Иван Грозный. Книга 3. Невская твердыня - Валентин Костылев 4 стр.


Супруга Никиты Годунова, Феоктиста Ивановна, высокая, стройная сорокалетняя женщина, суетилась в девичьем терему, прихорашивая дочь Анну.

Обе они были довольны тем, что Никита Васильевич дома.

В пышные косы дочери мать вплетала голубые шелковые ленты, напевая про себя. На столе лежал белоснежный, вышитый мелким жемчугом кокошник.

Феоктиста Ивановна выглядела много моложе своих лет. Матовый румянец, живой, подвижный взгляд темных глаз говорили о ее здоровье и об ее довольстве жизнью.

Анна, пятнадцатилетняя девица, сидела тихо, послушно нагибая голову, которой с такой ловкостью распоряжалась ее мать.

Анна – невеста, на выданье, сватаются к ней женихи, да только Никита Годунов не склонен торопиться отдавать в чужие люди свое единственное, любимое дите.

Хорошо помнит Никита Годунов, какое испытание выпало на долю его жены Феоктисты Ивановны в первом ее замужестве с Василием Грязным. И еще лучше то знает сама Феоктиста. Много слез, много мук выпало на ее долю в те времена. Да и не только она, но и покойный отец ее и покойная матушка немало горя и унижений перенесли, когда в нарушение всех уставов, Божьих и государевых, пришлось ей, Феоктисте, бежать от ненавистного мужа под родительский кров.

Об этом не раз рассказывала она своей дочери Анне. Та всегда слушала мать со слезами. Ведь она уже и сама теперь стала большая. Любит она и отца и мать, но появилось внутри какое-то иное чувство, которое толкает ее куда-то прочь от родительского дома. Грешно думать об этом, грешно и скучать в родительском гнезде, но... тяжко... ах как тяжко постоянно находиться взаперти! Хороши отцовские хоромы, есть в них уютные горенки с многоцветными оконцами, с позолоченными скамьями и расписными узорчатыми потолками, с высокими пуховыми постелями и шелковыми покрывалами, да все это с каждым годом в глазах Анны становится привычнее и удаленнее от ее жизни, от сокровенных ее беспокойных желаний, закравшихся как-то незаметно в душу.

Из дома выходить отец разрешает только в церковь да в сад, что вокруг хором, да и то под присмотром старой няньки или матери. Чужим людям на глаза показываться тоже не велено, да и смотреть ни на кого не положено.

Самое матушку, Феоктисту Ивановну, отец прячет от всех глаз в четырех стенах своих покоев. И ей, как и ее дочери, приходится убивать время только на шитье, вышивании, прядении и вязанье.

И матери и дочери от скуки доставляет удовольствие, сидя перед зеркалом, натирать свои лица белилами, а щеки и губы красить румянами. Тогда все-таки веселее бывает на душе. Но зачем? Для чего?!

Отец строг. Даже в церковь входить он разрешает им в особую дверь со стороны безлюдного погоста, а в церкви становиться на отгороженное для женщин место за решеткой на левой стороне церкви, укрытой от глаз мужчин.

И хотя Анна горячо любит отца, по никак не может примириться с этим затворничеством. Она ведь знает, что в простом народе девушки и женщины свободно ходят туда, куда им хочется, и часто слышит Анна их веселый смех и песни, что раздаются в роще за оградою отцовской усадьбы. Коровницы и те лучше, свободнее живут, чем она.

Диву дается Анна, глядя на свою мать. Та спокойно и с видом полного довольства соблюдает всю строгость обычая в доме и не тяготится своей теремной жизнью. Во всем она послушна своему супругу, и опускает покорно взгляд при его появлении, и краснеет, как девица, которая впервые видит своего суженого-ряженого. Она не смеет при нем громко говорить и смеяться прежде, нежели не засмеется он сам.

Анна понимает, что грех осуждать родителей даже в мыслях, и она не раз со слезами просила Бога о прощении ей грешных мыслей, однако от этого ей не было легче – грешные мысли не покидали ее.

Сегодня с утра матушка проводит с ней время, поучает ее, как надо быть в доме порядливой хозяйкой и как богоугодно себя содержать в своем девстве.

Косы были заплетены. Феоктиста Ивановна вместе с дочерью вышла на красное крыльцо покормить ягодами маленького медвежонка, привязанного к старому развесистому дубу, украшавшему двор годуновской усадьбы. Медвежонок, увидев их, поднялся на задние лапы, часто моргая слезливыми глазами.

Но только они успели сойти с лестницы, как услыхали топот многих коней, приближавшихся к усадьбе.

Они увидели Никиту Васильевича, побежавшего к воротам, а с ним двух привратников. Вскоре ворота были открыты, и во двор въехали несколько стремянных стрельцов, окружавших повозку Бориса Федоровича Годунова.

– Рад видеть тебя, племянничек! – низко поклонившись Борису Федоровичу, крикнул Никита Васильевич.

– Принимай, дядюшка, гостей! – вылезая из повозки, промолвил Борис Годунов.

Облобызались. Вслед за Борисом из повозки вышел незнакомый Никите молодой человек.

– Привез к тебе по государеву приказу юнца... Вот он: прозывается Игнатием, а по отечеству Никитичем Хвостовым. Люби и жалуй!

Никита Годунов от неожиданности опешил, оглянулся – увидел жену с дочерью и совсем растерялся.

– По государеву приказу?! – смущенно и с робостью в голосе переспросил он.

– Так угодно его светлости, батюшке Ивану Васильевичу.

Громко и внушительно произнеся это, Борис Федорович улыбнулся.

– Да, как же... это... так?! – совершенно сбитый с толку развел руками Никита.

– Дядюшка, послушание паче молитвы и поста. Смирись!

На лице Бориса исчезла улыбка. Лицо стало строгим.

Никита тяжело вздохнул, недоуменно покачав головою.

– Да что же это ты гостей-то на дворе держишь? Так ли ты должен принимать царского боярина?!

Никита засуетился:

– Бог спасет! Прости, Борис Федорович, своего дядьку. Вот уж истинно – ум без догадки и гроша не стоит. Изволь, боярин, на красное крыльцо жаловать.

Борис Годунов осмотрел сопровождавших его всадников и сказал Никите, чтоб отвели их на дворню и угостили квасом да накормили бы их без обиды.

Никита приказал воротнику отвести стрельцов на усадебное подворье, затем повел Бориса Федоровича и Хвостова к красному крыльцу. Там уже ни Феоктисты Ивановны, ни Анны не было. Они стыдливо удалились в дом.

– Бог спасет, родной мой Борис Федорович, не ждал я и не гадал, чтобы его царской милости, Ивану Васильевичу, охота припала обо мне вспомнить... – говорил взволнованно по дороге во внутренние покои Никита Годунов. – Да и как понять волю государеву, чтоб мне молодца сего в жильцы поместить?

– Воля государя не судима, – нахмурившись, ответил Борис Федорович. – Воля царя – воля Божья. К тому же ты гордиться должен, что государь изволил вспомнить о тебе. А ты, – произнес Годунов, обратившись к Хвостову, – Бога вечно повинен благодарить, что царь вырвал тебя из омута житейского бездорожья да в добрую, христианскую, верную государю семью вселяет. Считай моего дядюшку Никиту своим отцом и повинуйся ему во всем неукоснительно. Коли будешь учиться доброму, худое и на ум не пойдет. Скупо говори, жадно слушай. Много всего повидал дядя Никита, и не худо бы тебе его послушать. На святой Руси oн честно послужил государю: двум господам не служил, не уподобился той птице, что свое гнездо марает, а посему и голову свою сохранил.

Войдя в столовую горницу, все трое помолились на образа святых угодников. Никита и Борис Годуновы еще раз облобызались, стали друг против друга, с поклоном сказав: «Дай Бог здоровья, спаси Христос!» Хвостов обернулся к Годуновым и почтительно приветствовал поясным поклоном сначала Бориса Федоровича, затем Никиту Васильевича. После этого скромно отошел в сторону.

Никита Годунов отвел Бориса в соседнюю горницу и там тихо, дрожащим голосом сказал:

– Как же так? Ведь у меня дочь – девица на выданье... Непригоже ей будто бы с парнем-то встречаться под отцовской кровлей... Я ото всех ее хороню... Помилуй, батюшка боярин!.. Не обессудь!

Борис рассмеялся.

– Бедная память у тебя, дядюшка, убогая. Уж не такой же ты дряхлый, не такой старый, чтоб забывать... Не видать пока ни единого седого волоска в голове твоей, да и в бороде тож... Забыл ты, как ходил сам к сотнику стрелецкому да тайком любовался на его дочку Феоктисту, на чужую в те поры жену, да как отбил ты ее грешным обычаем у Васьки Грязного. Помнишь, чай?! А что, кабы в те поры тебя не пускали в дом сотника – была бы твоею женою Феоктиста Ивановна?! Стало быть, выходит, что в юности просишь, то в старости бросишь. Так, что ли?! Не дело – скопидомничать, Никита! Превыше всего – праведное выполнение указов царских. И не думай, Никита, что сие – блажь государева. Скажу прямо: по душе пришелся государю парень, и хочет он в нем слугу верного найти, а тому ты должен всемерно помочь. Да от колычевской колыбели надобно его подале отвести. Идем! Угощай нас! Полно чваниться!..

Никита в глубоком раздумье повел под руку Бориса Годунова в столовую горницу.


Зарево не сходит с небес.

У польско-литовских рубежей русские и белорусы жгут свои деревни, бегут в леса, собираются скопом, нападают на королевские отряды. По пятам преследуют чужеземцев, остервенело бьют их чем попало, как лютых врагов Московского царства.

Никита в глубоком раздумье повел под руку Бориса Годунова в столовую горницу.


Зарево не сходит с небес.

У польско-литовских рубежей русские и белорусы жгут свои деревни, бегут в леса, собираются скопом, нападают на королевские отряды. По пятам преследуют чужеземцев, остервенело бьют их чем попало, как лютых врагов Московского царства.

На пустынных пепелищах воют голодные псы; копошатся около тлеющего мусора вороны.

Нечем тут поживиться немецким и угорским наемникам воинственного короля Стефана Батория.

В растерянности, тупо созерцают они обуглившиеся останки деревень, подозрительно озираясь по сторонам. Обманулись в своих надеждах! Проселками, на обратном пути в королевский стан, трудно им удержаться от глухого ропота; клянут польских вельмож: обещали поживу, а где она?!

В московском Кремле царь Иван со своими ближними боярами дни и ночи обсуждает меры борьбы с врагами.

Захвачено панами и Швецией в Лифляндии многое, за что двадцать четыре года боролся царь Иван; враги на этом не останавливаются. Прут дальше. Им мало, что в жестокой сечи пало множество русских воинов!.. Давай еще крови!

По-великопостному печально звучат колокола, зовущие в московские храмы богомольцев к поминовению павших. Реки слез пролиты под церковными сводами.

Иван Васильевич после беседы с боярами заперся в своем дворце, объявив себя в «осаде». Никого не допускал к себе, погрузился в тяжелые размышления.

Однажды он приказал позвать к себе Бориса Годунова.

Первые слова его были:

– Франк, наемник свейского короля Делагарда, без корысти, знатно послужил своему хозяину, а мои воеводы, русские, наши люди, не все так служат мне. Не измена ли тут?! Борис, разогнал я опричнину, не напрасно ли?

Годунов ответил, после минутного раздумья, спокойно, кротко:

– Не гневайся, государь! Силы неравные! Против нас полчища несметные. Наше славное войско притомилось в ратных делах... Воеводы не повинны в том злосчастии. Судьбы Господа неисповедимы. Испытания, ниспосланные нам Господом Богом, быть может, и во благо нашим людям. Темная ночь сменяется ясным утром. Такая ж смена бывает и в жизни царств.

Иван Васильевич нахмурился.

– Но как быть царю?! Что скажешь о царе?!

– Премудрыми делами ты, государь, на все времена прославил имя свое, – ответил Годунов, повторив то, что почти каждый день приходилось говорить царю в ответ на его вопросы.

– Однако царь сгубил ради моря столь великое множество народа – и не добился ничего.

И эти слова уже не впервые произносил царь.

– Неправда, батюшка Иван Васильевич!.. Не прошли те года нарвского плавания государству без пользы. Народы аглицкие, дацкие, гишпанские и все другие, латинской веры, побывали у нас, и многие товары незнаемые возили к нам, и наши товары прославили на весь мир. Поистине, великое дело ты совершил, государь! К тому же у тебя, государь, как о том ты говорил, есть Студеное море! К нему привычны мы с давних пор, и народы Запада глядят сюда издавна... Торговые люди, государь, не спесивятся, плавают и к Студеному морю из года в год с великою охотою.

И об этом разговор шел уже не раз.

Царь Иван поднялся; ласково улыбнувшись, покачал головою:

– Спасибо тебе, Борис! Ты с усердием доброго слуги утешаешь меня. Добро! Похвально. Мне это нужно. Сам Господь Бог вразумляет тебя говорить мне приветливые слова в моем несчастье...

Иван Васильевич обнял и облобызал Бориса.

– Вижу в тебе твердого мужа. Будь поближе к моим царевичам... Особливо – к Ивану. Внуши им, что не прихоти ради их отец бился за Варяжское море.

Вдруг, тихо понизив голос и приблизившись к самому уху царя, Годунов сказал:

– А со Стефаном Баторием, государь, – прости меня, – пришло время заключить мир. О том, как то сделать, надо подумать особо. Велики обиды, государь, что нанес тот Стефан чести и вере нашей. Но Русь в долгу не обвыкла оставаться. Светил бы месяц и звезды, согревало бы нас красное солнышко, а русская сила расти будет. Она еще свое слово скажет. Вырастет вот какая!

Годунов широко раскинул руками. Молодое, мужественное лицо его раскраснелось.

Иван Васильевич с удивлением остановил свой взгляд на Годунове:

– Мир?!

– Истина, государь.

– Говоришь, вырастет? – прошептал царь. – Вон ты какой!

– Вырастет! – твердо сказал Борис, обтирая пот на лбу, выступивший от волненья. – Вижу, государь, вижу славу нашу!

Иван Васильевич испуганно схватил его за руку, прошептав:

– Тише!.. Тише!.. Молодой ты! Горячий! Не услыхал бы кто! Думаю, и впрямь помиримся пока со Стефаном... помиримся... Надо подумать – как? «Слава!» Чудно ты сказал! Кругом беда, а ты... «слава»! Борис, ты не сильный. И не храбрый, и не смелый, а властвовать можешь... Твои честные глаза обманут хоть кого. А меня не обманешь! Нет! Какая «слава»! Не сделал я того, что заповедано мне! Мой отец, дед осудят меня там, в вышнем мире. Однако спасибо тебе! Ты веришь, ты ждешь славы, ты не склонил головы перед несчастьем. И не склоняй! Мне такой нужен! Царству нашему такие нужны. Мой царевич Иван не таков... И Федор не таков... В одном бушует страсть властолюбия и самовольства, а любви к труду не вижу, в другом – малоумие смешалось со страхом и тоской... Он все молится о счастье, а не добивается его. Не радуют они меня. Ох, не радуют! Не таков я!

– Государь, не мне судить о том. Твои дети – мои владыки; в них твоя царственная кровь. Это ставит их выше нас.

– Они выросли! И чем они старше, того более я их опасаюсь, Иван вкусил яд властолюбия. Он честолюбец, он избалован мною! И матерью! Моя юница, мой ангел-хранитель, покойная Анастасьюшка, любила его. Она пророчила ему счастливую жизнь, без страха, без тоски, без сомнений... Она просила тогда подарить ему шлем и доспех. Детский его шлем я берегу. Смотрю на шлем и вспоминаю Анастасию. Нередко и по ночам любуюсь им. Бедная моя, святая моя, царица Анастасия!.. Моя гордая, прекрасная жена! О, сколь много я согрешил перед тобой и ныне грешу! Окаянный я мытарь!

Закрыв глаза, Иван Васильевич опустился в кресло. Голова его устало поникла на груди. Едва слышно он прошептал:

– Перемирие! Так ли это?!

Годунов отошел к окну, отвернулся, услыхав шепот царя: «Да! Пусть будет так!»

За окном тихий отдаленный благовест. Наступали сумерки. Кремлевский двор опустел. Вчера один мужик говорил на царевом дворе, что в деревнях хлебами довольны. Годунов вспомнил об этом. Такой незврачный, маленький, общипанный какой-то мужичонко, а говорит с таким достоинством об урожае. Урожай! Его с трепетом ждет вся Русь. Истомился народ от голода и мора. Обнищал от войны.

– Ты о чем при царе задумался, Борис?! – раздался тихий, прозвучавший подозрительно голос Ивана Васильевича, вдруг открывшего глаза.

– Думаю о хлебе... Народ ждет урожая...

– И я жду его...

Царь, как бы ухватившись за какую-то сокровенную мысль, воскликнул торжествующим голосом:

– Хлеб сильнее всех владык в мире. Чудно!

Посидев некоторое время молча, он усмехнулся:

– Мы по вся дни чего-то ждем... Вон мои бояре, почитай, два десятка с лишком ждали, когда я умру, а я все жив, пережил многих ожидальщиков. Я тоже ждал, всю жизнь ждал, когда же я буду править царством один... как хочу! А вот видишь... До сей поры жмут меня бояре. Они переживут еще многих царей. Боярская дума – сила! Разве ее переживешь?! Но то, чего я жду, будет, будет.

И опять шепотом, едва слышно, произнес:

– Боярской думе я вынужден пока поклониться... Вяземский, Басмановы, Грязные, Малюта!.. Царство небесное! Нет уж их! Да и помогли ли бы они царю теперь? Не то время.

Царь приподнялся и помолился на икону.

– Да. Нагрешила вдосталь моя опричная дружина. Бог с ней! Жаль Малюту. Недолго мне пришлось пожить с ним – добрым, храбрым рыцарем. Погиб он, изрубили его проклятые немцы. Такие люди на своем куту не умирают.

Годунов сказал с гордостью на лице и в голосе:

– Позорят его, сыроядцем величают, а того не возьмут в толк, что своею жизнью и смертью Григорий Лукьяныч пример любви к родине показал. Первый взошел на немецкую крепостную стену, бился до последней капли крови. Пал, как честный, бесстрашный воин. Его смерть охрабрила войско – и крепость была взята. Я слышал злоречие и хихикание даже и по сему случаю. Опричнины не стало, государь, но верных, преданных тебе людей не убавилось, а стало еще больше. Опричные люди не без пользы для царства жили... Малюта убит, но он вырвал с корнем измену...

– А ежели Божья воля явится убрать и меня?! – заговорил царь. – То-то шуму будет! И многие из моих ближних вельмож отрекутся от меня... И никаких благих дел моих не почтут добрым словом. И, как сказано у пророка Ездры: «Возгласят „аминь!“ и, поднявши руки кверху, припадут к земле и поклонятся Господу!» Будут благодарить его, что убрал неугодного им царя. Подойди!

Годунов приблизился к царю.

Царь притянул его за руку к себе:

– Наклонись! А царевич Иван как?! – прошептал он ему на ухо. – Не замечал ли чего? Не шатается ли?!

Назад Дальше