитал заказчик, покручивая головой. — Слышь, берендей!.. — Он оглянулся и замер, приоткрыв рот, чем-то, видать, осенённый. — А ведь ежели вместо сотни махоньких одну большую стяпать… Оно ведь и легче, и стружек поболе…
— Так когда-то и делали, — снисходительно объяснил Кудыка. — Особливо кто побогаче. Всяк хотел, чтобы его идол выше других торчал… Да волхвы, вишь, запретили. Лучше, говорят, числом побольше, но чтобы каждая берендейка ровно с локоток была. Так-то вот…
Мужичок скорчил недовольную рожу, пожевал бородой.
— Волхвы… — весь скривившись, выговорил он. — Ну, ясно, волхвы… Верно говорят: сколько волхва ни корми…
Мужичок скорчил недовольную рожу, пожевал бородой.
— Волхвы… — весь скривившись, выговорил он. — Ну, ясно, волхвы… Верно говорят: сколько волхва ни корми…
Свершив рукобитие, расстались. В один захап перенеся чурки в горницу, Кудыка полюбовался ими малость и, рассудив, что резать он их может и вечером, решил сходить на торг. Денёк тоже намечался славный, как и утречко.
Оделся, подпоясался, переметнул через плечо суму с десятком берендеек — и отправился. Скрипел снежок, дробилось в сугробах искорками счастливое нечётное солнышко. И берендеи попадались навстречу тоже всё больше радостные, приветливые.
Над рыночной площадью стоял весёлый гомон, прорезаемый лихими криками торгующих:
— Эх, с коричкой, с гвоздичкой, с лимонной корочкой,[36] наливаем, что ли?..
— Ешь, дружки, набивай брюшки по самые ушки, будто камушки!..
— Чудеса, а не колёса, сами катятся — только повези!..
— С пылу! С жару! Кипят, шипят, чуть не говорят!.. Подь-дойди!..
Торговля шла бойко. Слышался повсюду дробный сухой стук высыпаемых и пересчитываемых берендеек. По мере того как перемётные сумы слобожан освобождались от резных идольцев и наполнялись покупками, вес их заметно уменьшался. Тут и там вспыхивали жаркие споры относительно достоинства вручаемой берендейки. Понятно, что идольцы, резанные Плоскыней или, скажем, тем же Кудыкой ценились не в пример выше, нежели работа ленивого красавца Докуки, не говоря уже о самодельных топорных изделиях сволочан. Греков, случайно попавших на слободской рынок, это каждый раз сильно забавляло. У них-то у самих — что ясная денежка, что тусклая — всё едино, лишь бы вес и резьба сходны были. Чудной они всё-таки народ. Дед говорит: живут во тьме, за Теплынь-озером… а с чего же это они смуглые такие?..
Однако, на рынок Кудыка заглянул не столько поторговать, сколько потолковать. Да и не он один.
— В бадью болезного… — рассказывали взахлёб неподалёку, — и туды… в навьи души…
— Из-за него, стало быть, солнышко-то и гневалось… А ну как не уличили бы вовремя? Это ж страсть подумать… Совсем бы не взошло!..
— Да запросто!..
И всюду, куда ни плюнь, сияло ликующее мурло вёрткого Шумка.
— А? Что я вам говорил? — перекрывал рыночную разноголосицу его пронзительный, не к месту взрёвывающий голос. — Правда-то она рожном торчит!.. Принесли жертву — вот и солнышко смиловалось! А то придумали — чурками резными откупаться! Сегодня ты за «деревянные» народ вином поишь, а завтра их волхвам понесёшь? Хороша жертва!..
Речи его, как всегда, звучали оскорбительно, но слободской люд был нынче благодушен и глядел на смутьяна с улыбкой: дескать, пусть себе… Гуляй, паучок, пока ножки не ощипали…
А солнышко-то — пригревало. Под ногами уж не слышно было привычного железного хруста, снежок шептал, чуть не всхлипывал. Того и гляди, оплавятся и потекут сугробы… Да, припоздала в этом году весна, припоздала…
— Посторонись!.. — раздалось вдруг негромко и повелительно.
Клином разрезая рыночную толпу, к мучному ряду приближались хмурые храбры из княжьей дружины. Сияли еловцы[37] шеломов, тяжко шуршали кольчуги, позвякивали кольца байдан.[38] Впереди шёл бирюч[39] с шестом. Добравшись до середины площади, снял шапку, вздел на шест и задробил частоговоркой указ. Не иначе, уши отморозить боялся.
— Слушайте-послушайте, государевы люди, слободские берендеи! Ведомо стало, что гневается на нас светлое и тресветлое солнышко… — Рынок притих. Бирюч передохнул, будто перед прыжком в прорубь, и продолжил с отчаяньем: — Вопросив волхвов и подумав с боярами, велит вам государь отныне берендейки жертвенные приносить полновесные, резаные не глубже, чем на ноготь!
Торопливо уронил шапку с шеста, поймал на лету, нахлобучил двумя руками, и тут толпа страшно вздохнула. Так и замер бирюч, взявшись за меховую выпушку, настигнутый мощным этим вздохом. Храбры сомкнулись кольцом, рыла сразу одеревенели — прямо хоть размечай да режь.
Люд зарычал утробно, нашатнулся со всех сторон, шаркнули, вылетая из ножен, светлые сабельки. Однако законолюбивость берендеев вошла в поговорку издавна. Одно дело промеж собой учинить кулачные, а то и дрекольные бои — это у нас запросто. Но поднять руку (и то, что она сгоряча ухватит) на княжью дружину?.. Да ещё и на бирюча с царским указом?.. Нет, не поднялась рука. Разжалась. Вот крик — да. Крик поднялся.
— Что ты там блекочешь, страдник? Не мог царь-батюшка такое указать!..
— Да пьяный он, берендеи! Вы на него только гляньте!.. Морда — клюковка, глазки — луковки!..
— Грамоту, грамоту кажи! Что ты тут языком плещешь!.. Языками вон и мы городьбу городить умеем!..
— Да есть грамота, есть! — надрывался вконец испуганный бирюч. — Тут, за пазухой!.. Зябко доставать было!..
Скинул рукавицы, полез за грамотой. Берендеи вырвали у него из рук пергаменту с царской печатью, прочли по складам. Всё совпало — слово в слово. Ещё один вздох прокатился по рынку.
Как дождевой пузырь, вскочил над толпою Шумок.
— Обморочили волхвы царя-батюшку! — Рванув, распахнул на груди полушубок. — Дождёмся ужо! Погодите! Всех нас в бадье опустят на самое донышко!..
— Обморочили!.. Обморочили!.. — подхватили истошные голоса.
— Бей волхвов! — взвыл Шумок, но был сдёрнут с бочки — или на чём он там стоял?..
— К боярину!.. К боярину!.. — послышались крики.
— Да что к боярину?.. Чем боярин-то пособит?.. Самому князю в ножки пасть! Один у нас теперь заступник, одна надёжа!..
Толпу разболтало, что озеро в непогоду. Никак не могли решиться, в какую сторону двинуть всей громадой: волхвов ли идти бить или же князю жаловаться… Воспользовавшись общим замешательством, бирюч и храбры начали помаленьку выбираться из толчеи, когда раздался вдруг со стороны слободки конский топот и, заметав обочины снежной ископытью, на рыночную площадь ворвались четверо верховых. Ахнул люд, кинулся навстречу, ибо первым на низкорослой большеголовой лошадке ехал сам князь. Надёжа и заступник.
Осанист и грозен сидел в высоком седле теплынский князь Столпосвят. Ликом смугл, брадою серебряно-чёрен, брови — что два бурелома. И голос — низкий, рокочущий. Совсем бы страшен был князюшка, кабы не мудрая пристальность в воловьих глазах да не задушевность гулкой неторопкой речи.
— Теплынцы!.. — воззвал он звучно, потом замолчал и надолго опустил голову, погрузившись в скорбное раздумье. По толпе пробежал изумлённый шепоток. Слободской люд привык называть себя берендеями и к слову «теплынцы» прибегал лишь затем, чтобы подчеркнуть своё превосходство над сволочанами. Немедля обозначилось в разных концах рыночной площади некое суетливое, но вполне осмысленное движение. Сволочане посмекалистей, услышав первое произнесённое князем слово, принялись торопливо завязывать мешки с явным намерением поскорее дать тягу. А вовсе смекалистые даже и завязывать не стали: царап шапку — да бегом с площади.
Князюшка тем временем вскинул дремучую бровь и обвёл подданных проникновенным взором. Потом заговорил снова.
— Знаю… — истово молвил он и впечатал растопыренную пальчатую рукавицу в расшитую тесьмой грудь. — Знаю о вашей беде и печалюсь вместе с вами…
Люд затаил дыхание — ждали, что скажет дальше.
— Волхвов вините?.. Да только не в одних волхвах суть… То не волхвы — то брат мой единоутробный, сволочанский князь Всеволок воду мутит… И лжёт, и ползёт, и бесится! Завидно, вишь, ему стало, на житьё ваше привольное глядючи, вот и подбил царя-батюшку указ написать…
С голодным рыком теплынцы завертели головами, высматривая сволочан, но те уже все исчезли. Даже самые непонятливые.
— Князюшка!.. Заборонушка ты наша!.. — Те, что поближе, рванулись пасть в копыта спокойной низкорослой лошадке. — Не погуби!.. Замолви словечко!..
Князь поднял руку, и вопли стихли.
— Замолвлю… Замолвлю, теплынцы!.. Может, и смилуется царь-батюшка… А не смилуется… Ну что ж… — Тут Столпосвят выпрямился, запрокинул окладистую с проседью бороду. — Тогда суди нас ясно солнышко!..
Глава 4 Беда беду кличет
Из умственной толчеи выглянула вдруг горестная поговорка, сложившаяся, должно быть, сама собой:
«Вот тебе, бабушка, и нечётный день!..»
Какая бабушка?.. При чём тут бабушка?.. Скорее уж дедушка, поскольку поговорка явно предназначалась для старого Пихто Твердятича, огорошить которого Кудыка собирался прямо с порога.
Да, дожили… Повилась-повилась стружечка — и кончилась. Что ж теперь будет-то? Ежели князь Столпосвят не сумеет уворковать царя-батюшку — это ложись всей слободкой да помирай!.. Ну, положим, лоботёсам разным вроде Шумка с Докукой даже и указ не во вред — наобляп режут, чуть лучше сволочан. А вот подлинным-то искусникам как теперь жить? Ни тебе тепла в доме, ни привычной сытости…