Бывший каноник даже бровью не повел. Он уже давно привык к гневным вспышкам своей покровительницы.
– Вот, вот, я тоже, тетушка, сразу об этом подумал, – пробурчал Робер с набитым ртом. – Так вас отблагодарить за все ваши заботы…
– Я немедленно должна ехать в Понтуаз, – воскликнула Маго, не слушая племянника. – Должна их повидать и научить, что надо отвечать на допросах.
– Боюсь, что вам это не удастся, тетушка. Их держат взаперти и никого не пускают…
– Тогда я поговорю с королем. Беатриса! Беатриса! – закричала она, хлопнув в ладоши.
Откинув занавес, в комнату неторопливым шагом вошла девушка лет двадцати; она была просто восхитительна: высокая, черноволосая, длинноногая, с упругой грудью и крутыми бедрами. При первом же взгляде на красотку Робер Артуа так весь и загорелся.
– Беатриса, надеюсь, ты все слышала? – спросила Маго.
– Да, сударыня, – ответила девушка. – Я, как всегда, стояла у дверей.
Говорила Беатриса неестественно медленно, неестественно медленны были ее жесты, ее походка, даже веки она подымала медленнее, чем все люди. От ее гибкого по-кошачьему тела веяло таким невозмутимым спокойствием, что, казалось, влети в окно молния, и тогда девушка не вздрогнет, не сотрет со своих губ ленивую усмешку. Однако из-под длинных черных ресниц блестели насмешливые глаза. Несчастье ближних, их тревоги, страшные драмы, калечащие их жизнь, только веселили ее.
– Это племянница Тьерри, – сказала Маго племяннику, указывая на Беатрису, – я назначила ее своей первой придворной дамой.
Беатриса д'Ирсон поглядела на Робера Артуа с простодушным бесстыдством. Ей явно хотелось узнать поближе этого великана, о котором она столько слышала в доме Маго, где его поносили как последнего негодяя.
– Беатриса, – продолжала Маго, – вели подать мне носилки и запрячь шесть лошадей. Едем в Понтуаз!
Но Беатриса по-прежнему не отрывала глаз от Робера, точно не слышала слов своей благодетельницы. В этой молодой красавице было что-то остро волнующее, что-то темное. При первом же взгляде между нею и любым мужчиной устанавливалось негласное сообщничество, и каждому казалось, что при любом его решительном шаге она немедленно уступит домогательствам. И в то же время каждый втайне спрашивал себя, уж не дурочка ли она или, может быть, просто втихомолку насмехается над людьми.
«Рано или поздно, – думал Робер, глядя, как Беатриса все той же неторопливой походкой удаляется из комнаты, – рано или поздно я ее заполучу, не знаю, когда, но заполучу непременно».
От фазана не осталось даже косточки, ибо обглоданный костяк Робер бросил в камин. Ему захотелось пить. Но вина ему не принесли. Поэтому Робер из осторожности – еще отравят, с них станется, – взял с поставца кубок, из которого пила дражайшая тетушка, и допил оставшееся вино.
Графиня взволнованно шагала по спальне, машинальным жестом засучивая рукава и кусая губы.
– Сегодня я вас ни за что не оставлю одну, тетушка, – сказал Артуа. – Буду вас сопровождать. Это мой прямой долг как вашего племянника.
Маго вскинула на Робера глаза, в которых вспыхнуло прежнее недоверие. Потом вдруг решилась и дружески протянула ему руку.
– Ты причинил мне много зла, Робер, и, уверена, причинишь еще немало. Но сегодня, должна признаться, ты вел себя молодцом.
Глава IX Королевская кровь
В комнату, вернее, в узкий и длинный подвал, идущий под старым понтуазским замком, где Ногарэ вел допрос братьев д'Онэ, проникли первые проблески зари. В крохотные оконца, которые пришлось открыть, чтобы освежить спертый воздух, вползали клубы предутреннего тумана. Пропел петух, ему ответил второй, над самой землей пролетела стайка воробьев. Факел, прикрепленный к стене, трещал, и едкий чад смешивался с запахом измученных пыткой тел. Видя, что огонь вот-вот потухнет, Гийом де Ногарэ коротко бросил, ни к кому не обращаясь:
– Факел!
Возле стены стояли два палача; один из них шагнул вперед и взял в углу запасной факел, затем сунул его концом в угли, на которых раскалялись докрасна ненужные теперь железные прутья. Зажженный факел он вставил в кольцо, вделанное в стену.
Палач вернулся на место и встал рядом со своим товарищем по ремеслу. Оба палача – «пытошники», как их называли в народе, – были похожи будто близнецы; те же грубые черты, те же тупые физиономии; глаза у обоих покраснели от бессонной ночи и усталости. Их мускулистые, волосатые, забрызганные кровью руки бессильно свисали вдоль кожаных кольчуг. От обоих сильно несло потом.
Ногарэ бросил на них быстрый взгляд, затем поднялся с табурета, на котором просидел не вставая все время, пока длился допрос, и прошелся по комнате; по серым каменным стенам пробежала, заколебалась тень, отброшенная его тощей, костлявой фигурой.
Из дальнего угла подвала доносилось тяжелое дыхание, прерываемое всхлипами: казалось, это стонет один человек. Окончив свою работу, палачи оставили несчастных лежать прямо на земле. Даже не спросив у Ногарэ разрешения, они взяли плащи Филиппа и Готье и накинули их на бесчувственные тела, как бы желая скрыть от самих себя дело рук своих.
Ногарэ нагнулся над братьями: их лица приобрели удивительное сходство. У обоих кожа, прочерченная дорожками слез, стала одинакового землистого оттенка, а волосы, слипшиеся от пота и крови, подчеркивали неровности черепа. Оба дрожали мелкой дрожью, стоны то и дело срывались с окровавленных губ, на которых отпечатались следы зубов.
На долю Готье и Филиппа д'Онэ выпало безоблачное детство, а на смену пришла столь же безоблачная юность. Смыслом жизни для них было выполнять любые свои желания, получать наслаждение, удовлетворять самые тщеславные притязания. Как и все сыновья старинных дворянских родов, они с малолетства были записаны в полк; до сего времени самым большим их страданием были незначительные болезни или вымышленные муки. Еще вчера они принимали участие в королевском кортеже и не было для них неосуществимых надежд. Прошла всего одна ночь, и они потеряли человеческий облик, забитые, сломленные пыткой; если они могли бы еще желать, они пожелали бы небытия.
Ногарэ выпрямился; ни одна черта в его лице не дрогнула. Чужие страдания, чужая кровь, оскорбления, которыми его осыпали враги, их отчаяние и их ненависть скользили по нему, не оставляя следа, как скатывается дождевая вода с гладкого камня. Своей легендарной жестокости, этой поразительной бесчувственности он был обязан тем, что стал верным исполнителем самых тайных замыслов короля, и надо сказать, что роль эта далась ему легко, далась без труда. Он стал таким, каким хотел стать: он чувствовал в себе призвание к тому, что полагал общественным благом, как призванием иного человека бывает любовь.
Призвание, склонность – так называют страсть, когда хотят ее облагородить. В железной, в свинцовой душе Ногарэ таился тот же эгоизм, то же ненасытное желание, которое заставляет влюбленного жертвовать всем ради обожаемого существа. Ногарэ жил в некоем вымышленном мире, где мерилом всего была государственная польза. Отдельные личности ничего не значили в его глазах, да и себе самому он не придавал никакого значения.
Через всю историю человечества проходит вечно возрождающееся племя таких вот фанатиков общего блага и писаного закона. Их логика граничит с бесчеловечностью, бездушием как в отношении других, так и в отношении самих себя; эти служители отвлеченных богов и абсолютных правил берут на себя роль палачей, ибо желают быть последними палачами. Но это лишь самообман, так как после их смерти мир перестает им повиноваться.
Пытая братьев д'Онэ, Ногарэ верил, что действует так ради блага государства; и теперь он глядел на Готье и Филиппа, лица которых уже потеряли человеческие черты, и не видел в них людей; бессознательно он загородил от света эти искаженные мукой лица; для него они были лишь признаком непорядка; он победил.
«Тамплиеры держались крепче», – подумал он только. А ведь сейчас в его распоряжении были лишь местные «пытошники», а не прославленные мастера заплечных дел парижской инквизиции.
Выпрямившись, он сморщил лицо, спина у него ныла, и поясница была как свинцом налита. «Холод какой», – буркнул он себе под нос. Ногарэ приказал закрыть окна и приблизился к треножнику, где еще пылали раскаленные угли. Протянув к огню руку, он подождал, пока пальцы согреются, и, ворча, стал растирать больную поясницу.
Два палача, стоявшие у стены, казалось, дремали… Из угла комнаты, куда бросили бесчувственные тела братьев д'Онэ, доносились жалобные стенания, но Ногарэ уже не слышал их.
Хорошенько согрев спину, он вернулся к столу и взял лежавший там пергамент. Потом, глубоко вздохнув, направился к дверям и вышел прочь.
Хорошенько согрев спину, он вернулся к столу и взял лежавший там пергамент. Потом, глубоко вздохнув, направился к дверям и вышел прочь.
Тотчас же после его ухода палачи приблизились к Готье и Филиппу и попытались поставить их на ноги. Но так как попытка не удалась, они подхватили на руки эти истерзанные ими самими тела и понесли их осторожно, как носят больных детей, в отведенную узникам темницу.
Старинный замок Понтуаз, превращенный ныне в помещение для кордегардии и тюрьму, лежал всего в полумиле от королевской резиденции – от замка Мобюиссон. Мессир Ногарэ прошел это расстояние пешком в сопровождении двух приставов из свиты прево и своего собственного писца, который нес пергаментный свиток и письменный прибор.
Ногарэ шел быстрым шагом, плащ развевался вокруг его тощей длинной фигуры. Он с удовольствием вдыхал прохладный утренний воздух и влажные запахи соседнего леса.
Не отвечая на приветствия лучников, охранявших Мобюиссон, он пересек двор и вошел в замок, даже не оглянувшись на шушукающихся камергеров и придворных, которые с значительным видом, словно провели ночь у одра покойника, толпились в прихожей и коридорах. Слуга поспешил распахнуть двери перед мессиром Ногарэ, и хранитель печати очутился в покоях, где уже собралась королевская фамилия.
Сам король сидел за длинным столом, покрытым шелковой тканью. Лицо его казалось еще более холодным и застывшим, чем обычно. Под неподвижными глазами набрякли синеватые мешки, губы были плотно сжаты. По правую его руку восседала Изабелла, она держалась по обыкновению очень прямо и не шевелясь, как идол. Плоеный чепец венчала диадема изящной работы, а две золотые косы, уложенные у висков в виде ручек античной амфоры, еще больше подчеркивали суровое выражение ее лица. Это она была виновницей обрушившихся на королевский дом несчастий. В глазах присутствующих на ней лежала ответственность за развертывающуюся драму, и, ощутив те узы, которые самым странным образом роднят доносчика с виноватым, она чувствовала себя чуть ли не преступницей.
Сидевший по левую руку Филиппа Красивого его высочество Валуа нервно барабанил пальцами по столу и время от времени болезненно поводил шеей, будто воротник был ему тесен. Второй брат короля, его высочество Людовик д'Эвре, также присутствовал на семейном совете, он держался спокойно, его скромный костюм являл разительный контраст с ярким одеянием Карла Валуа.
И затем здесь были три королевских сына, три обманутых супруга, на которых свалилось несчастье и позор: старший, Людовик Наваррский, с лживыми глазами и впалой грудью, непрерывно ерзавший на стуле; средний, Филипп Пуатье, лицо которого, похожее в профиль на тонкую морду борзой, еще больше осунулось, еще больше вытянулось, так трудно ему было сохранять напускное спокойствие; и младший, Карл, чье прекрасное юношеское лицо выражало боль, причиненную первым в его жизни настоящим горем…
Один Ногарэ даже не взглянул на них; Ногарэ не желал никого видеть, кроме своего государя.
Он медленно развернул пергаментный свиток и, по знаку Филиппа IV, стал читать подлинную запись допроса. Голос его звучал так же ровно, как и тогда, когда он допрашивал Готье и Филиппа д'Онэ. Но сейчас, в этой холодной зале, освещенной тремя стрельчатыми окнами, голос его казался особенно грозным; сейчас испытанию подвергалась королевская фамилия. Запись была своего рода совершенством, ибо Ногарэ любил хорошую работу. Конечно, оба брата д'Онэ, как и подобает людям благородным, поначалу все отвергали; но хранитель печати умел допрашивать так, что обвиняемый очень скоро забывал и угрызения совести, и все галантные соображения. Месяц, когда принцессы вступили в преступную связь, дни встреч любовников, ночи, проведенные в Нельской башне, имена слуг-сообщников – все, что для виновных означало страсть, любовный пыл и наслаждение, все было выставлено напоказ, обнажено, захватано чужими руками, втоптано в грязь. А сколько посвященных в тайну людей, должно быть, хихикали сейчас по углам!
Присутствующие едва осмеливались поднять глаза на трех принцев, да и сами они не искали взгляда друг друга.
В течение последних лет их дурачили, обманывали, позорили; каждое слово Ногарэ переполняло чашу стыда, которую им суждено было испить.
Людовика Наваррского терзала ужасная мысль, которая пришла ему в голову только сейчас, когда он сопоставлял даты, приводимые Ногарэ: «В течение первых шести лет супружества у нас не было детей. И ребенок появился на свет лишь после того, как этот самый Филипп д'Онэ стал любовником Маргариты… Значит, моя маленькая Жанна… моя дочь… может быть, вовсе и не моя…» Дальнейшего чтения допроса он не слушал, он повторял про себя: «Моя дочь не моя… моя дочь не моя…» Кровь гулко стучала у него в висках.
В отличие от брата граф Пуатье старался не проронить ни слова из того, что читал Ногарэ. Хранителю печати Ногарэ, несмотря на все его старания, так и не удалось вырвать у братьев д'Онэ признания относительно графини Жанны: оба отрицали, что у нее есть любовник, не могли назвать его имени. А ведь они признались во всем, и, следовательно, если бы они что-нибудь о ней знали, они бы, несомненно, под пыткой сказали правду.
Конечно, она играла гнусную роль сводни, сомнения в этом быть не могло… Филипп Пуатье размышлял…
Ногарэ, закончив чтение, положил пергаментный свиток на стол. Филипп Красивый заговорил первый:
– Мессир де Ногарэ, вы достаточно ясно осветили нам прискорбные факты. Когда мы примем решение, вы уничтожите все это, – он показал на запись допроса, – дабы не осталось никакого следа, кроме того, что мы навсегда похороним в нашей памяти. Ступайте, вы действовали как должно.
Ногарэ поклонился и вышел.
Воцарилось молчание, которое нарушил чей-то вскрик:
– Нет!
Это крикнул Карл, в волнении он даже поднялся с места. Он снова повторил: «Нет!» – как бы не желая принимать жестокую правду. Подбородок его дрожал, щеки пошли пятнами, и на глаза навернулись слезы, хотя он изо всех сил старался их удержать.
– Тамплиеры… – произнес он с испуганным видом.
– Что такое? – нахмурившись, спросил Филипп Красивый.
Он не любил, когда при нем говорили о тамплиерах. Ибо каждый невольно вспоминал: «Проклят весь ваш род до тринадцатого колена…»
Но Карл и не думал о проклятиях Жака де Молэ.
– В ту самую ночь, – запинаясь, пробормотал он, – в ту самую ночь они были вместе.
– Карл, – холодно прервал его король. – Как супруг вы проявляли излишнюю слабость, так сумейте хотя бы внешне сохранить обличье, достойное принца.
И сын больше не услышал от отца ни единого слова утешения и поддержки.
Его высочество Валуа до сих пор не раскрывал рта, а, как уже говорилось, хранить молчание было для него горькой мукой. Он воспользовался подходящей минутой, дабы излить свой гнев.
– Клянусь богом! – завопил он. – Странные вещи творятся во Французском королевстве даже под кровом самого короля. Рыцарство умирает, государь, брат мой, и вместе с ним умирает честь.
Засим воспоследовала длиннейшая речь, нанизывались одна за другой фразы, пышущие благородным негодованием, а подспудно так и проскальзывали ядовитые намеки. Для Карла Валуа одно вытекало из другого: советники короля (имени Мариньи он не назвал, но все поняли, куда он метит) разгромили рыцарские ордены и тем же ударом уничтожили все моральные устои общества. Государственные мужи «темного происхождения» изобретают какое-то новое право, основанное на римском праве, и подменяют им доброе старое феодальное право, которым прекрасно обходились наши предки. И плоды налицо. А во время крестовых походов жену можно было безбоязненно оставить дома хоть на десять лет – она умела хранить честь, и ни один вассал даже помыслить не смел посягнуть на чужую супругу. А сейчас повсюду распущенность, бесстыдство. Подумать только! Двое каких-то конюших…
– Один из этих конюших принадлежит к вашей свите, брат мой, – сухо прервал его король.
– Равно как другой из свиты вашего сына, – возразил Валуа, кивнув в сторону графа Пуатье.
Тот развел руками.
– Каждый из нас, – наставительно произнес он, – может быть одурачен людьми, которым он доверился.
– Именно поэтому, – закричал Валуа, который славился своим умением извлекать аргументы даже из возражений противника, – именно поэтому нетерпимо, когда вассал совершает тягчайшее из преступлений – осмеливается соблазнить и похитить честь жены своего сюзерена, особенно если она супруга короля или королевская дочь. Конюшие д'Онэ дошли до того…
– Считайте их уже покойниками, брат мой, – перебил его король, пренебрежительно махнув рукой: этот короткий резкий жест стоил самой пространной обвинительной речи и безвозвратно вычеркивал из списка живых двух братьев д'Онэ. – Да и не в этом дело. Мы должны решить участь принцесс-прелюбодеек… Позвольте, брат мой, – добавил он, видя, что Валуа собирается разразиться новой речью, – разрешите, на сей раз я спрошу сначала мнение своих сыновей. Говорите, Людовик.