Василий I. Книга 2 - Борис Дедюхин 2 стр.


— Нет, должно! Мы все — Донские и не вправе свою гордость хоть чем унизить! Дмитрий Иванович и при жизни не боялся людских клевет и суда потомков не устрашился, отказавшись принять схиму. Надо уметь быть достойными великого и памяти его.

— Но в греческом монастыре… — осторожно начал Василий, однако мать оборвала его:

— Не трог их, какой они мерой меряют, такой и им будет отмеряно. — Она с трудом передохнула, опустилась на лавку. — В длительности бытия не человек гонит случаи и события, но время. А человеку надо успевать за временем, постигать его. Ты млад, но ты — великий князь всея Руси: моим словам внемли, а время всякой вещи сам распознавай. Сила государя — не только рать и меч, но и мысль мудрая, в тишине продуманная и всякой хитростью измечтанная. Отче Сергий приезжал утром, не застал тебя. Сказал, что в Симонов монастырь поедет, там будет до Крещения. Тебя звал к себе, увещевал мир взять с Владимиром Андреевичем… Очень кручинился первоигумен из-за вашего нелюбья. Ну, иди с миром. — Она перекрестила его. — Господь да хранит тебя в любви своей!

На скользком, заледенелом крыльце его перехватил Юрик. Как-то говорил Василий матери, что брат в последние дни сильно повзрослел и поумнел. Тот слышал разговор, сразу стал вести себя самоувереннее и тщеславнее. А после разговора о Янге вовсе зачванился, обо всем стал свое суждение иметь, лез то и дело с советами к Василию. И сейчас вид очень самовластный напустил на себя, объявил:

— Дурная молва в свете о нашей матери идет.

Василий вспыхнул:

— Ты, Юрик, шныришь везде, лезешь в дела, кои ведать-то тебе негоже. Немудрен еще ты, сквозная пустота еще в голове у тебя. Погодил бы малость…

— Я и так уж годил-годил! — Юрик ослезился голосом. — Будет годить.

— Нет, погодишь, — твердо поправил Василий, — погодишь, когда велят. — Они стояли совсем близко друг от друга, так что дыхания их смешивались на морозном воздухе. Василий разогнал голичкой белесый пар, добавил грозно и тихо: — Вижу я, что назола ты, княжич. Ты, вижу, слов добром не понимаешь. Тогда я тебе волю свою объявлю! — возвысил он голос. — Все, что тут ты мне наязычил, ты из головы своей выложи, а взамен вложи вот что… Тебе отписаны отцом Звенигород, Галич и Руза-городок. Вот и отправляйся, нимало не медля, в свой удел, сиди там до поры, покуда я не покличу. — И наступил брату на ногу. Боль или досада исказили лицо Юрика, однако он и попытки не сделал высвободиться, давая этим молчаливую клятву никогда не своевольничать, не выходить из повиновения отца своего.

Он ушел, наверное тайно умывшись слезами, а уединившись, может быть, рыдал в голос, бурно страдал, как делал это с досады или злости в раннем детстве, бросаясь лицом в песок, стуча кулаками по земле, — всегда был Юрик вспыльчив, горяч, он и не мог быть иным, потому что, по словам матери, появился на свет как раз в ту ночь, как народился молодой месяц[3]. Василий по первоначалу испытал даже и жалость к брату, однако все маячило перед ним лицо Юрика с раздраженным взглядом круглых глаз, с выбившимися на лоб прядями темных волос и тонкими язвительными губами, впервые в жизни оно показалось почти что ненавистным, так что даже испугала эта мысль. И странным образом соединились в одном опасном ряду вместе: Юрик — Владимир Андреевич — отец Сергий… Почему?

Сергий самолично воспринимал Юрика от святой купели, крестный отец его… Троицкая обитель на Маковце лежит во владениях Владимира Андреевича: его отец Андрей Иванович, боярин из Радонежа, во времена Калиты еще дал Сергию дозволения сесть для пустынножительства на его землях, а сейчас городок этот с волостью в руках дяди как раз… В стольном городе дядина уезда Серпухове частым гостем бывал Сергий — по просьбе Владимира Андреевича закладывал там церковь Зачатия Богородицы с монастырем, затем освящал собор Святой Троицы. И не потому ли Сергий так кручинится, не потому ли в монастырь родного племянника Федора Симоновского зазывает… Но тут же и отбросил прочь Василий свои сомнения, нашел их даже и кощунственными и еще и за это рассердился — на себя уж. Игумен Сергий не может таить внутри себя разлад, двоедушие, не может, разрываясь надвое, проявлять вовне якобы совершенное спокойствие и этим лицемерным самообладанием помогать Василию и Владимиру Андреевичу переносить их которы и распри. Нет, нет, Сергий ведет себя истинно мудро, его внутриубежденное спокойное состояние как раз и помогает сейчас Василию, как помогло Дмитрию Ивановичу в его самый трудный и ответственный момент жизни, когда решал он идти на решающую схватку с Мамаем Сергий вносит покой одним только своим появлением, одной встречей, одним лишь присутствием своим — такова живительная сила истинной мудрости и благочестия.

Сергий, и только он один сейчас, может поднять силы Василия к героическому напряжению.

Последние сомнения оставили Василия, когда получил он сообщение от серпуховского гонца. «Преставися княгиня Марья, княже Андреева жена Ивановича, мати княже Владимира Андреевича». Сразу вспомнил ту княгиню Марью, хоть и видел ее всего один раз в жизни, — она успокаивала и утешала обмиравшую мать Василия в день выхода из Кремля московской рати навстречу Мамаю. И вот призвал Господь в небесные обители кроткую и боголюбивую душу праведницы. Непременно надобно бы поклониться покойнице, да что-то зело не борзо поспешал гонец — на третий день лишь доставил скорбную весть… Может, не нарочно так вышло, а может, и загодя измыслил это Владимир Андреевич, не желая видеться с племянником до примирения, не уверенный, что великий князь такого примирения ищет. И боль, и нежность, и стыд, и раскаяние пережил Василий, получив сообщение о кончине княгини Марьи. Не мешкая уж, не колеблясь и не рассуждая, послал в Симонов монастырь скорохода с вестью, что прибудет туда на другой день крещенской недели. Об этом же уведомил и Владимира Андреевича через его гонца.

4

Он приезжал в этот монастырь с отцом в год, когда случилась рать на Воже, и хорошо запомнил, что Симонов стоит со стороны татарского прихода — прямо у большой Болвановской дороги на левом берегу реки Москвы[4]. Но оказалось, что еще десять лет назад Федор Симоновский, родной племянник и любимый ученик Сергия, уклоняясь от шума, перешел несколько далее, в тихое и лесное место, где поставил себе келью и подвизался безмолвно и одиноко в окружении лишь зверей да пернатых. Вскоре, однако, потянулись к нему иноки, и игумен с помощью боярина Григория Ховрина возвел церковь Успенья Богородицы, кельи для братии. Так возникла на Руси еще одна обитель пустынножительства.

Новый Симонов — один из многих монастырей, родившихся уже в бытность Василия. Их обитатели смотрели на свое затворничество не как на уход от жизни, но, напротив, как на подвиг. На смену гордящемуся своей физической силой, дающему волю страстям своим богатырю, у которого «сила по жилочкам живчиком переливалась, которому было грузно от силушки, как от тяжелого бремени», пришел в облике Божьего послушника богатырь иного покроя — вооруженный силой и величием нравственного подвига, торжеством духа над плотью. И уже люди мирские, настороженно относившиеся, как относился поначалу и Дмитрий Иванович, к уходу в скиты и обители, сейчас понимали, что иноческий подвиг и выше, и труднее подвига человека, ополченного одной вещественной силой, и не случайно же на Куликовом поле закованный в железо чудовищной силы богатырь Челубей не смог одолеть схимонаха Пересвета…

Возле Старого Симонова, ставшего теперь монастырской усыпальницей, дорога резко поворачивала направо в лес. Снег тут лежал столь глубокий, что ехать по узким проселкам можно было только в одну лошадь. Пришлось остановиться и перепрягать троечные сани гуськом — вереницей, как летят дикие гуси. Коренник остался в оглоблях, а пристяжных конюший поставил на длинных постромках впереди, одну перед другой.

Крытые возки покатили резво, без остановок, не сваливаясь и не зарываясь. Впереди шел угонный санник — конь, приученный возить и зимой и летом сани на полозьях. Боясь завязить ноги в сувоях снега и управляемый вершником[5], он строго держался бой-ной дороги, не давая свернуть в сторону и следующим за ним лошадям. А чтобы возок нечаянно не опрокинулся где-нибудь на косогоре или крутом повороте, сторожко следили стоявшие на приделанных к коням широких отводах конюший Некрас и ухабничий Федор, сын покойного Захара Тютчева, оба они были людьми искусными в своем деле, их любил и жаловал еще и Дмитрий Иванович[6].

В ровно катившем возке было тепло, Данила молча притулился в ногах князя, а Василий пытался воскресить в памяти облик игумена Федора, но не мог этого сделать, что и понятно: он видел его, когда был семилетним отроком. Однако слышал о нем постоянно, знал, что Федор в тринадцать лет постригся в монашество и взрастал в чистоте и святости, недоступный соблазнам грешного мира, в пустыне своего дяди Сергия Радонежского. Удостоившись священства, с благословения первоигумена и с разрешения святителя Алексия он сам стал основателем обители. Отличаясь привлекательной наружностью, а главное — иноческими добродетелями и обширным умом, новый игумен быстро приобрел всеобщее уважение. Великий князь, отец Василия, избрал его после смерти Митяя своим духовником и часто поручал ему церковные дела. Помнится, вскоре после битвы на поле Куликовом отец послал его в Киев к митрополиту Киприану, а в год отъезда Василия в Орду ездил Федор в Царьград к патриарху Нилу. И в прошлом году он путешествовал в византийскую столицу с поручением великого князя, и, помнится, отец говорил, что человек этот вполне достоин занимать святительскую кафедру. Такими, как Федор, людьми и были тогда сильны монастыри, являвшиеся твердынями для нравственной охраны общества, от них исходили голоса, напоминавшие о высших, духовных началах, которыми должно спасаться всем людям. Дмитрий Иванович изменил отношение к ним потому, что понял: от них исходит проповедь не только словом, но и делом, и обитатели монастырей, казавшиеся умершими для мира, на самом деле были столь живы, что острее других чувствовали зло и порок, не могли оставаться равнодушными к несправедливости — именно поэтому же был столь деятелен Сергий Радонежский, не сидел в затворе, но знал обо всем творящемся в свете, настойчиво вмешивался в мирские дела. Василий долго колебался — ехать ли ему для заключения мира с дядей в Симонов монастырь или настоять на том, чтобы он явился в Кремль, а отправившись все-таки в дорогу, оправдывал свое решение рассуждением о роли монастырей в государственном правлении. Конечно, приятно было и то, что отец по-особому к Федору и его обители относился, обстоятельство это тоже способствовало тому, что отправился великий князь Василий Дмитриевич в дорогу, невзирая на крещенский мороз и глубокие снега. Не откажется, конечно же, и Владимир Андреевич Серпуховской, небось уж там, хотя ему и много дальше ехать…

Перед самым монастырем проселочная дорога перешла снова в большую, многопроезжую, лошади стали сбиваться на стороны. Пришлось сделать еще одну остановку, чтобы перейти с гуськовой на обыкновенную упряжь.

Конюший и стремянные, согревая дыханием коченеющие руки, стали вынимать из ноздрей лошадей сосульки, развязывать сыромятные, задубевшие на морозе ремни конской сбруи. Дело у них продвигалось не споро, и Василий вылез из повозки, пошел по направлению к монастырю, прислонившемуся к сосновому бору частоколом своих белых и мохнатых от снега и инея стен.

Навстречу Василию шел по дороге, зябко ежась и поджимая по-гусиному то одну, то другую ногу, странного вида путник. По рваным, постольным, гнутым из сырой кожи опоркам, по одежде, которая состояла вся из обернутых вокруг пояса лохмотьев и потертой куцей шкуры молодого черного медведя, можно было бы узнать в нем нищего, а по кованой цепи на шее — взявшего на себя тяжелый обет монаха. Но не был он, похоже, ни тем, ни другим: распущенные грязные волосы, дикий взгляд словно бы выкатившихся из черных впадин и немигающих глаз выдавали в нем безумца. То же и речь его свидетельствовала:

— Если, великий князь, съешь волка-пса, так и выгалкнешь.

— Выгалкну?

— Да, выгалкнешь, выблюешь.

— Кто ты?

— Человек Божий, обтянутый кожей.

— Далеко ли путь держишь?

— В Иерусалим схожу, Господу Богу помолюсь, в Иордан-речке искупаюсь, на кипарисном деревце посушусь и, приложившись ко Господнему гробу, в возвратный путь пойду в меженный день по дороге из камня семицветного, в лапоточках из семи шелков.

Василий подал несчастному монету.

— Блаженнее давать, нежели принимать, — поблагодарил тот и бросил на Василия взгляд человека вполне уж нормального, даже очень разумный взгляд. Показалось Василию, что где-то и когда-то он видел этого человека, может быть, даже и знал довольно коротко. И тот, видно, понял по взгляду великого князя, что может оказаться опознанным, опять вытаращил в безумии глаза и затараторил что-то громко, но совершенно невнятно.

Василий вернулся в повозку. Пока ехали до монастыря, все пытался постигнуть: кто бы это мог быть — странный безумец с просветленным взором; а когда вышел во дворе Симоновой обители, то первым, кого он там увидел, был этот же нищий-юродивый — то ли бегом он мчался следом, то ли прицепился на задках одной из повозок княжеского поезда.

Великого князя встречали, кроме Федора Симоновского, которого Василий сразу же узнал по дивно близко посаженным глазам, еще Сергий Радонежский и Стефан Пермский. Вышли они к въездным воротам, как видно, загодя: спасаясь от стужи, они все были в низко надвинутых, отороченных волчьим мехом клобуках, в плотно застегнутых волчьих же шубах, под которые были подоткнуты полы черных на беличьем меху ряс, отчего выглядели они почти как светские люди, если бы не наперсные кресты поверх одежд.

— Дядя мой прикатил? — спросил нарочито грубовато и небрежно Василий. И, как сердце его учуяло, Сергий ответил:

— Ждем, беспременно будет. Время, видишь, по гадливое.

— Да, мороз железо рвет, птицу на лету бьет! — добавил игумен Федор.

— Кто это? — спросил Василий про нищего, который и сейчас продолжал безумствовать, выкрикивая что-то и размахивая тяжелым посохом.

— У него такое прозвание, что с морозу не выговоришь. Милости прошу в трапезную! — Федор пропустил вперед себя великого князя и Сергия, а сам сделал, видно, какой-то грозный знак нищему. А тот не только не послушался игумена, но взвизгнул диким голосом и махнул напересек, едва не сбив с ног Сергия.

Федор виновато развел руками:

— Это Кирилл. Усердный и прилежный был инок, но вдруг стал чинить всякие непотребства и бесовства. Бесчинствовал в храме, в пятницу ел колбасу, а то стал на паперти плясать с лиходельницей — падшей, безносой женщиной, скаредные песни пел, соромщину всякую нес.

— Отчего же он в расстройство впал? Горе какое или тяжкую утрату перенес?

— Нет, в гордынности занесся. Отче Сергий выделял Кирилла среди братии, говорил, что он станет продолжателем его дела.

— И сейчас говорю, — спокойно вставил Сергий, и в это время, громко хлопнув дверью, в трапезную ворвался Кирилл, раздетый почти донага. Что он собирался сказать или сделать, осталось невыясненным, потому что игумен Федор упредил его приказом:

— На хлеб и на воду сорок дней!

Два узколицых бледных инока подхватили Кирилла под руки и повели, употребляя силу, хотя тот не только не оказывал противодействия, но громко радовался тому, что сможет теперь поститься не по своей воле.

— Вот, отче, смотри… Самым суровым наказанием подвергаю, а дух гордыни все гнездится в его сердце. Девять лет был строгим молчальником, строгим постником, строгим веришносителем — и вот, знать, всуе трудился. Великое зло, когда кто впадает в самомнение и думает, что знает, когда не знает, или что имеет, когда не имеет: ибо, думая, что знает или что имеет, не старается уже познать и приобрести, но остается ни с чем.

Сергий никак не отозвался на слова игумена, смотрел в задумчивости вслед Кириллу, непотребно выглядевшему в наготе своей.

5

Молчание и неловкость, настоявшиеся в трапезной после позорного изгнания Кирилла, нарушил Стефан Пермский. Он приехал из далеких краев за новыми книгами для новообращенных зырянских христиан, а также и для решения разных своих пастырских попечительств и гребтаний.

— «Юрод» — значит «необычный»… Это, значит, так нарочито ведет себя человек… Был у нас в великом и славном граде Устюге юродивый Прокопий, прозванный потом Устюжским. Почитали его все за божевольного дурачка, отроду сумасшедшего, никто не видел, что безрассудства и неразумие лишь личина его, не истинное, но накладное, ложное лицо. Однажды Прокопий вошел в церковь и возвестил о Божьем гневе на град Устюг. «За беззаконные, неподобные дела зле погибнут огнем и водосо», — объявил. Но никто из прихожан не слушал его призывов к покаянию, и он один плакал целыми днями на паперти. Только когда страшная туча нашла на город и начался трус[7] земной, все побежали в церковь. Молитвы перед иконой Богородицы отвратили Божий гнев, и каменный град разразился в двадцати верстах от Устюга. Там и поныне еще все сплошь поваленные да пьяные леса.

— А потом что с ним стало? — спросил Василий не потому, что его судьба юродивого волновала, а отгоняя этим вопросом зарождающийся в сердце гнев на дядю Владимира Андреевича, который позволял себе прибыть позже великого князя.

Стефан, видно, угадывал состояние молодого государя, нарочито медленно и многословно повел рассказ, обращаясь взглядом к одному лишь Василию, словно бы никого больше и не было в палате.

— Так и вел он житие жестокое, такое жестокое, что с ним не могли сравняться самые суровые монашеские подвиги: не имел он крова над головой, спал на гноище нагой, а по ночам молился, прося пользу городу и людям его. Питался подаяниями, но принимал милостыню только у богобоязненных людей и никогда ничего у богатых.

— А что же, люди-то разве не жалели его за то, что он город спас?

— Юродство его навлекало от людей по-прежнему досаду и укорение, биение и пхание. — Тут Стефан словно бы смутился, краска прихлынула к лицу, проступила даже через седину негустых волос, что видно стало, когда он потупился, склонил голову.

Федор добавил шутливо-уличающе:

— Нет, однако же, нет… Были у Прокопия в Устюге и друзья. В страшный мороз, какого не запомнят устюжане, когда замерзали люди и скот, блаженный не выдержал пребывания на паперти в своей разорванной ризе и пошел просить приюта у клирошанина Симеона. Прокопий предсказал тогда Симеону и жене его Марфе, что родится у них зело благочестивый сын. И верно предсказал, вот он, тот сын — Стефан, гость наш бесценный!

Сколько помнит Василий, о Стефане Пермском всегда говорилось с умилением, все его неустанно славили за необыкновенные дела и подвиги на северных землях, везде ему были рады, зазывали в гости, когда он приезжал в Москву. Стефан, конечно же, не мог не чувствовать особого к себе отношения и тяготился этим, приходил в смущение, от которого всегда старался избавиться каким-нибудь отвлекающим внимание предметом беседы. И сейчас он поспешил вернуть разговор в прежнюю стезю:

— И монах из Кирилла вышел примерный, и надзирателем слуг был он у Вельяминова исправным, когда звался в миру еще Кузьмой…

И тут Василий постиг, что не зря ему лицо юродивого еще за стенами монастыря показалось знакомым, — он очень хорошо знал расторопного, сметливого и ловкого управляющего в доме окольничего Тимофея Васильевича. Кузьма умел, как никто иной, все организовать на пирах так, что ни один из гостей не оказывался обижен, обделен или забыт вниманием слуг. И притом сам Кузьма оставался незаметным — без шума, без суеты все делал, и, помнится, отец хотел его переманить к себе на великокняжеский двор, и будто бы сговор сладился, Тимофей Васильевич согласился, да только вдруг Кузьма в воду канул..

Назад Дальше