Иван помолчал.
– Вот, радий в своем пути разложения приходит к свинцу. И вот, свинец, возникший из радия, имеет атомный вес 296,09, а обыкновенный свинец, плюмбум, неизвестно как возникший, имеет другой атомный вес – 207,2. – Понятно? – ничего не понятно!
Иван помолчал.
– Ты прости, девушка, я из мозгов своих выскочил, – я куда ни посмотрю – все у меня в глазах разваливается – –
– – и он не кончил – –
– – опять все провалилось, и опять возникло громадное государство костей, мяса, крови, нервов. Иван уже не знал, кто это государство – женщина ли, сидящая перед ним, или он сам. Во мраке черепной коробки повисли сталактиты времени, чердаками рухляди свалена была память: и во мраке черепной коробки было совершенно темно, совершенно, – черепная коробка разрасталась в невероятия, – как на заводе в шахте, Иван бродил по черепной коробке, спотыкаясь о память и с фонарем в руке. И – уже непонятно откуда, из черепа или из шахты – Иван вышел в ночное поле, в степь: – –
– – трое здоровых, они несли на плечах винтовки и мертвецов – –
Горничная – уже не проститутьи кокетливо, уже не злобно, – но глубоко по-человечески, матерински-нежно толкала человека с остановившимися глазами к постели, – подталкивая, шептала:
– Ну, ну, ты ложися, ложися, поспи, – поспи, говорю!.. Иван отвечал тихо:
– Да, да, я посплю. Я очень устал. Ты стань на караул, возьми винтовку. Я посплю.
Матерински – женщина снимала сапоги с Ивана, раздела, положила, укутала, – и ушла из комнаты, бесшумно шлепая ночными своими туфлями.
Электричество осталось гореть.
– –
– – дальше Москва – комиссару Ивану Москве – была бредом, повторностью явлений и нереальностью.
– –
– – артист Владимир Савинов – в закулисном клубе одного из московских академических театров, в заполночный час, в заседании общества «Честное Слово» – читал лекцию о кукольном театре, о марионетках. Слушателями были артисты и немногие гости. Актер Владимир Савинов имел асимметричное лицо астеника: несмотря на русскую фамилию и явное российское происхождение, – разрезом глаз, крыльями бровей, лбом, цветом кожи – Савинов походил на индуса. Говорил Савинов лаконически, короткими фразами. Актеры знают тайну вещей – путь вещей в достижениях актерских целей: и Савинов повязал свою голову оранжевой чалмой. Тип астеников на русском языке называется – породою шалопупых: быть может, Савинов был и диспластиком.
Актер Савинов рассказывал историю марионеток, их путь через века, о том, что сейчас, вышед из веков, они остались в Осака в Японии, в Калькутте в Индии, в Каире в Египте, – что индийская память насчитывает марионеткам три тысячи лет, – этому абстрагированию искусства, когда человек в искусстве отказался даже от тела, тело заменив куклой.
Мозг и слова актера Савинова носили фантазию слушателей по неизученностям пространств и времени, по тем историческим закоулкам, которые называются искусством, которые всегда чуть-чуть истеричны и затырканы в дальние и темные углы кварталов темной человеческой радости.
И после лекции Владимир Савинов демонстрировал свое искусство: искусство владеть марионетками.
Была растянута черная материя, до третьей пуговицы жилета закрывающая Владимира Савинова. Был потушен лишний свет.
И тогда из-за черной материи вышла марионетка, женщина в плаще египтянки. Она поклонилась глубоким поклоном, опустив руки к коленям. В руке ее было опахало. Голосом, собранным интонациями одних булыжин, Владимир Савинов, свисая над марионеткой, читал стихи. Марионетка – египтянка – женщина величиною меньше четверти метра – шла, шла, ступала своими сандалиями, как самая настоящая женщина, – шла, заставляя забыть, что она – только кукла в ловкости рук Владимира Савинова, дергаемая невидимыми ниточками. Она была примитивна. Она опустила опахало, она постояла в задумчивости, руку прислонив к глазам, – и она взяла сосуд с водою, поставила его себе на плечо, она согнулась под тяжестью сосуда, – и она пошла обратно.
Вслед за нею вышел индус в белых одеждах, – он сел на землю, подобрав под себя ноги, – он склонил голову, – и он задумался, как думают века истории его отечества.
Это было удивительнейшее зрелище, удивительная темная условность искусства, – и темная сила искусства, колоссальная, – ибо эти куклы – совершенно категорически жили в ловкости рук Владимира Савинова, человека с лицом диспластика, говорившего голосом булыжин.
Куклы: – жили, оживали в руках актера Владимира Савинова – –
– – Иван был у врача.
Он позвонил в подъезде, разделся в прихожей, ожидал в приёмной, прошел в кабинет.
В тот момент, когда Иван входил в кабинет, в кабинет из другой двери входил профессор – из столовой, где на столе кипел самовар. Профессор по психиатрическим делам оказался человеком неожиданно тучным и имел такой вид, точно он спал ежесуточно по пятнадцати часов.
Ивану сразу показалось, что профессор стал его подкарауливать.
Профессор подал руку, сел, предложил сесть, снял крошку с пиджака и щелкнул портсигаром: «– курите?» –
Иван взял папиросу, но не закурил. – На что можете пожаловаться? – спросил профессор, раскуривая папиросу.
И дальше Иван не помнил своего визита к профессору, по психиатрическим делам. Он вспомнил себя на улице, в руке у него была бумажка с адресом Донской психиатрической лечебницы. Он разорвал бумажку и бросил ее. Он – тогда на улице – совершенно точно ощущал в себе два сознания: одно, теперь владевшее им, было темным, волчьим сознанием, страшным, проваливающимся в непознанные непонятные инстинкты, – вот те, которые заставили разорвать адрес больницы, – другое сознание было ясным, прозрачным и – безвольным, – оно следило за первым и было бессильным.
– –
– – Иван пошел к Обопыню вечером. Обопыней не было дома, старик должен был прийти домой с минуты на минуту, – Ивана провели в темную комнату, чтобы он ожидал.
Обопыни в первый год революции поселились в княжеском особняке, в упраздненной домовой церкви. Обопынь-старший свой кабинет устроил в алтаре. Обопынь-старший нашел досуг стащить в свой алтарь неразграбленные вещи князей: его алтарь хранил в себе покойствие дубового письменного стола, дубовых кресел и дивана в медвежьей шкуре. Стены и пол Обопынь застлал коврами, которые крадут звуки. Печь, когда она горела, населяла алтарь покойствием, так же, как покойствие вселяли старинные кувалдинские часы, отзванивающие каждые четверть часа менуэтами осьмнадцатого века. Портьеры кутали окна алтаря, как женщины кутают пледами плечи. Обопынь внес сюда запахи псины (запах холостяцкого его положения) и касторового масла (запах его профессии): ладанный запах алтаря давно был выветрен.
Иван прошел в кабинет и сел на медвежью шкуру растянувшись, откинув голову к спинке дивана. Комнату эту Иван давно знал, и давно знал запахи Обопыня. Так Иван просидел минут десять.
Он уловил в воздухе, кроме запахов холостяцкой псины и касторки, третий, непонятный запах. Он стал принюхиваться. Непонятный, бередливый, чуть заметный, – Иван не сразу узнал запах разложения, мертвечины.
– Наверно под полом издохла крыса, – решил Иван.
Но запах не переставал беспокоить, и в памяти стал фронт.
Во мраке комнаты, за тяжелыми коврами мягкая была тишина. Иван лег на медведя, положив под голову подушку и заложив за голову руки. И тогда он услышал, как за головою его, в углу, нечто гудит, едва слышно, как гудят морские раковины.
Иван поднял голову и – поспешно сел на медведя: – в углу, едва заметно, призрачным фосфорическим светом светились человеческое лицо, шея, плечи, – бередливое шипение морской раковины шло из этого же угла.
Иван поднялся с дивана, пошел навстречу фосфорическому свету, в углу стоял человек. Иван зажег электричество.
В углу стояла мумия.
Но Иван – но Иван признал в ней – не мумию: – в углу – для Ивана – стояла Александра. Иван подошел вплотную к мумии: мумия пахнула мертвецом. Иван всмотрелся: закрытые веки мумии, ее лоб, ее ржаные волосы, ее прическа, ее губы, ее непонятная, прекрасная улыбка на губах мумии, – все то, что мумия пронесла через тысячелетья, – все это удивительнейше было похоже на Александру, – через тысячелетья все это удивительнейше повторилось в Александре – –
Но мумия рассказала и о другом: Иван узнал, что он обладал Александрой. Та женщина, имя которой он забыл в бреду, которую он забыл в бредовых памороках кубанского июля, – та женщина, с которой сошелся Иван в первый и последний раз за свою жизнь, тогда в июле в степной больнице, – была Александрой и мумией одновременно. Тогда в том бредовом июле безымянная девушка отдалась Ивану, чтобы стать женщиной, – тогда она встретила Ивана такою страстью, такими поцелуями и таким отданьем, которые могут родиться только в бреду – –
Многие куски этого вечера совершенно выпали из памяти Ивана Москвы, навсегда. В кабинет вошел Обопынь-старший. Иван не видел его. Обопынь-старший видел совсем не то, что в бреду казалось Ивану.
В углу комнаты стояла неподвижная мумия. С открытыми глазами лунатика человек склонился перед мумией. Всем благоговением, которое может в себе со брать любящий человек, человек целовал мумию – ее глаза, губы, щеки. Обопынь оторопело и удивленно говорил: – «грудку, грудку поцелуй, ножки!», – и человек целовал сплющенную тысячелетьем пелены грудь мумии, коричневые, иссохшие ее ноги, где мясо превратилось в ремень. Совершенно оторопевший Обопынь командовал: – «видишь, она просится к тебе на руки, – возьми ее, приласкай, поноси!» – и человек, корчась под тяжестью камня мумии, носил голую мумию по комнате, качал ее, как ребенка, и пел ей зырянскую колыбельную песню.
Это видел оторопелый Обопынь.
Иван видел, как Александра, умершая три тысячи лет тому назад, пошла к нему навстречу. Он, Иван, был вне времени и пространств, – он шел навстречу трехтысячелетней Александре. И он обнял Александру – по праву, по прекрасному праву, которого не было у него в жизни, которое дала ему кубанская ночь. И Александра склонилась к нему на грудь. Всем благоговением и всею нежностью, какие он мог собрать в себе, он целовал глаза трехтысячелетней Александры, которая, в мудрости трех тысячелетий, вышла к нему обнаженной, – всем благоговением он коснулся ее губ и колен. И он взял ее на руки, он баюкал тысячелетья на своих руках, он понес на груди самое прекрасное, что было у него в жизни, и он запел, как пела над ним его мать. Обопыню, должно быть, стало страшно, – он сказал весело:
– Ванька, брось, поставь ее на место, брюхо надорвешь!..
И Иван покорно поставил мумию в угол.
– Ты присядь, Ваня, что ты на самом деле! – брось! – сказал Обопынь.
Иван покорно сел на медведя. Обопынь посмотрел на него удивленно, повеселел, недоумело. Иван сказал:
– Я задремал, что ли. Ты уже пришел. Обопынь повеселел, заговорил:
– Мумию рассматривал?! – вот, брат, на старости лет женился, три тысячи лет барыньке. Три тысячи прожила, а в нашу революцию смердить стала. Вот, третью неделю воюю с ней, сам с собою борюсь.
Обопынь закурил толстую папиросу. Глаза Обопыня заплыли в тяжелые складки морщин, как бывает иной раз у бульдогов, – и, как бывает у бульдогов, белки глаз Обопыня были испещрены красною сетью венок. Обопынь наклонился к Ивану. Обопынь был очень серьезен.
– Я сейчас с аэродрома, – говорил Обопынь. – Мне говорят, я вылетался, потерял сердце, – ерундиссима! – Куда угодно, как угодно я поведу машину, – в облака, за облака, – с закрытыми глазами поведу, как хочешь. – Нет, я не потерял сердца, – пусть кто-нибудь другой вылетался, это не мое дело!.. Я с мумией живу, поди!.. Ерундель, – по-французски – ласточка!..
– Это что значит – вылетался? – спросил Иван. Обопынь ответил тихо:
– Это, знаешь… наша профессия. Пилоты, со временем, теряют сердце, у них появляется неуверенность, они начинают бояться воздуха, у них пропадает глаз, они неверно ведут самолет, – нервы гадятся. Если их болезни не заметят, они всегда гробятся, разбиваются.
Обопынь помолчал.
– Страшная болезнь! – крикнул он. – Человек боится воздуха, марает, как шмендрик, – и все-таки лезет в воздух, не может жить на земле, нечего ему на земле делать, – боится воздуха и лезет на него, – а на земле скучает, томится, водку пьет, – а в воздухе еще больше того дрожит от страха и – гробится на ровном месте, как шмендрик.
– Я вот тоже вылетался, – сказал Иван. Обопынь заорал:
– Нет, я не вылетался, – нет-с, – ерундиссима, аттанде немного!.. Я в себе силу открыл. Велю, и никакая машина не может разбиться. Велю, и мумия будет танцевать. Это я тебе велел целовать мумию.
Иван встал, чтобы идти домой. Обопынь предлагал ему подождать сына, который хотел свести стариков к артистам в гости, где будут показывать марионеток.
Иван ушел.
– –
– – на том месте, где ныне стоит памятник Тимирязеву, в октябрьские дни 1917 года стоял трехэтажный дом. Этот дом был разрушен юнкерами и пушками. В этом доме Иван дрался за свою биографию. В дни до-биографии Иван обедал в этом доме несколько раз.
Ночью, когда Иван шел от Обопыней, – пролазом Богословского переулка, мимо старенькой церквенки, он вышел на Тверской бульвар и пошел направо, к Никитским воротам, чтобы посмотреть на тот дом, где он дрался за самого себя и за прекрасное человеческое будущее. Он обогнул кофейню, которую старые москвичи называли «Греком», и пошел вниз.
Он думал о том, что было тогда, в Октябре.
Он ждал увидеть вывеску столовой и трехэтажное здание.
Во мраке он увидел памятник. «Как же это я ошибся, – подумал он, – шел к Никитским, а попал к Пушкину?» И он повернул обратно. Ночь была черна и безлюдна.
Он прошел мимо «Грека». Он увидел впереди памятник.
Он остановился в удивлении. Он пошел к памятнику. Это был Пушкин. Иван прочитал:
Иван потер себе лоб, осмотрелся кругом и пошел обратно.
Бульвар был темен и глух, – впереди стоял Пушкин.
Иван вжал голову в плечи и – уже не пошел, а побежал обратно.
Впереди стоял Пушкин.
Пушкин раздвоился.
Пушкин замыкал пути Ивана.
И тогда Ивана объял леденящий страх. Вжав голову в плечи, крадучись, на цыпочках, Иван вышел с бульвара в пролаз Богословского переулка, – Ивану казалось, что Пушкин спрятался за церковь, – Палашевскими Иван вышел на Тверскую, пошел к Дмитровке, Пушкин был за каждым углом. Иван шел на цыпочках.
– –
Александра – подлинная – знала о том, что у нее был бредовой июль, лишивший ее девичества, – но там в бреду, как никогда в жизни, она не узнала, что мужем ее был Иван Москва, запамятовав это бредом.
– – утром Иван сложил чемоданы, чтобы уехать в этот же день. Он послал курьера за билетами и к Обопыню, чтобы тот был готов к отъезду. Сам Иван собрался в ВСНХ, в ЦСУ и в ЦК. Иван действовал и точно представлял себе порядок вещей. Он заготовил заявления о болезни и о негодности для работы. В гостинице, когда он спускался по лестнице, чтобы выйти на улицу, его остановил рассыльный и вручил ему сверток. В свертке были его вещи, которые у него отобрали бандиты, револьвер, бумажник, часы и кепка, – и было письмо.
В письме содержалось следующее:
«Дорогой боевой товарищ и командир Ваня Москва! пишет тебе твой боевой товарищ и рядовой красноармеец, Семен Клестов с которым вместе ты тощил боевых мертвецов в Кубанских степях. Просмотрел я твои документы и сердце мое кровью облилося, как разъехались наши дороги ты ответственный красный директор а меня судьба вывела на большую дорогу. Прости меня, что тогда в темноте я тебя не узнал. Очень хотел я к тебе зайти старое помянуть, да сам понимаешь, не статья мне в ваши владения ходить.
Низко кланяюсь тебе дорогой боевой товарищ и командир Ваня Москва и остаюсь рядовой Семен Клестов».
– –
– – вечером Иван Москва и Обопынь лежали в купе мягкого вагона.
Иван возвращался на завод, чтобы сказать Александре о том, что она – жена его, что он – ее муж. Тот бредовый июль был их венчанием, когда девушка Александра стала женщиной.
Иван дремал. Обопынь говорил:
– Хочешь, сейчас сюда вызовем эту самую мумию? – она тебе чай будет наливать! – –
– –
– – республиканские слова:
ЦСУ, НТУ, ВСНХ, ПТУ, Промбюро, рабфак – –
Глава заключительная
Вне обстоятельств.
…под уральскими металлургическими заводами земли крепки, как пот.
От дней Петра каждый завод на Урале памятует хорошее столетье быта, – и все заводы построены, как один. Леса кругом, глубокая здесь издревле лежала балка, по дну ее протекал ручей или речуга, – и речугу заплотинили плотиной, иной раз верст на пять длиной: и с одной стороны плотины возникал огромный пруд, целое озеро, а с другой – в овраге, в лощине под плотиной ставился тогда завод. Так делалось к тому, чтоб, кроме кабальных рабочих рук, пользовать еще бесплатную водяную энергию, – силою воды пускали завод.
Каждая такая плотина помнит столетье, – заводы стоят в сырости, в оврагах, прокоптились, одряхлели, на заводах работают вручную, – на заводах в домнах и мартенах плавят чугун и сталь, как плавили столетие тому назад, – не каменным – древесным углем, деревом, дровами: и у каждой заводской плотины – огромные сплавы дров, и пыхтит двигатель на лесопилке, готовя топливо заводу. И направо и налево от заводов, подпирая лес, в леса влезая, стоят прокопченные, приземистые, широкопазые избенки рабочего поселка. Рабочие здесь – вручную льют чугун, вручную мнут болванку, а дома пашут землю, ловят рыбу и пасут скотину (и такие горькие ботала звенят на шеях у скотины!). Рабочие с поселков остались здесь от крепостных и «государственных» крестьян.