Митрофан Евдокимович тоже расплатился и вышел из трактира. Одинокий керосиновый фонарь желто теплился на углу.
Из низких, быстро летящих туч шел редкий снег. И тут же обрушился целым зарядом, закружился, заметался.
Митрофан Евдокимович поднял воротник пальто. На углу под фонарем пересек переулок и, держась ближе к домам, ускорил шаг. Но тут из переулка следом за ним выскочили сани, из них соскочили двое, и один ударил Митрофана Евдокимовича кистенем по голове.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
— Эх, голуба, душа — потемки, — пожилой благообразный мужик в поддевке, чистой рубахе, подпоясанной наборным ремнем, сапогах бутылками, несколько суетливо задвигался по купе, словно от этого в нем могло прибавиться места. — Соседствовать, значит, станем. Позвольте, дамочка, я корзиночку вашу наверх поставлю.
— Не извольте беспокоиться, — остановил суетливого старичка Буров.
— Устраивайтесь, устраивайтесь, любезнейшие, Я выйду. В коридорчике постою. — Оглаживая короткую бородку, мужик, несмотря на некоторую дородность в комплекции, шмыгнул в коридор.
Пока Дмитрий Дмитриевич размещал немудреный багаж — два чемодана и картонку, Елена Алексеевна сняла шубку, шляпу, негромко спросила:
— Этот?
— Что ты! Судя по всему, это золотопромышленник. Из небогатых и недавних. Фартовый. Везучий. Вот он и катается, наверное, сам не зная зачем.
— Волнуешься?
— Как сказать…
— Дай знать, когда его увидишь.
Буров кивнул.
Едва очи разместились, в купе вошел французский офицер, плотный, с тоненькой ниточкой усов на полном лице, которые, удивительно не шли к нему. Едва переступив порог, француз вскинул два пальца к козырьку кепи, отрекомендовался:
— Антуан де Монтрё, капитан экспедиционного корпуса.
Буров солидно откланялся, назвал себя и представил жену.
Капитан экспедиционного корпуса походил скорее на коммивояжера, торгующего галантереей, приторно галантного и несколько нахального. Не прошло и пяти минут, как он успел рассказать о себе, как говорится, все, добавив, что он гасконец, как и знаменитый герой «Трех мушкетеров» д'Артаньян.
Буров отметил: в разговоре капитан французского экспедиционного корпуса для пояснения своей родословной, своих взглядов и обычаев Франции — его выражение — очень охотно пользовался литературными параллелями-ссылками.
«Токующий глухарь», — назвал его про себя Дмитрий Дмитриевич. Елена Алексеевна, извинившись за свое произношение, перешла на французский. Антуан де Монтрё рассыпался в похвалах, находя, что произношение мадам Буровой ничуть не отличается от парижского.
Дмитрий Дмитриевич прошел в коридор. Он встал у окна, выходившего в сторону перрона. Рыхлый свежий мартовский снег прикрыл копоть на пристанционных сугробах. Приземистое здание вокзала с освещенными узкими и высокими окнами, с уродливыми тенями, шарахающимися по стеклам, керосиновые фонари в огромных папахах налипшего снега подернулись синим лунным светом. У вагонов толпились кучки провожающих. Они кивали головами, махали руками, суетились беззвучно, словно на экране синематографа. Против вагонного окна стоял фонарный столб с перекладиной под застекленной лампой. Огонек едва мерцал. Подгоняемый размахивающим руками станционным работником приплелся, видимо, проштрафившийся фонарщик с лестницей, суживающейся кверху, и длинноносой масленкой. Узкий конец лестницы оперся о металлическую крестовину под самым фонарем. Фонарщик подобрался к конусообразному застекленному футляру, открыл его, задул огонь, наполнил лампу горючим, снова поджег фитиль. Спустился, взял лестницу и ушел вразвалку, помахивая длинноносой масленкой. Это был не Митрофан Евдокимович, как условлено. Буров потянулся за портсигаром, но не закурил. Он скорее почувствовал, чем увидел, — через два окна в коридоре стоял Зарубин. И тоже глядел в окно, и тоже, наверное, на фонарщика. Им должен был быть Митрофан Евдокимович. Сквозь двойные рамы едва донесся одиночный звук станционного колокола. Люди на перроне стали суетливее. Потом станционный колокол пробил дважды. Митрофан Евдокимович на перроне не появлялся. Буров машинально поднял руку и забарабанил пальцами по стеклу. Но тут же одернул себя. Фартовый золотопромышленник, который находился рядом, когда Дмитрий Дмитриевич вышел в коридор, незаметно ускользнул в купе и сидел там тихо, забившись в уголок. Капитан-француз и Елена Алексеевна взапуски болтали.
Буров покосился на Зарубина. Неожиданно взгляды их встретились. Лицо Зарубина приняло заговорщицкое выражение. Он улыбнулся. Сначала глазами, как бы признавая в Бурове сообщника, а потом губы его раздвинулись и показался оскал зубов.
Брови Дмитрия Дмитриевича поползли на лоб. Он изобразил на своем лице искреннейшее недоумение и даже обиду, что кто-то посмел этак глядеть на него. Затем, распахнув пиджак, Дмитрий Дмитриевич достал из верхнего кармана жилета пенсне, что делал лишь в исключительных случаях, и посмотрел на улыбающегося Зарубина в упор, как смотрят на наглеца.
Тот, погасив улыбку, извинительно-заискивающе сделал два шага к Бурову:
— Извините, мне показалось… Мы с вами встречались…
— Не имел чести, милостивый государь.
— Не желаете папиросу?
— Благодарствую.
— Прошу простить, господин… — сознательно не договорил Зарубин в надежде, что Дмитрий Дмитриевич назовет свою фамилию и они все-таки познакомятся.
— Не беспокойтесь, почтеннейший, — ответил Буров, словно выругался, и уставился в окно. С перрона донесся третий звонок. Послышался тонкий свисток локомотива. Вагон дернуло. Потом состав сдал назад и снова дернулся. Паровоз часто заухал. И наконец вагон как бы поплыл, медленно набирая скорость.
«Что это? — думал Дмитрий Дмитриевич о поведении Зарубина. — Беспросветная глупость или подлая провокация? Не может быть, чтоб Митрофан Евдокимович не проинструктировал его. Ему не следует заводить в дороге случайных знакомств, тем более так вызывающе, так бесцеремонно! Однако почему же на перроне не появился Митрофан Евдокимович? Почему?»
Едва проплыл за окном багажный пакгауз, Буров, не оглядываясь в сторону Зарубина, вернулся в купе. Только задвинув за собой дверь, Дмитрий Дмитриевич почувствовал, сколько сил понадобилось ему, чтобы сдержаться, не выдать себя, не поддаться на «удочку» — да и на «удочку» ли? — Зарубина. Вероятнее всего, попросту на его глупость. Возможно, Зарубину тоже не по себе, а соседи по купе не приведи господь, вот и потянуло.
Мягкий клекот французской речи не прерывался ни на минуту и был подобен шуму водопада, к которому рано или поздно привыкаешь и перестаешь замечать. Фартовый мужик, оказывается, не просто зажался в уголок, но и обмотал щеку цветастым платком, словно при зубной боли. Однако глаза мужика, беспокойные и настороженные, выдавали его с головой. По крайней мере, для Бурова разгадать его хитрость не составляло труда.
— Голуба душа… потемки… — пробубнил мужик. — Невмоготу. Вылезать придется. Вы уж, любезнейший, не откажите в совете… Где мне лучше с поезда сойти?
— Выйти можно и в Зиме, и в Красноярске… Только, если не успеете на поезд, билет ваш станет недействительным. Вновь придется покупать.
— Что билет… Душа пропадает…
— До Красноярска потерпите? Там-то уж наверняка хорошие врачи.
— Ох не знаю…
— Можно по-другому поступить.
— Это как же?
— Кто только в поезде не едет. Вдруг и врач-дантист найдется. Пройдите по вагонам. Поспрашивайте.
— Добрый вы человек, господин. Вот посижу, потерплю немножечко. Авось поутихнет.
И опять Буров отметил про себя, что фартовый мужичок довольно свободно ворочает языком, а зубы у него, передние во всяком случае, белее снега.
— Спиртным пополоскайте. Могу одолжить, — предложил Буров, — И внутрь помогает.
— Не балуюсь. Давно пресек. Мне ведь еще в молодости пофартило. Так я перво-наперво в загул и бросился. Год себя не помню. Людей я не любил. Жил волком. С полячком одним. Он у меня вместо управляющего. Ссыльный, однако, полячок.
Заменили ему повешение каторгой и вечным поселением по высочайшей милости. Срок каторги у него истек, я его к себе и привлек. Голуба душа человек, а потемки. Дом на прииске я построил, чего туда не понатащил. Только — как проблеск во хмелю — зимние вечера, пурга воет волком, а внизу, — сам я почему-то в мезонине обретался. Зачем? Не знаю. А внизу-то, в зале, в гостиной, полячок к этой чортепьяне приластится и грустное, грустное такое, ну прямо слезы чистые из-под пальцев у него льются. Запойные люди чувствительнейшие, так я рыдал. Уж плохо мне становилось: на стенах движущиеся картины представлялись, а рядом на диване все кто-то лохматый, будто медведь лежит, шевелится… То кусты прямо на глазах растут, а на ветвях змеи. Страшно.
Вдруг, опомнившись, фартовый мужик, ухватившись за щеку, постонал для приличия и продолжил: — Да, а голуба душа, полячок, царство ему небесное, вылечил меня. Водочкой же да травочками. Очухался я, глянул на дела свои. Все в порядке, будто на другое утро проснулся. «Наворовал ты, Вацек!» — «А зачем?» — «Для денег». — «Нет, но принимал я в вашем доме своих друзей. Помогал им». — «Беглые?» — «Беглые». — «Ну, это дело божеское». — «И теперь можно?» — «А что ж, — говорю, — изменилось? Принимай, помогай! Не душегубы же они?» — «Нет. Против царя идут». — «Я сам от него из России сбег», — отвечаю. Так вот двадцать лет и помогали. А в восемнадцатом, летом, полячок-то мой в ту пору совдепщиком стал… Большой справедливости человек. Ну и казнили его эти эсеры — кадеты. К хвосту лошадиному привязали — и по кочкарнику. Только сапоги я и нашел. А остальное — полоса кровяная.
— Зачем вы это мне рассказываете?
— Зубы свои заговариваю.
— Полегчало?
— Вроде бы… Да не очень. А казнил моего полячка казачий есаул, Зарубин его звали. Не слыхали?
Дмитрий Дмитриевич едва не поперхнулся. Что за чертовщина? Кто этот «фартовый мужик»? «Подсадная утка»? Нет, определенно за всеми этими «случайностями» стоит нечто более серьезное, чем просто совпадение.
А «фартовый мужик» отвел глаза, будто специально давал Бурову время опомниться, собраться. Еще один вопрос стал мучить Дмитрия Дмитриевича: видел или не видел «фартовый мужик» сцену в коридоре между ним и Зарубиным и как ее понял и воспринял? Почему ему понадобилось рассказывать Бурову свою историю, историю полячка и Зарубина, если это тот Зарубин? А следовательно, и предположение, его, Бурова, догадка, что Зарубин не тот, за кого себя выдает, что он опытный, пробравшийся в подполье провокатор. Но почему, однако, он, Буров, должен так слепо доверять «фартовому мужику»? Чем он завоевал доверие у него, Бурова?
«Нет, нет, — сказал сам себе Дмитрий Дмитриевич, — с окончательными выводами спешить нельзя. Время еще есть. И все-таки что же случилось с Митрофаном Евдокимовичем? Почему он не пришел на вокзал?»
— Зарубин, Зарубин его звали. Не слышали? — повторил «фартовый мужик».
— Да нет, не слышал, — усмехнулся Буров. — А как же ваш фарт?
— Золотишко-то? Кончилось. Так, на прожитие. Вот к брату еду. А золотишко… Золото кончилось…
— Он продает золото? — обернулся к разговаривавшим Антуан де Монтрё.
— Зубы у него болят, — пояснил Дмитрий Дмитриевич. — А когда-то месье имел прииски. Потом золото кончилось.
— Тремальор… Тремальор… — печально покачал головой француз.
— Да, несчастье… — согласился Буров.
— О вас, уважаемый, мне мой полячок, голуба душа, рассказывал. И вас самих я в Иркутске видел еще до мая, до мая восемнадцатого года.
— А-а… — протянул Буров, бывший в иркутском правительстве до мятежа белочехов губернским комиссаром просвещения. — Тогда понятно.
«Фартовый мужик» поднялся, расправил плечи. В купе сразу стало тесно. Он накинул шубу, взял небольшой саквояж.
— Бывайте. Пойду доктора поищу. — Выглянул в коридор, а потом вышел.
— Что такое? — спросил Антуан де Монтрё.
— Зубы у него болят, — ответил Буров. — Пошел по вагонам. Может, врача найдет.
— Странное занятие на ночь глядя… — сказал француз. — Странные люди — русские. Я краем уха слышал ваш разговор. Вы действительно были министром просвещения в иркутском эсеро-меньшевистском правительстве?
— Да.
— А теперь?
— Я присяжный поверенный. Адвокат.
— И?.. — тоном, который требовал ответа, спросил француз.
— Еду по делам своего подзащитного в Екатеринбург. — Небрежно, будто совсем не придавая этому значения, Дмитрий Дмитриевич достал из кармана телеграмму, передал ее французу. Тот взял ее как бы машинально и, мельком глянув, возвратил:
— О, я не любопытный. Вы меня не так поняли. Уверяю вас, месье. Но в России надо держать ухи на высоте. Так, кажется, по-русски? На прошлой неделе погиб мой друг. Железнодорожная катастрофа. Партизаны разобрали путь. Сколько напрасных жертв. Здесь, в России, нужна большая культурная работа, чтобы поднять край из варварства и дикости. Правда, кое в чем наша пресса преувеличивала. Медведи и волки не гуляют свободно по улицам сибирских городов. Но сибирский мужик — чалдон — страшнее свирепого зверя. Он не делает разницы между солдатами верховного правителя и нашими, несущими чисто культурную миссию.
— В этом вы совершенно правы, — кивнул Дмитрий Дмитриевич.
Послышался стук, и, прежде чем кто-либо ответил, дверь открылась. На пороге стоял колчаковский офицер. За ним двое солдат. Увидев француза, поручик козырнул:
— Экскюзе муа, капитан… — И, очень, довольный, добавил тоже по-французски: — На войне как на войне.
Француз покровительственно улыбнулся:
— Долг прежде всего!
— Документы! — бросил офицер Буровым.
Придирчиво ознакомившись с бумагами Буровых, офицер лишь взглянул на какое-то удостоверение Антуана де Монтрё, даже не взяв его из рук капитана экспедиционных войск Французской республики. Откозырял, вышел.
— И все-таки даже адмирал Колчак не проявляет, по мнению союзников, достаточной твердости. Мой отец был адъютантом генерала Галифе. Вот кто умел расправляться с мятежниками! «Пощада только мертвым!» А вы и без меня знаете, что в России, а особенно в Сибири, пролетарской черни два человека на сотню.
— Ох уж эта политика, господа, — зевнула Елена Алексеевна. — Я где-то читала… У Тургенева, в «Дыме», что стоит сойтись двум русским, как они начинают обсуждать проклятые вопросы! Вы, капитан, в России недавно. Но она уже испортила вас.
— Вы правы, мадам.
Пока Елена Алексеевна устраивалась на ночь, Буров и капитан курили в коридоре. Сын адъютанта генерала Галифе продолжал развивать свою мысль об усмирении Сибири.
Дмитрий Дмитриевич чувствовал оскомину на зубах и тошноту, словно он ехал не в поезде, а на пароходе по мертвой зыби.
Его вторая поездка в Москву мало чем напоминала первую, такую спокойную, почти прогулку. Тогда, в июле восемнадцатого, Сибирь, словно шкуру, пытались растащить добрый пяток всяческих «правительств»: уфимская директория, ставшая впоследствии печально знаменитой омской, дальневосточное, иркутское, читинское, атаманское, да всех не перечтешь. Каждое из них имело свои оттенки, но отличались они одно от другого только степенью побеления, оставаясь по сути буржуазными, преследовавшие оголтело, но еще недостаточно организованно большевиков и им сочувствующих. Еще продолжались бои Красной гвардии на Даурском фронте, которым командовал бывший прапорщик и бывший левый эсер-максималист Сергей Лазо.
Белочехов кое-где в деревнях еще встречали хлебом-солью как избавителей от совдепии, да и в городах обыватели верили в Учредительное собрание, свободу торговли и прочие яркие тряпки слов эсеро-меньшевистской «платформы».
Однако Бурова уже не хмелили пышные фразы широковещательных программ.
В июне он по делу своего подзащитного был «За Ушаковкой», в уголовной тюрьме. Окно камеры, где он беседовал с подзащитным, выходило во внутренний двор. Неожиданно двор наполнился шумом голосов, свирепыми криками конвойных. Дмитрий Буров подошел к окну. И в ту же секунду послышалась пулеметная очередь. Он видел, как десятка два полураздетых, избитых людей медленно, по-разному стали оседать, дико кланяясь и тыкаясь головой в булыжник, откидываться… И падать, падать под строчную дробь пулемета. Потом конвойные погнали к стене новую группу арестованных. Их били прикладами, пинали сапогами…
«Смотри! — твердил себе Дмитрий Дмитриевич. — Вот что творится за ширмой пышных фраз, в которые ты тоже верил! «Третий путь»! Нет его! Революция альтернативна: да или нет. Третьего не дано!..»
Потом произошел другой случай. Но к нему Дмитрий Дмитриевич был готов. Внутренне готов, подобно оружию наизготовке, когда лишь за незначительным движением пальца неотвратимо следует выстрел.
Тот день походил на многие. Уже даже тишайших обывателей перестала смущать стрельба за окном, трупы на улицах. И в тот день, проходя по одному из переулков вслед за пронесшимися верховыми и жесткими ударами выстрелов, Буров увидел у калитки труп рабочею и рядом девочку. Она держала руку отца, видимо, еще теплую, и со слезами тянула: «Пап! Па-па! Ну встань! Встань. Пошли домой! Пап!..»
Под испуганными, затравленными взглядами обывателей Буров отнес убитого домой.
А вечером стрельба поднялась около их дома. Глянув в окно, Дмитрий Дмитриевич увидел, что из переулка выскочил, пригибаясь, человек и скрылся в их подъезде. Буров быстро подошел к двери и открыл ее. Тут же на площадку взбежал молодой человек. Дмитрий Дмитриевич кивком пригласил его в квартиру. И узнал Сашу Привалихина, большевика, входившего в состав городского исполкома.