Сергий ответил сразу же, без малого размышления:
— Эта заповедь для тебя, великий князь, значит вот что: ты не должен носить такого помысла в душе своей, не должен начинать кровопролития. В борьбе с темными силами, которые ищут твоей смерти, ты не должен озлобиться, обуяться жаждой мщения, иначе и сам станешь темной силой. Гада можно и должно убить, но так, чтобы свою душу сохранить, не убить в себе Божьего человека. Поразить врага — не доблесть и не радость, — это долг, ибо силу зла в любой форме должно уничтожать. Первая заповедь не только государя, но всякого смертного, внимание к человеку, который к тебе обратился. Это главное дело, ради которого надо сразу отбросить все остальные. Святитель Стефан не станет запрашивать лишнего, если обратился он, значит, дело богоугодное и праведное.
За окнами раздалось многоголосое дребезжание поддужных колокольчиков:
— Вот и князь Владимир Андреевич прибыл, — сказал, поднимаясь из-за стола, Сергий.
Василию послышалось в его голосе облегчение, и он с вновь вспыхнувшей ревностью подумал: «А не лишнего ли позволяет себе Серпуховской, и не с благословения ли первоигумена?»
Сергий между тем добавил негромко, сам для себя:
— Все-таки залучил я вас обоих…
Прибытие нового княжеского поезда наделало много шума. Всполошились все монастырские галки, заметались над медью золоченным шеломом Успенской церкви, оглашая двор своими надтреснутыми, картавыми голосами. Монахи в черных рясах высыпали из келий на снег, словно белоголовые галки. В небе ярко светило солнце, белое и холодное.
9Оказалось, что сердился он на своего дядю зря: Владимир Андреевич не приехал — его привезли, разбитого недугом. А когда стал вылезать из саней, то на первом же шагу споткнулся, запутался в длинных полах тулупа черной дубки и едва не упал, и упал бы, не поддержи его верные бояре, которые подхватили князя на руки, умело и привычно отнесли на том же черном тулупе в жарко натопленную избу.
— Зачем же ты приехал? — с сочувствием и сокрушением спросил Василий, совершенно забыв о своих недавних подозрениях и обидах.
Владимир Андреевич бросил из-под насупленных мохнатых бровей усталый, изможденный страданиями взгляд, сказал очень просто и разоружающее.
— Я слово отцу Сергию дал, он подумал бы, что я почестью побрезговал. Да и ты зело вскидчив…
— Владимир Андреевич знал, куда едет, — весело говорил игумен Федор, — знал, что лучше моего лекаря-травника не найти, любую хворь рукой отводит. И я знал, что за скорбь у него, баенку приготовил, со вчерашнего утра немец ее топит: скорее чем за сутки баенку в такую пору не прогреешь.
— Что за немец, не Штиглиц ли? — испугался Василий, вспомнив разговор с польским послом Августом, но тут упрекнул себя за неосторожность. Правда, никто о Ягайловом лазутчике, как видно, наслышан не был, никому щеглиная кличка не показалась достойной внимания и интереса. А Федор объяснил…
— Кобеллом кличут… Наемным воем был он когда-то еще у Ольгерда, в плен наши новгородцы заарканили его. Хотели вместе с другими вражинами в Крым на невольничий рынок отправить, а оттуда одна дорога — в галерники константинопольские либо венецианские. Вели всех горе-вояк мимо нашего монастыря, этот вот Кобелл сильно занемог, взяли мы его к себе, травник наш выпользовал его, в баенку сводил, попарил. И так Кобеллю наша баенка понравилась, что он взмолился — просить стал, чтобы окрестили его в православие и взяли в обитель. Вот ведь: ради баенки от веры своей отрекся. Взяли мы его, второй год у меня истопником, банщик исправный да услужливый.
— Что же это за баенка у тебя такая, мыльня, что ли? — спросил Владимир Андреевич, который полулежал на широкой лавке и, как видно, отогревшись и обнадежившись словами Федора, повеселел — страдальческая гримаса сошла с его лица.
— Мыльня и есть, обыкновенная русская баенка, в которой сгорает и гнев, и вражда. А Кобелл не видал такой отродясь, у них в Германии, говорит, мужик моется три раза за всю свою жизнь: когда родится, перед свадьбой и когда умрет. А я, говорит, всего только один раз и помыт — при крещении, да и то не помню, потому что еще титешным был.
Василий, когда был в плену у Витовта, удивлялся тому, что в Литве нет мылен, но думал, что это объясняется язычеством, в котором закоснел народ. Потом узнал, что все мыльни были там уничтожены после Краковской унии, в связи с принятием католичества[8]. Для каждого русского с незапамятных времен стало потребностью еженедельное горячее мытье, и обычай этот изумлял иноземцев, даже и сам Андрей Первозванный, по словам летописца Нестора, дивился тому, что русские люди секут сами себя в пару вениками — «творят не мытву себе, но мучение». И потом каждый иностранный путешественник считал непременным поразить своих соотечественников сообщением об удивительном обычае русских. В той же «Повести временных лет», написанной триста лет назад и служившей все это время постоянным чтением в княжеских и боярских семьях, в монастырских и светских школах, говорилось об одном таком изумленном страннике: «И рече им: «Дивно видех землю словенску. Идущу ми семо видех бани древяны. И пережгуть и румяно и идуть ню, изволокутся и будут нази. И облиются квасом кислым и возьмуть на ся прутие младое и бьются сами!»
Изумление — это ладно, много всегда в чужедальной стране найдешь необыкновенных вещей, но ведь не могли же приезжие европейцы не понимать, что еженедельное мытье с парением не просто дивный обычай и услада чудаковатых русских людей, а залог их богатырского здоровья: то и дело холера, чума, брюшной тиф, обшарив все закоулки европейских королевств и скосив многие тысячи людей, останавливалась на границах русских княжеств. Эпидемии не поражали Русь столь часто, как Европу, только потому, что существовали бани, охранявшие здоровье народа.
Если до приезда Владимира Андреевича игумен Федор и с ним заодно Сергий со Стефаном чувствовали какую-то вину перед великим князем, которого, получалось, зря зазвали в монастырь в крещенский мороз, то теперь, когда все так счастливо выяснилось, сам Василий. пришел в беспокойство, год назад отец взял «мир и прощение и любовь с князем Владимиром Андреевичем», а как теперь он сумеет это сделать, чтобы и дядю не унизить, и себя не уронить. И как только что Стефан Пермский, стал Василий сейчас многоречив. Все старцы и ближние бояре чутко и бережно поддерживали беседу, хотя касалась она предмета вполне низменного, малоинтересного. Правда, вскоре разговор от мыльни перекинулся на темы более серьезные.
— Не мудрено, что Кобеллу вашему так полюбилась русская баня, — сказал Василий, обращаясь к Федору, — другое тут чудно: Тебриз вон говорит, что грязь с тела смывать — душу счастья лишать. Но со степняка какой спрос, Тебриз ведь агарянин, а вот немцы и французы, итальянцы и британцы, болгары и испанцы не понимают нешто тоже, что баня — не просто для чистоты, что горячее мытье — это для силы и крепости телесной надобно? И как же церковь пошла на это, и не только латинянская, я слышал?
Игумен растерянно посмотрел на Сергия, вот-де великий князь второй раз с еретическими вопросами — то в евангельской заповеди усомнился, то опять каверзу противосвященническую нашел… Сергий, однако, и к такому вопросу был готов: обширные знания были у старца Радонежского, многое постиг он и превзошел. Ухмыльнулся в серебряную бороду, попросил отца Федора:
— Дай-ка сочинение отца церкви нашей Иоанна Златоуста, кое тебе Киприан прислал.
Игумен достал из настенного шкафа книгу с медными застежками и в досках — в деревянном переплете, обтянутом коричневым сафьяном. Она была, по обыкновению, толста, однако Федор уж очень безнатужно, одной рукой держал ее. Оказалось, что листы у нее не пергаментные, а из лощеной бумаги. И Сергий столь же легко принял ее, держа на весу, открыл на нужном месте.
— Прочти-ка, Федор, ты греческим бойчее моего владеешь.
Игумен, верно, владел греческим изрядно, читать начал сразу же в переложении на всем понятное наречие:
— Закрыл парь городские бани и не позволил никому мыться, и никто не осмелился преступить закон, ни жаловаться на такое распоряжение, ни ссылаться на привычку; но хотя находящиеся в болезни, и мужчины, и женщины, и дети, и старцы, и многие едва освободившиеся от болезней рождения жены — все часто нуждаются в этом врачестве, однако, волею и неволею, покоряются повелению и не ссылаются ни на немощь тела, ни на силу привычки, ни на то, что наказываются за чужую вину, ни на другое что-либо подобное, но охотно несут это наказание, потому что ожидали большего бедствия, и молятся каждый день, чтобы на этом остановился царский гнев…
Василий вслушивался в текст, и подмывало его новый кощунственный вопрос задать: «Хоть прозван Иоанн за свое красное речение Златоустом, хоть и один из «отцов церкви» он, однако же, словно бы оправдывается и словно бы желает побранить царя, да боится, лукавыми словесами обходится…»
Василий вслушивался в текст, и подмывало его новый кощунственный вопрос задать: «Хоть прозван Иоанн за свое красное речение Златоустом, хоть и один из «отцов церкви» он, однако же, словно бы оправдывается и словно бы желает побранить царя, да боится, лукавыми словесами обходится…»
Игумен хотел было уж закрыть книгу, но, бросив короткий взгляд на очень внимательно и вдумчиво слушавшего его великого князя, продолжал излагать проповедь:
— Видишь, что, где страх, там привычка легко бросается, хотя б она была весьма долговременная и сильная! Не мыться ведь тяжело: как ни любомудрствуй, тело выказывает немощь свою, когда от любомудрия душевного не получает никакой пользы для свое здоровья. А не клясться — дело весьма легкое, и не причинит никакого вреда ни телам, ни душам, но доставит много пользы, великую безопасность, обильное богатство. Как же не странно: по повелению царя переносить самую тяжелую вещь, а когда Бог заповедует не тяжкое и не трудное дело, но совершенно легкое и удобное, показывать небрежность и презорство и ссылаться на привычку?..
«А ведь я тоже царь! — озарило вдруг Василия. — Так титулуют меня все иноземные послы. Чего же я робею!» — И он вскинул голову, еще не зная, что скажет, как поступит, на уже исполненный решимости и готовности к любому исходу. А Сергий снова удивил его своим всевидением:
— Хочешь знать, Василий Дмитриевич, как стать могло, что люди царя слушаются покорнее, нежели Господа самого?.. Однако же такое ведь случается не всегда и не везде. Вот хоть с этими банями. Латинянство своим дыханием смрадным не только в верноподданных странах, но по всей Великой Римской империи уничтожило их, при этом еще и иные православные народы невинно пострадали. А Русь наша Христа в душе своей несет, потому особо хранит ее Бог для подвигов вселенских. Потому не может у нас быть тако. Не было при прежних царях, не будет при новых. Государю надлежит быть мудрым и мужественным, но должен быть он и человеком со всеми слабостями, должен чувствовать усталость и голод, болезнь и бедность, чтобы понимать своих подданных — людей и мизинных, и самых лепших.
Василий с благоговением смотрел на старца, сами собой сложились слова, которые произнес он про себя: «Господи, прости меня, грешного! Преподобный Сергий, помоги мне заступою твоею!»
Сергий услышал мольбу великого князя.
10Владимир Андреевич в продолжение всего разговора не нарушал безмолвия; по напряженному взгляду, по скованности и скупости жестов, по беспомощности того положения, в котором он находился, видно было, что чувствует он себя скверно, перемогается. Даже и не верилось, что так жалко и немощно выглядит лихой князь, прозванный не всуе Храбрым! Сергий подошел к нему согбенно-скорбный, спросил с лаской и сочувствием:
— Как же это приключилось с тобою, светлый князь?
Превозмогая недуг и заикаясь сильнее, нежели обычно, Серпуховской ответил с отчаянной решимостью:
— За злобу, за ндрав мой покарал меня Всевышний… Повздорил тогда в Кремле с Василием Дмитриевичем, видно, неправым был, занесся в гордынности… Потом скакал долго, менял взмокших лошадей, а сам-то так потный и летел через лес. Спешился в Торжке — совсем немоглый, шага ступить не умел, ровно стрелой каленой мне чересла пронзило.
— Крепость мужа в чреслах, — отозвался Федор, призвавший уже в покои монаха Пантелеюшку, известного своим умением изгонять любую хворь из тела настоями и мазями из лесных да полевых трав. — Потрудись, помоги Владимиру Андреевичу, милость твоя ведь на всех людей распространяется, таким уж именем наречен ты[9].
Пантелеюшка взялся за дело без промедления. Для начала велел своему послушнику принести прострел-траву. Одиннадцатилетний отрок, без роду и без племени, круглый сирота, нашедший спасение в обители, был исполнителен и старателен, но не искушен и потому бестолков. Принес сначала связанные мочалом пучки засушенного зверобоя. Пантелеюшка, не сердясь, объяснил, что у прострел-травы цветочки не желтые, но лиловенькие. И опять послушник ошибся — душицу притащил. Пришлось Пантелеюшке самому идти на вешала.
— Так это же сон-трава! — оправдывался послушник, а Пантелеюшка опять не рассердился на неразумные слова, с улыбкой стал сшелушивать в березовый туесок сухие длинные листья и сморщенные цветочки, а оставшиеся бустылья отдавал отроку, который почтительно держал их на вытянутых руках, не зная, то ли они понадобятся еще и следует их беречь, то ли можно уже выкинуть в лохань.
Владимир Андреевич с опаской подкашивал взгляд на сморщенные похрустывающие и рассыпающиеся в пальцах лекаря листья и цветки, которые ни на что не были похожи, казались незнакомыми вовсе, хотя Пантелеюшка и сказал, что растут они повсеместно — на заливных и суходольных лугах, по окраинам болот, на полях и залежах.
— Травка это чародейная, — внушал Пантелеюшка. — Когда Сатана был еще светлым ангелом и в гордыне своей восстал на Творца, то Михаил Архангел согнал его с неба высокого на сыру. землю. Сатана со своими ангелами вот за эту траву спрятался, но Михаил Архангел кинул в него громову стрелу, прострелила стрела ту траву сверху донизу. От того прострела разбежались все демоны, а трава стала называться прострел-травой. От нее сейчас все твои, князь, болезни поразбегутся.
И тут вдруг вмешался кроткий отрок, сказал твердо, даже с обидой в голосе:
— Нет, Пантелеюшка, не так, не верно ты сказал! Я от блаженного Кирилла слыхал, что инак дело сотворилась с травой этой. Не потому листья у нее такие, что Михаил Архангел прострелил. Нет, это вот как было: Христос спрятался под листьями от врагов, а они давай его колоть копьями, вот и продрали да истыкали все листья-то…
Пантелеюшка был, как видно, существом совершенно незлобивым, живущим со всеми в согласии. Он внимательно выслушал запальчивую речь послушника:
— Ну, значит, так и была… Главное, брат, нам с тобой надо князя от прострела выпользовать. Тащи туес этот в предбанник, а я схожу за жиром, медвежьим да барсучьим. — Посмотрел на Серпуховского, словно бы желая сказать, что никакой тайны из своего лекарства он не делает и ни к каким колдовским средствам не прибегает.
Святые отцы пожелали князьям легкого пару, Сергий обронил, будто бы между прочим:
— В баенке сгорают гнев и которы.
Владимир Андреевич взял с собою двух самых близких бояр, и Василий пошел в баню не один — с Данилой и Осеем.
— Не знаю, как тебе, а мне шибко сильная парная невмоготу, я так — погреюсь только с тобою, — обронил Серпуховской.
— Я тоже не до смерти, тоже только погреюсь, — ответил Василий, жалея запечалившегося дядю своего и не желая выхваляться перед ним своим здоровьем.
Серпуховской выслушал словно бы с недоверием к словно бы что-то хотел сказать, да раздумал — так показалось Василию, когда шли они меж сугробов снега вслед за Пантелеюшкой. А тот почасту оглядывался, желая знать: поспевают ли за ним князья с боярами. На одном повороте, после которого дорожка шла широко расчищенная, вовсе приостановился, справился, не надобно ли Владимиру Андреевичу салазочек. Тот отказался.
11Баенка была срублена из кондовых, сосновых бревен и впущена в землю более чем на половину, так что слюдяные в свинцовых рамах оконца оказались занесенными снегом, который банщик Кобелл не стал расчищать весь, но лишь вырубил лопатой ложбины в нем, чтобы свет попадал через слюду внутрь. Баня была хорошо протоплена, вымыта, а после этого еще и выстоялась достаточно долго — Василий понял это сразу же по тому сухому жару, который мягко окатил его с ног до головы, и по насыщенному смешанному аромату сгоревших березовых дров и вишенника, смолы сосновых стен, распаренных в липовых кадках веников, до звона прогретого полока из широких кипарисовых досок, истлевших на каменке смородиновых листьев.
Хотя и топилась курная баня по-черному целый день и целую ночь, копоти и сажи нигде не было, чисто и светло было даже в верхних углах, где, как известно, таятся обычно кикиморы, недотыкомки и всяческая другая нечистая сила. Липовый пол выскоблен до восковой желтизны, Василий с наслаждением прошелся по нему босыми ногами — мягкий и гладкий, без единой занозы, затем растянулся на нем в обнимку с большим скользким ушатом, наполненным холодной водой, — после того как Данила с Осеем умело пропарили его на полке: и ячное пиво, и настои разные в малых ушатцах плескали на спорник — дикий раскаленный камень, от которого с ревом долетал в ответ душистый жар, и вениками березовыми, то и дело окуная их в кадку с ледяным квасом, хлестали великого князя со всего плеча, да еще и с потягом. Василий не слез, но, можно сказать, свалился с полка — в такой истоме был. Окунул лицо в снеговую воду и лег у порога, подложив под голову два сладко пахнущих, распаренных веника — березовый да дубовый.