Многие африканские народы верят, что люди не умирают без причины. Если кто-то умер, то это значит, что кто-то его убил. Если, например, женщина леле умирала при родах, считалось, что это произошло потому, что она изменила мужу. Прелюбодей нес ответственность за эту смерть. Иногда женщина признавалась в грехе на смертном одре, в остальных случаях истина устанавливалась путем гадания. То же происходило, если умирал ребенок. Если кто-то заболевал или падал, забираясь на дерево, нужно было проследить, не был ли он вовлечен в какую-либо распрю, которая могла привести к несчастному случаю. Если ничто не помогало, можно было прибегнуть к магии, для того чтобы обнаружить колдуна. Когда, к радости жителей деревни, личность виновного устанавливалась, у этого человека появлялся долг крови, т. е. он должен был жизнь ближайшему родственнику погибшего. Виновный мог отдать его семье молодую женщину — свою сестру или дочь, которая становилась подопечной или «заложницей» семьи жертвы.
Как и у тив, эта система очень быстро приобрела невероятно запутанную форму. Заложники передавались по наследству. Если женщина была чьей-то заложницей, то заложниками становились и ее дети, и дети ее дочерей. Это означало, что большинство мальчиков считались детьми какого-то другого мужчины. Однако никто не принимал залог в виде мальчика в уплату долга крови: суть заключалась в том, чтобы заполучить молодую женщину, которая затем будет производить детей, также являющихся залогом. Информаторы Дуглас из числа леле подчеркивали, что любой мужчина, естественно, хотел иметь как можно больше таких женщин:
На вопрос «Почему вы хотите иметь больше заложниц?» они неизменно отвечают: «Преимущество иметь заложниц состоит в том, что если у тебя появляется долг крови, то ты можешь избавиться от него, отдав одну из заложниц, а твои сестры при этом останутся свободными». На вопрос «Почему вы хотите, чтобы ваши сестры оставались свободными?» они говорят: «Как же! если у меня появится долг крови, я могу избавиться от него, отдав одну из них в качестве заложницы…»
Всякий мужчина всегда знает, что у него в любой момент может появиться какой-нибудь долг крови. Если соблазненная им женщина выдаст его имя во время родовых схваток и затем умрет, или если умрет ее ребенок, или же если от болезни или из-за несчастного случая умрет кто-то, с кем он был в ссоре, на него могут возложить за это ответственность… Даже если женщина убежит от мужа и из-за этого начнутся столкновения, то погибших положат под ее дверь и ее брат или брат ее матери должны будут за них расплатиться. Поскольку в качестве компенсации за пролитую кровь принимаются только женщины и каждая смерть, будь то мужчины или женщины, требует компенсации, то очевидно, что их никогда не бывает достаточно. Мужчины просрочивают свои обязательства по предоставлению заложников, из-за чего в залог отдаются еще не рожденные девочки, иногда даже до того, как их матери достигли брачного возраста{114}.
Иными словами, все превращалось в бесконечно сложную шахматную игру — как отмечает Дуглас, это была одна из причин, почему термин «заложник» здесь крайне уместен. Практически всякий взрослый мужчина леле являлся чьим-нибудь заложником и был вовлечен в постоянную игру, в которой заложники предоставлялись, обменивались и выкупались. Всякое крупное происшествие или трагедия в жизни деревни, как правило, вели к передаче прав на женщин в другие руки. Почти всех женщин рано или поздно снова обменивали.
Здесь нужно отметить несколько моментов. Прежде всего, здесь шел обмен именно человеческими жизнями. Дуглас называла это «долгами крови», но точнее будет называть их «долгами жизни». Например, мужчина тонет и другой мужчина его спасает. Или, допустим, мужчина смертельно болен, но врач его вылечивает. В обоих случаях мы, скорее всего, скажем, что один мужчина «обязан своей жизнью» другому. Так было и у леле, но они это воспринимали буквально. Если вы кому-то спасли жизнь, он должен будет вам жизнь, а жизнь нужно возвращать. Для мужчины, которого спасли, обычным способом возвращения долга было отдать в заложницы свою сестру или другую женщину, т. е. заложницу, которую он получил от кого-то другого.
Второй момент состоит в том, что ничто не может служить заменой человеческой жизни. «Компенсация была основана на принципе равноценности — жизнь за жизнь, человек за человека». Поскольку человеческая жизнь обладала абсолютной ценностью, никакое количество ткани из рафии, сандаловых брусков, коз, транзисторных радиоприемников или чего-то еще заменить ее не могло.
Третий, и самый важный, момент заключался в том, что на практике «человеческая жизнь» на самом деле обозначала «женскую жизнь», или, точнее, «жизнь молодой женщины». Очевидно, что это делалось для того, чтобы увеличить свою собственность: каждый хотел получить человека, который сможет забеременеть и родить детей, поскольку они тоже станут заложниками. Тем не менее даже Мэри Дуглас, которая ни в коей мере не являлась феминисткой, оказалась вынуждена признать, что вся эта система была гигантским аппаратом установления мужского контроля над женщинами. Так было прежде всего потому, что сами женщины не могли владеть заложниками[155].
Они лишь могли ими быть. Иными словами, когда речь шла о долгах жизни, только мужчины могли быть кредиторами или должниками. Молодые женщины были, соответственно, кредитами и долгами — фигурами на шахматной доске, которые всегда двигали только мужчины[156].
Конечно, раз почти каждый либо был заложником, либо успевал им побывать в какой-то момент жизни, стать им само по себе не считалось большой трагедией. Для заложников-мужчин это даже было в определенном смысле выгодно, потому что «хозяин» должен был заплатить большую часть его штрафов, пеней и даже долгов крови. Именно поэтому, как единогласно утверждали осведомители Дуглас, институт заложничества не имел ничего общего с рабством. У леле были рабы, но немного. Рабами обычно становились чужаки, взятые в плен на войне. Поскольку у них не было семей, некому было их защищать, в то время как у заложника была не одна, а две разные семьи, заботящиеся о нем: собственная мать и ее братья, но еще и свой «сеньор».
Для женщины сам факт того, что она была ставкой в мужской игре, давал самые разные возможности перехитрить систему. В принципе девочка могла родиться заложницей и быть передана какому-нибудь мужчине для возможного брака. Однако на практике
девочка леле росла кокеткой. С детства с ней заигрывали, она была в центре всеобщих забот и внимания. Власть обрученного с ней мужа была очень ограниченной… Поскольку мужчины состязались друг с другом за женщин, у последних было широкое поле для маневра и интриг. В соблазнителях, питавших надежды их добиться, не было недостатка, и ни одна женщина не сомневалась, что сможет получить другого мужа, если только ей этого захочется{115}.
К тому же в руках у девушки леле был один уникальный козырь. Все прекрасно знали, что, если она полностью отказывается мириться со своим положением, она всегда может стать «женой деревни»{116}.
Институт «жен деревни» существовал только у леле. Возможно, лучше всего его будет описать на гипотетическом примере. Предположим, пожилому, важному мужчине выплачивают долг крови, отдавая ему в качестве заложницы молодую женщину, и он сам решает на ней жениться. В принципе он имеет право так поступить, но молодой женщине совсем не улыбается стать третьей или четвертой женой старика. Или же он решает ее отдать замуж за одного из своих заложников-мужчин, живущего в другой деревне, далеко от ее матери и родного дома. Она возражает, он на это не обращает внимания.
Улучив момент, она ночью сбегает во вражескую деревню, где просит убежища. Это всегда возможно: у каждой деревни есть свои традиционные враги. Вражеская деревня не откажет женщине, оказавшейся в таком положении, а, напротив, провозгласит ее «женой деревни», которую будут обязаны защищать все живущие там мужчины.
Это помогает понять, почему здесь, как и во многих других частях Африки, у большинства пожилых мужчин было несколько жен. Это означало, что количество женщин, доступных для более молодых мужчин, было сильно ограничено. Как объясняет наш этнограф, такой дисбаланс приводил к серьезному сексуальному напряжению:
Все признавали, что неженатые молодые мужчины зарились на жен стариков. Они любили проводить время за разработкой планов соблазнения, и те, кто этим не хвастался, подвергались осмеянию. Поскольку пожилые мужчины хотели оставаться полигамными и иметь двух-трех жен, а адюльтер считался угрозой для мира в деревне, леле должны были придумывать решения, которые могли успокоить их неженатых мужчин. Поэтому когда достаточное количество юношей достигало восемнадцатилетнего возраста, им позволялось купить право на общую жену[157].
После того как они уплачивали соответствующее количество кусков ткани из рафии в деревенскую казну, им дозволялось построить коллективный дом, а затем им предоставлялась жена или разрешалось собрать отряд, который пытался выкрасть женщину из вражеской деревни. (Или же, если женщина искала у деревни убежища, они просили остальных жителей права ее принять — реакция на это была всегда благосклонной.) Эту общую жену и называли «женой деревни». Она пользовалась большим уважением — с новоявленной женой деревни обращались как с принцессой. От нее не требовали, чтобы она сажала растения или полола грядки в огородах, добывала еду, носила воду или даже готовила; всю работу по хозяйству выполняли ее усердные молодые мужья, которые стремились раздобыть для нее все самое лучшее и потому проводили большую часть времени, охотясь в лесу и соревнуясь друг с другом в том, кто принесет ей самые изысканные кушанья или попотчует ее пальмовым вином. Она могла присваивать себе чужую собственность, и ей разрешалось совершать любые проказы, на которые очарованные ею мужья должны были смотреть сквозь пальцы. От нее также ждали, что она будет вступать в сексуальные контакты со всеми членами этой возрастной группы — с 10–12 разными мужчинами — всякий раз, когда им этого захочется[158].
Со временем жена деревни обычно оставалась жить с тремя-четырьмя мужьями, а затем и вовсе с одним. Правила семейной жизни были гибкими. Тем не менее теоретически она была замужем за всей деревней. Если у нее рождались дети, отцом считалась деревня, которая должна была их воспитывать, обеспечивать всем необходимым, а впоследствии и найти им достойного супруга или супругу. Именно поэтому в деревне должна была быть коллективная казна, полная прежде всего ткани из рафии и сандаловых брусков. Раз в любой момент времени у деревни могло быть несколько жен, у нее также были и собственные дети и внуки, поэтому она могла требовать и сама уплачивать долги крови, а значит, и увеличивать число своих заложников.
В результате деревни превращались в корпоративные организации, в коллективные группы, и закон требовал общаться с ними как с индивидами — то же происходит и с современными корпорациями. Однако было и одно ключевое различие. В отличие от обычных индивидов деревни могли подкрепить свои претензии силой.
Как подчеркивает Дуглас, это имело огромное значение, поскольку обычные мужчины леле не могли себе такое позволить{117}.[159] В повседневной жизни почти полностью отсутствовали какие-либо систематические средства принуждения. Она отмечает, что это была главная причина, почему институт заложничества был столь безобидным. Правила были самые разные, но не было ни правительства, ни судов, ни судей, которые могли выносить обязательные к исполнению решения, ни отрядов вооруженных мужчин, желавших или способных прибегать к угрозе применения силы в случае их неисполнения; поэтому правила нужно было постоянно адаптировать и истолковывать. В конечном счете приходилось принимать в расчет чувства каждого человека. В повседневных делах леле изо всех сил старались вести себя любезно и обходительно. Мужчин регулярно охватывало страстное желание наброситься друг на друга в приступе ярости (часто у них были на то все основания), но делали они это редко. А когда доходило до столкновения, все стремились как можно быстрее замять дело и передать его на общественное рассмотрение{118}.
Деревни же обладали силой; юношей одного возраста могли мобилизовать и сформировать военные отряды. В этом — и только в этом — случае проявлялось организованное насилие. Конечно, между деревнями всегда случались стычки из-за женщин (все те, с кем говорила Дуглас, отказывались верить, что взрослые мужчины где бы то ни было могли драться за что-то еще), но дело могло дойти и до полноценной войны. Если старейшины одной деревни оставляли без внимания требование выдать заложницу, юноши другой могли сколотить отряд и выкрасть ее или забрать несколько других молодых женщин, которые становились их коллективными женами. Это могло приводить к гибели людей и к новым требованиям компенсаций. «Поскольку деревня могла опереться на силу, — сухо отмечает Дуглас, — она могла позволить себе меньше прислушиваться к своим заложникам»{119}.
Именно в тот момент, когда открываются возможности для применения насилия, великая стена, возведенная между стоимостью жизни и деньгами, может внезапно обрушиться.
Иногда, когда два клана спорили о компенсации за кровь, те, кто ее требовал, могли и не надеяться получить удовлетворение от своих противников. Политическая система не предоставляла мужчине (или клану) прямых средств физического принуждения или возможности обратиться к высшей власти для того, чтобы добиться от другого выполнения своих требований. В таком случае, вместо того чтобы отказаться от своего требования выдачи заложницы, он был готов взять ее эквивалент натурой, если мог его получить. Обычной процедурой была продажа своего иска к ответчику единственной группе, способной добиться выдачи заложника силой, т. е. деревне. Мужчина, намеревавшийся продать свое дело деревне, просил за него 100 кусков ткани из рафии или пять брусков из сандалового дерева. Деревня либо выдавала эти товары из своей казны, либо брала соответствующий заем у одного из жителей, присваивая себе таким образом требование выдачи заложника{120}.
Когда он получал деньги, иск исчерпывался, а деревня, купившая его, устраивала набег, чтобы захватить женщину, бывшую предметом спора.
Иными словами, лишь когда в уравнение включалось насилие, возникал вопрос покупки или продажи людей. Способность применить силу, разрубить бесконечно запутанный клубок предпочтений, обязательств и ожиданий, которыми полны человеческие отношения, позволяла отбросить первое правило экономических отношений среди леле, гласившее, что одна человеческая жизнь может быть обменена только на другую, а не на физические предметы. Показательно, что выплачиваемая в таких случаях сумма — сто кусков ткани или соответствующее количество сандалового дерева — была также ценой за раба{121}. Рабами, как я отмечал, были военнопленные. По-видимому, их число никогда не было значительным; Дуглас удалось обнаружить лишь двух потомков рабов в 1950-х годах, через четверть века после отмены рабства[160]. Как бы то ни было, цифры тут роли не играли. Сам факт их существования служил прецедентом. Стоимость человеческой жизни иногда могла быть количественно измерена; но перейти от формулы А=А (одна жизнь равна другой) к формуле А=Б (одна жизнь равна сотне кусков ткани) можно было лишь потому, что за таким тождеством стояла сила оружия.
Долги плоти (тив)
Я так подробно разобрал пример леле потому, что хотел пояснить, почему я использую термин «человеческая экономика», как протекает жизнь в ее рамках, какого рода проблемы заботят людей и как в ней обычно функционируют деньги. Как я отмечал, для леле деньги играют ключевую социальную роль. Ими отмечен каждый визит, любое обещание, всякий важный момент в жизни мужчины или женщины. Безусловно, очень показательно и то, какие именно предметы использовались в качестве денег. Ткань из рафии использовалась как одежда; во времена Дуглас это был главный материал, в который люди одевались. Из сандаловых брусков делалась красная паста, применявшаяся в косметических целях, — это был главный элемент макияжа, которым каждый день украшали себя как мужчины, так и женщины. То есть это были материалы, которые определяли внешний вид людей, делали их облик зрелым, благопристойным и привлекательным, а также придавали достоинство их товарищам. Именно эти вещи превращали простое обнаженное тело в социальное существо в полном смысле слова.
Это не совпадение, а общая черта экономик, которые я обозначил как человеческие. Деньги почти всегда рождаются из предметов, которые используются прежде всего как украшения. Это касается бус, раковин, перьев, собачьих или китовых зубов, золота и серебра. Единственная польза, которая от них может быть, состоит в том, что они делают людей интереснее, а значит, и красивее. Латунные трубки, использовавшиеся тив, могут показаться исключением, но это не так: в основном они служили сырьем для изготовления украшений или их просто обвивали вокруг обручей и надевали во время танцев. Есть и исключения (например, скот), но, как правило, ячмень, сыр, табак или соль используются в качестве денег лишь тогда, когда в дело вступают правительства, а за ними и рынки{122}.[161]
Этим объясняется и специфическое развитие идей, которые так часто служат отличительными чертами человеческих экономик. С одной стороны, человеческая жизнь представляет абсолютную ценность, эквивалента которой быть не может. Дается ли жизнь или отнимается, такой долг является абсолютным. Иногда этот принцип носит непреложный характер, но чаще его подрывают сложные игры наподобие тех, что разработали тив и леле. Факт дарения жизни, по мнению первых, или лишения ее, по мнению вторых, создает долги, которые могут быть выплачены лишь при помощи другого человека. В каждом случае практика приводит к образованию чрезвычайно сложной игры, в которой мужчины, обладающие авторитетом, обмениваются женщинами или, по крайней мере, правами на их отпрысков.