Искатель. 1965. Выпуск №6 - Леонид Платов 4 стр.


Услышав о них, Надя притихла. Быть может, ее тоже мучили страшные сны?..

В больнице, кроме них, не было других детей. Естественно, что они стали много времени проводить вместе.

Конечно, Надя не могла заменить Володьки. Была совсем другая, хотя тоже властная. Сразу взяла с Мыколой тон старшей.

А она не была старше, просто очень много прочла книг. И даже не в этом, наверное, было дело. Долго болела, чуть ли не с трех лет. А ведь больные дети взрослеют намного быстрее здоровых.

Она была некрасивая. Это Мыкола точно знал, потому что слышал, как молоденькая докторша-практикантка сказала медсестре:

— Какая же эта Корзухина некрасивая!

— Да, бедняжечка, — подтвердила медсестра и заботливо поправила на себе воротничок перед зеркалом.

Но, быть может, Надя была, как Золушка? Стоило бы ей обуть хрустальные башмачки, чтобы сразу стать красавицей.

Волосы, впрочем, были у нее хорошие — этакая непокорная волнистая грива, черная Ниагара. Зато лоб был слишком большим и выпуклым, а нос очень длинным.

«Как у дятла», — шутила она.

Но она не часто шутила. Обычно говорила сердито и отрывисто, будто откусывая окончания слов, — не хватало дыхания. Слова же от этого приобретали особую выразительность.

Четырнадцатилетняя худышка, замученная приступами, лекарствами, процедурами, она удивительно умела поставить себя с людьми. Даже главный консилиум, наверное, считался с нею. А когда лупоглазая гаркнула опять про «ухажера» и его «кралечку», Надя так повела на нее глазами, что та сразу перешла на шепот: «Ой, нэ сэрдься, сэрденько, нэ сэрдься!» — и отработала задним ходом в дежурку.

Мыкола мстительно захохотал ей вслед. Ничего-то она не понимала, эта ракообразная! Просто ему было очень скучно без Володьки.

Но спеша через день или два к «их» подоконнику, где они коротали время после тихого часа, Мыкола подумал, что, может, дело и не в Володьке. С Надей не только интересно разговаривать. Почему-то хотелось, чтобы эта девочка все время удивлялась ему и восторгалась им.

Но она была скупа на похвалы.




2

А однажды они поссорились.

В обычный час Мыкола явился к подоконнику. Нади не было. На подоконнике лежали огрызок карандаша и неоконченное письмо.

Мыкола, понятно, знал, что чужие письма читать нельзя, но как-то не остерегся, машинально выхватил глазами первую строчку. И чуть не упал от изумления.

«Дорогая мамуся! — написано было там решительными, падающими направо буквами. — Пожалуйста, не волнуйся за меня. Приступов уже давно нет».

Как нет? Что за вранье? Еще на прошлой неделе Надя два дня не вставала с постели и не выходила в коридор, так умаяли ее ночные приступы.

Тут уж никак невозможно было остановиться, и Мыкола, все больше дивясь, прочел:

«Мне очень весело здесь, милая мамочка. У нас в отделении много больных девочек. Я играю с ними и почти каждый вечер смотрю кино».

С ума она сошла, что ли? Какие девочки? Какое кино? Это же больница, а не клуб!

Недописанное письмо выхватили у него из рук с такой силой, что страница надорвалась. Вздрагивающий от негодования голос сказал:

— Фу! Как не стыдно!

Мыкола не знал, что и сказать на это.

— Цэ тоби должно быть стыдно, — неуверенно забормотал он. — Брэхаты… Та й ще кому? Матэри…

Конечно, он был не прав. Он понял это, едва лишь вернулся к себе в палату. Ведь Надя рассказывала ему, как тревожится о ней мать. И кажется, у матери больное сердце.

Мучимый раскаянием, он готов был немедленно бежать к Наде. Однако Мыкола знал ее характер. Она была злючка, но отходчивая. «Нэхай охолонэ», — сказал он себе благоразумно.

Через два дня, робея, он притопал к «их» окну.

Надя сидела по обыкновению на подоконнике с книгой. Как будто бы с героями все было благополучно, Мыкола порадовался этому.

— А шо цэ ты, Надечка, чытаеш? — вкрадчиво спросил он, приблизясь.

Надя обернулась:

— Я читаю о Генрихе Гейне.

Этот Гейне, видимо, был не хуже Флоренс и Уолтера, потому что глаза Нади сияли.

— Понимаешь, — она заговорила так, словно бы никогда и не было размолвки между ними, — Гейне был очень-очень больной. Последние годы жизни совсем не вставал с постели — прозвал ее своей матрацной могилой. Над ним вешали веревку, и он цеплялся за нее, чтобы приподняться или повернуться на бок. А он был знаменитый поэт. И он все время работал. Его последние слова были: «Бумагу и карандаш!» Потом началась агония…

«Как закалялась сталь» в ту пору еще не была написана, Николай Островский только начинал свою героическую борьбу с роковым недугом. Пример с Гейне поэтому произвел впечатление.

— Он напряженно работал перед смертью, — продолжала Надя. — Спешил закончить свои воспоминания. У него было много врагов. Тут написано: «Гейне за день до смерти показал жене кипу исписанной бумаги и, мстительно улыбнувшись, сказал: «Ну, теперь им не поздоровится! Тигр умрет, но останутся когти тигра…» Нет, ты не, понял, я вижу. О когти можно поцарапаться, верно? Даже если шкура лежит на земле. Тигр и мертвый по-прежнему опасен.

Да, придумано с когтями здорово.

Надя вообще умела выискивать в книгах важное, как птица очень быстро и ловко выклевывала зернышки.

Однажды Мыкола раздобыл в библиотеке книгу о кораблекрушениях. Надя увидала ее.

— Покажи!

Торопливо перелистала.

— О! Слушай! Один моряк пишет о себе: «В этих трудных и сложных обстоятельствах я спасся лишь благодаря выдержке и дьявольскому желанию жить». — Она повторила, зажмурившись: — «Дьявольскому желанию жить»! — И взглянув на Мыколу: — Подходит и нам с тобой, нет?

Мыкола очень удивился. Ведь и он читал про этого моряка. Но мысль о том, что есть какое-то сходство в их положении, как-то не пришла ему в голову.

— А почему? Потому, что ты не очень сосредоточенный. Думаешь и думаешь о своей болезни. А надо думать о другом. О том, чтобы поскорей выздороветь. Ты хочешь выздороветь?

Мыкола жалостно вздохнул.

— Ну вот! Значит, все мысли твои должны быть полезные. Правильно будешь думать — и поступать будешь правильно! В кораблекрушении уцелеешь, от всех своих болезней избавишься.

Мыкола только восхищенно покрутил головой. Ну, сильна! Быть ей непременно врачом (хотела стать врачом), а то даже и главным консилиумом!

Он не знал, что в данном случае Надя лишь повторяет чужие слова. Ей просто повезло, этой Наде. Лечащим врачом ее был Иван Сергеевич.


3

Он был большой, громоздкий, медлительный в движениях, похожий своей окладистой бородой на былинного богатыря: очень много доброй жизненной силы было в нем.

Надя рассказывала, что, когда он во время приступа подсаживается к ней на койку, ей уже делается легче.

Впрочем, лекарства он прописывал те же, что и другие врачи. Дело, видно, было не в одних лекарствах.

Как-то зашла на пятиминутке речь о больном Григоренко.

— Но мальчик хроник, и безнадежный, — сердясь, сказала Варвара Семеновна. — Я же показывала его анализы и рентгенограммы.

— Не единой рентгенограммой жив человек, — пошутил Иван Сергеевич. Потом серьезно добавил: — Я, конечно, доверяю рентгенограммам. Но не хочу, чтобы они закрывали передо мной нечто не менее важное.

— Что именно?

— Самого больного, его способность к сопротивлению, его дух.

— Отдает идеализмом, — пренебрежительно заметила молоденькая практикантка.

— Почему идеализмом? Чуть что, сразу идеализм! Вот вы, например, прописываете своим больным кали бромати, но ведь, кроме бромати, нужна какая-то рецептура радости. Он же мальчик еще!

— Варвара Семеновна подарила ему пластилин.

— По-видимому, мало этого. Пусть она подарит ему надежду.

— По-вашему, я должна лгать?

— Нет. Поверьте сами в его выздоровление. Он сразу почувствует это.

— Повторяю, он хроник.

— Ну и что из того? Длительную болезнь я рассматриваю как внутреннего врага, который должен мобилизовать больного для борьбы. Кстати, я видел этого вашего Григоренко. У него упрямый лоб.

— Да, мне нелегко с ним.

— А ему с вами? Ну, не сердитесь. Вдумайтесь в этого Григоренко. Не сковывайте его психики. Он должен очень хотеть выздороветь. Поставьте перед ним яркую, манящую цель, и пусть ваш Григоренко изо всех сил упрямо, самозабвенно стремится к ней.

Но, кажется, он не убедил Варвару Семеновну.

А с самим Мыколой Иван Сергеевич говорил только раз, и то почти на ходу.

В развевающемся халате, оживленный, шумный, доктор шагал по коридору, перебрасываясь шутками со своими больными. Надя спрыгнула с подоконника.

— Иван Сергеевич, вот тот мальчик. Я рассказывала вам о нем. Его контузило миной. Очень хочет быть моряком. Но…

Она так спешила рассказать все, что задохнулась.

Мыкола несмело поднял лицо. На него смотрели совсем не строгие, жизнерадостные и очень пытливые глаза.

Надя что-то вякнула насчет костылей.

— Тут ведь дело не в костылях, — услышал Мыкола задумчивый, спокойный голос. — Тут дело в том, есть ли у него характер.

Впервые, говоря с Мыколой о его будущем, ему смотрели прямо в глаза, а не косились на его костыли.

Они даже как будто не интересовали Ивана Сергеевича. Он продолжал спокойно всматриваться в мальчика на костылях, что-то обдумывая и взвешивая про себя.

Мыколе представилось, что это какой-то странный молчаливый экзамен.

Сдаст ли он его?

Он услышал тот же задумчивый, неторопливый голос:

— Ты знаешь, Надюша, дело, по-моему, не так уж плохо. Характер у твоего приятеля есть.

Только всего и сказано было Иваном Сергеевичем. Улыбнувшись детям, он зашагал дальше по коридору. Но размышлений и волнений по поводу его слов хватило Мыколе на много дней.


4

Он придумал тренироваться — втайне от всех. Готовил Наде сюрприз. Забирался в глубь сада, чтобы его никто не видел, и хотя бы несколько метров пытался пройти без костылей. Делал шажок, подавлял стон, хватался за дерево, опять делал шажок.

Земля под ним качалась, как палуба в шторм. Пот катился градом. Колени тряслись.

Но рот его был сжат. Мыкола заставлял себя думать только об одном: то-то удивится Надя, когда увидит его без костылей! Или еще лучше: он притопает к ней на костылях, а потом отбросит их — ага? И лихо выбьет чечетку!

Увы, как ни старался, дело не шло. Правильнее сказать: ноги не шли. Руки-то были сильные, на перекладине мог подтянуться десять раз. А ноги не слушались. Как будто вся сила из них перешла в руки.

А Надя, не зная о тренировках, по-прежнему придиралась к нему: почему он вялый, почему невеселый?

— Очень жалеешь себя, вот что я тебе скажу! Это пусть нас другие жалеют. А ты себя не жалей. Ты же сильный, широкоплечий. Вот как хорошо дышишь! Я бы, кажется, полетела, если бы могла так дышать.

Да, почти до самого конца она была суровая, требовательная и неласковая.

В тот день они, как всегда, сидели на подоконнике и разговаривали — кажется, о кругосветных путешествиях.

Окно было раскрыто настежь. Внизу по-весеннему клубился-пенился сад. Не хотелось оборачиваться — там, за спиной, вяло шаркали туфлями «ходячие» больные. Коридор был узкий, заставленный шкафами, и очень душный — каждую половицу в нем пропитал опостылевший больничный запах.

И вдруг пахнуло прохладой из сада.

От неожиданности Мыкола откинул голову. Между ним и Надей просунулась ветка миндаля. Это ветер подул с моря и качнул ее, стряхивая лепестки и капли — только что быстрый дождь прошел.

Надя порывисто притянула к себе ветку.

— Какая же ты красавица! — шепнула она, прижимаясь к ней щекой. — Как ты хорошо пахнешь!.. Я бы хотела быть похожей на тебя!..

Она покосилась из-за ветки на Мыколу.

— Будешь меня помнить?

Что она хочет этим сказать? Мыкола заглянул ей в лицо, но она уже отвернулась и смотрела в сад.

— Видишь, какой он сегодня? Белые и розовые цветы — как вышивка крестиком на голубом шелке, правда?

Мыкола посмотрел, но не увидел ничего похожего. Просто стоят себе деревья в цвету, а за ними видно море, по-весеннему голубое. Такое вот — вышивка, крестик, шелк — могло примерещиться только девочке.

И тем же ровным голосом, каким она говорила о вышивке, Надя сказала:

— Уезжаю завтра.

— Как?!

— За мной приехала мать.

Мыкола сидел оторопев.

А волосы над ухом зашевелились от быстрого взволнованного шепота:

— Ты пиши мне! Хорошо? И я буду. А следующим летом приеду: ты будешь без костылей, а я уже стану хорошо дышать. Но ты пиши.

— Надечка… — сказал Мыкола растерянно.

Но не в натуре Нади было затягивать прощание. Неожиданно для Мыколы она неумело коснулась губами его щеки — будто торопливо клюнула. Потом отпущенная ветка мазнула по лицу и стряхнула на него несколько дождевых капель.

Так и остался в памяти этот первый в жизни поцелуй: ощущением прохладных брызг и аромата, очень нежного, почти неуловимого.

Нади давно уже не было, а Мыкола все сидел на подоконнике, удивляясь и радуясь тому, что с ним произошло…

ДОБРЫЙ ФОНАРЬ

1

Дни после ее отъезда стали странно пустыми. Ничего не хотелось делать, ни с кем не хотелось разговаривать.

По-прежнему пенился за окном сад. Мыкола не хотел видеть сад. И без того все напоминало ему Надю.

Но ведь она вернется через год. Она обещала вернуться.

К тому времени они оба обязательно выздоровеют. Ведь пройдет целый год! И они побегут вдоль аллеи наперегонки, задевая за ветки. А те будут осыпаться белыми и розовыми лепестками и пахнуть так же прохладно, как пахла ветка миндаля, которая протиснулась когда-то в окно из сада…

Но вот за Мыколой приехала мать.

— Не хочу до дому! — сказал сын, стоя перед ней.

— Як цэ так? У больныци хочешь?

— И в больныце не хочу.

— А дэ хочешь?

Мыкола молчал, упрямо нагнув голову.

— Чого ж ты мовчыш? Я кому кажу!

Мать замахнулась на него слабым кулачком. Но он с таким удивлением поднял на нее глаза, бледный, сгорбленный, жалко висящий между своими костылями, что она опустила руку и заплакала.

— Упертый, — горестно сообщила она Варваре Семеновне, присутствовавшей при разговоре.

— Буду у моря жыты, — сказал Мыкола.

— А у кого? Хто тэбэ до сэбэ прыймэ?

Этого Мыкола не знал. Но он никуда не мог отлучиться от своего моря.

Варвара Семеновна смотрела на него с осуждением. И тут из угла дежурки, где тетя Паша перекладывала бинты, вдруг выкатился ее округлый успокоительный говорок.

— Ну, и что ты, милая, расстраиваешься? Невелико дело-то. Хоть и у меня будет жить.

Варвара Семеновна удивилась:

— На маяке?

При слове «маяк» Мыкола поднял голову.

— Мой-то маячником работает, — пояснила тетя Паша матери Мыколы. — Отсюда недалеко, четыре километра. При маяке жилье есть. Нас трое всего: он, я и сынок меньшой. А где трое уместились, там и четвертому уголок найдем.

Мыкола так умоляюще взглянул на мать, что она снова заплакала.

— Ему хорошо у нас будет, — успокоила ее тетя Паша. — Воздуху много, воздух вольный. И на питание не обижаемся. А Варвара Семеновна рядом. Чуть что, будет иметь свое наблюдение.

Варвара Семеновна распустила поджатые было губы:

— Что ж! Если Прасковья Александровна согласна, то я, со своей стороны, как лечащий врач… Морской климат ему показан. Пусть поживет на маяке до осени, до начала школьных занятий…


2

Башня маяка была невысокой. Но ей и ни к чему было быть высокой. Ведь она стояла на стометровом обрыве, на высоченном крутом мысу. Спереди, справа и слева было море, и только сзади вздымались горы.

Почти две тысячи лет назад римляне держали здесь гарнизон против воинственных и беспокойных степняков. Крепостные стены, сложенные из огромных плит, еще сохранились. У их подножья, а также на дне рва во множестве валялись осколки темно-серого точильного камня. Прошлой зимой в школе проходили Рим, и Мыкола сразу же очень живо представил себе, как легионеры сидят за стенами и в молчании, при свете дымных факелов точат свои мечи.

Конечно, он сделал то, что сделал бы на его месте любой другой мальчик. Распугав двух или трех змей, гревшихся на стене, насобирал целую кучу этих осколков и приволок их домой. Потом каждый вечер перед сном он подолгу с благоговением точил свой перочинный ножик, подаренный матерью перед отъездом. Подумать только: точит его на римском точильном камне, которому без малого две тысячи лет!

Как подтверждают историки, у римлян был огонь на мысу, вероятно, просто костер, в который неустанно, всю ночь, подкладывали хворост.

«Наш» маяк был, понятно, куда лучше. На вершине красивой белой башни (это даже хорошо, что она невысокая, удобнее влезать на нее с костылями) находилась так называемая сетка накаливания. Сделана она была из шелка, пропитанного особыми солями. Снизу подавались пары керосина, которые раскаляли сетку добела.

Устройство в общем нехитрое. По сути, гигантский примус. (С этим достижением цивилизации Мыкола успел освоиться в больнице.) Но обращаться с сеткой надо было осторожно — дунь посильнее, и рассыплется в пепел.[1]

Главное было, однако, не в сетке, а в линзе, которая окружала ее, подобно стеклу керосиновой лампы. Стекло было необычное — стеклянный бочонок. Вместо обручей были ребристые грани. Каждая грань преломляла свет, усиливала его и отбрасывала далеко в море параллельными пучками.

Назад Дальше