«Мне кажется, я знаю где это», сказала она, все еще указывая мизинцем. «Помню, там есть гостиница с романтическим названием: „Привал Зачарованных Охотников“. Кормят там божественно. И никто никому не мешает».
Она потерлась щекой о мой висок. Валечку я от этого отучил в два счета.
«Не хочешь ли ты чего-нибудь особенного к обеду, мой милый. Попозже зайдут Джон и Джоана».
Я хмыкнул. Она поцеловала меня в нижнюю губу и, весело сказав, что приготовит торт (с тех времен, когда я еще состоял в жильцах, сохранилась легенда, что я без ума от ее тортов), предоставила меня моему безделью.
Аккуратно положив открытую книгу на покинутое ею место (книга попыталась прийти в волнообразное движение, но всунутый карандаш остановил вращение страниц), я проверил, в сохранности ли ключ: он покоился в довольно неуютном месте, а именно под старой, но дорого стоившей безопасной бритвой, которую я употреблял, пока жена не купила мне другую, лучше и дешевле. Спрашивалось: Надежно ли ключ спрятан под этой бритвой, в бархатном футляре? Футляр лежал в сундуке, где я держал деловые бумаги. Нельзя ли устроить сохраннее? Удивительно, как трудно что-нибудь спрятать — особенно когда жена только и делает, что переставляет вещи.
22
Насколько помню, прошла ровно неделя с нашего последнего купания, когда полдневная почта принесла ответ от второй мисс Фален. Она писала, что только что вернулась в пансионат Св. Алгебры, с похорон сестры. «Евфимия в сущности никогда не оправилась после поломки бедра». Что же касается дочери г-жи Гумберт, она имела честь сообщить, что для поступления в этом году уже поздно, но что она (здравствующая Фален) почти не сомневается что может принять ее в школу, если г-н и г-жа Гумберт привезут Долорес в январе. Райская передышка!
На другой день, после завтрака я заехал к «нашему» доктору, симпатичному невежде, чье умелое обхождение с больными и полное доверие к двум-трем патентованным лекарствам успешно маскировали равнодушие к медицине. Тот факт, что Ло должна была вернуться в Рамздэль, дивно озарял пещеру будущего. Я желал привести себя в совершенную готовность ко времени наступления этого события. Собственно, я начал кампанию еще до того, как Шарлотта приняла свое жестокое решение. Мне нужна была уверенность, что когда моя прелестная девочка вернется, у меня будет возможность в ту же ночь, и потом ночь за ночью, покуда не отнимет ее у меня Св. Алгебра, усыплять два живых существа так основательно, чтобы никакой звук и никакое прикосновение не могли перебить их сон. В течение июля я производил опыты с разными снотворными средствами, испытывая их на Шарлотте, большой любительнице пилюль. Последняя доза, которую я ей дал (она думала, что это слабый препарат брома для умащения ее нервов) свалила ее на целых четыре часа. Я запускал радио во всю его силу. Направлял ей в лицо ярчайший луч фаллической формы фонарика. Толкал, тер, щипал, тыкал — и ничто не нарушало ритма ее спокойного и мощного дыханья. Однако, от такой простой вещи, как поцелуй в ключицу, она проснулась тотчас, свежая и хваткая, как осьминог (я еле спасся). Значит, не годится, подумал я; следует достать нечто еще более надежное. Сначала д-р Байрон как будто не поверил, когда я сказал, что его последнее лекарство не совладело с моей бессонницей. Он посоветовал мне испробовать его еще несколько раз и на минуту отвлек мое внимание, начав показывать мне семейные фотографии: у него была обаятельная девочка доллиных лет; но я понял, что он старался меня провести, и потребовал, чтобы он мне прописал самое сильное из существующих снотворных. Посоветовал играть в гольф, — но в конце концов согласился дать мне средство, которое «не могло не подействовать»; и, подойдя к шкапчику, болтун достал из него стеклянную трубку с лиловато-синими патрончиками, опоясанными с одного конца темно-фиолетовой полоской. Это было по его словам новое средство, только что выпущенное в продажу и предназначавшееся не для неврастеников, которых можно успокоить и глотком воды, если взяться умеючи, а только для великих бессонных художников, которым необходимо умереть на несколько часов, чтобы жить в веках. Я люблю дурачить докторов, и хотя я внутренне ликовал, положил в карман пилюли со скептическим пожатием плеч. Между прочим, мне приходилось быть с ним на чеку. Однажды, совсем по другому случаю, я глупо оговорился — упомянул свою последнюю санаторию, и мне показалось, что он навострил уши. Вовсе не стремясь к тому, чтобы Шарлотте или кому-нибудь другому стал известен этот период моего прошлого, я поспешил объяснить, что мне пришлось предпринять некоторые изыскания в сумасшедших домах для романа. Но бог с ним; одно несомненно, у пройдохи была премиленькая девчурка. А ведь странно подумать — все они теперь старые, семнадцатилетние…
Я вышел от него в отличнейшем настроении. Одним пальцем управляя жениным автомобилем, я благодушно катил домой. Рамздэль был в общем не лишен прелести. Свиристеле цикады; бульвар был только что полит. С шелковистой гладкостью, я свернул вниз по нашей крутой улочке. Каким-то образом все в этот день складывалось так удачно. Так сине и зелено. Я знал, что сверкало солнце, оттого что никелированный ключ стартера отражался в переднем стекле; и я знал, что ровно половина четвертого, оттого что сестра милосердия, ежедневно приходившая массировать старушку Визави, семенила вниз по узкой панели в своих белых чулках и башмаках. Как обычно, истеричный сеттер бывшего старьевщика атаковал автомобиль при спуске, и, как обычно, местная газета лежала на крыльце, куда ее только что швырком доставил Кенни.
Накануне я прекратил режим отчуждения, который я сам себе предписал, и сейчас я испустил веселый клик, возвещавший мое прибытие, одновременно отворяя дверь гостиной. Повернутая ко мне каштановым шиньоном над сливочно-белой шеей, в той же желтой блузке и тех же темно-красных штанах, которые были на ней в день нашей первой встречи, Шарлотта сидела в углу за письменным столиком и строчила письмо. Еще не выпустив ручку двери, я повторил свой приветственный возглас. Ее рука перестала писать. С секунду Шарлотта сидела неподвижно; затем она медленно повернулась на стуле, положив локоть на его выгнутую спинку. Ее лицо, искаженное тем что она испытывала, не представляло собой приятного зрелища. Упираясь взглядом в мои ноги, она заговорила:
«Гнусная Гейзиха, толстая стерва, старая ведьма, вредная мамаша, старая… старая дура… эта старая дура все теперь знает… Она… она…»
Моя прекрасная обвинительница остановилась, глотая свой яд и слезы. Что именно Гумберт Гумберт сказал — или пытался сказать — не имеет значения. Она продолжала:
«Вы — чудовище. Вы отвратительный, подлый, преступный обманщик. Если вы подойдете ко мне, я закричу в окно. Прочь от меня!»
Тут опять, я думаю, можно пропустить то, что бормотал Г. Г.
«Я уеду сегодня же. Это все ваше. Но только вам не удастся никогда больше увидеть эту негодную девчонку. Убирайтесь из этой комнаты».
Читатель, я подчинился. Я поднялся в мой экс-полукабинет. Руки в боки, я постоял в совершенной неподвижности и полном самообладании, созерцая с порога изнасилованный столик: ящик был выдвинут, из замочной скважины висел, зацепившись бородкой подошедший наконец ключ, другие разнородные домашние отмычки лежали на столешнице. Я перешел через площадку лестницы в супружескую спальню Гумбертов и хладнокровно перевел мой дневничок из под ее подушки в свой карман. После чего я отправился вниз, но остановился на полпути: она говорила по телефону, провод которого в этот день был случайно соединен со штепселем в столовой, возле двери ведущей в гостиную. Хотелось послушать, что она говорит: отменила какой-то заказ и вернулась в гостиную. Я перевел дух и через прихожую прошел на кухню. Там я откупорил бутылку шотландского виски (перед скотчем она никогда не могла устоять). Затем я перешел в столовую и оттуда, через полуоткрытую дверь, поглядел на широкую спину Шарлотты.
«Ты разбиваешь и мою жизнь и свою», сказал я спокойно. «Давай обсудим дело, как двое культурных людей. Это все твоя галлюцинация. Ты, Шарлотта, не в своем уме. Эти записи, которые ты нашла, всего лишь наброски для романа. Твое имя, и ее, были взяты случайно. Только потому что подвернулись под перо. Ты подумай об этом, а я тебе принесу выпить».
Она не ответила и не обернулась, продолжая бешеным темпом писать, что писала. Очевидно, третье по счету письмо (два уже запечатанных, с наклеенными марками, приготовлены были перед ней на столе). Я вернулся на кухню.
На кухне я достал два стакана (в Св. Алгебру? к Лолите?) и отпер электрический холодильник. Он яростно ревел на меня, пока я извлекал из его сердца лед. Написать всю штуку сызнова. Пускай перечтет. Подробностей она не помнит. Изменить, подделать. Написать отрывок романа и показать ей или оставить лежать на виду? Почему иногда краны так ужасно визжат? Ужасное положение, по правде сказать. Подушечки льда — подушечки для твоего игрушечного полярного медвежонка, Л о! — издавали трескучие, истошные звуки по мере того, как горячая вода из-под крана освобождала их из металлических сот. Я поставил оба стакана рядом, налил в них виски и прибавил в каждый по унции сельтерской воды. Жаль, что наложила запрет на мой любимый джинанас. Холодильник рявкнул и грохнул. Неся стаканы, я прошел в столовую и сквозь дверь гостиной, теперь едва приоткрытую, так что я не мог просунуть локоть, сказал:
«Я приготовил тебе скотч».
Она не отозвалась, сумасшедшая стерва, и я поставил стаканы на буфет рядом с телефоном, который как раз зазвонил.
«Говорит Лесли — Лесли Томсон», сказал Лесли Томсон, тот самый, который любил купаться на заре: «Миссис Гумберт, сэр, попала под автомобиль, и вам бы лучше прийти поскорее».
Я ответил — может быть, не без раздражения — что моя жена цела и невредима, и все еще держа трубку, отпахнул толчком дверь и сказал:
«Вот он тут говорит, Шарлотта, что тебя убили»
Но никакой Шарлотты в гостиной не было.
23
Я выбежал наружу. Другая сторона крутой нашей улочки являла собой необыкновенное зрелище. На покатый газон мисс Визави взъехал большой, черный, глянцевитый Пакар, круто свернув туда через панель (на которой холмился оброненный клетчатый плед), и стоял там, поблескивая на солнце, с раскрытыми как крылья дверцами и с колесами, глубоко ушедшими в букс. Справа от автомобиля, на аккуратной мураве ската, седоусый старец, весьма прилично одетый (серый двубортный костюм, галстук бабочкой в белую горошинку), лежал навзничь, сдвинув длинные ноги, как восковая фигура ростом с обыкновенного мертвеца. Мне нужно выразить толчок, разряд, молнию мгновенного впечатления чередою слов; их вещественное накопление на странице портит самоё вспышку, острое единство картины: холмик пледа, машина, старик-мумия, старушкина массажистка, бегущая с крахмальным шелестом, держа в руке полупустой стакан, обратно к веранде, где подпертая подушками, пленная, дряхлая мисс Визави наверное испускала вопли, недостаточно, впрочем, громкие, чтобы заглушить равномерное гавканье старьевщикова сеттера, переходящего от одной группы людей к другой — то к соседям, уже скопившимся на тротуаре, около клетчатой штуки, то назад к автомобилю (который ему наконец удалось затравить), то к группе, собравшейся на газоне, состоявшей из Лесли Томсона, двух полицейских и коренастого господина в роговых очках. Тут я должен пояснить, что незамедлительное появление дорожной полиции (не прошло и двух минут после несчастья) было следствием того, что патрульщики как раз в это время нацепляли штрафные билеты на автомобили, незаконно запаркованные в переулке, неподалеку от нас; что тип в очках был Фредерик Биэль младший, водитель Пакара; что его семидесятидевятилетний отец, которого массажистка только что отпаивала на скошенной траве, где он лежал, скошенным, так сказать, банкиром, был не в глубоком обмороке, а удобно и методически оправлялся от легкой сердечной схватки или возможности оной; и наконец, что плед на тротуаре, где жена так часто указывала мне с недовольством на кривые зеленые трещины, скрывал искалеченный труп Шарлотты Гумберт, которую переехал (а затем протащил несколько футов) автомобиль Биэлей в тот миг, когда она бежала через дорогу, чтобы опустить три письма в почтовый ящик, находившийся на углу участка мисс Визави. Эти письма подняла и передала мне хорошенькая девочка в грязном розовом платьице, и я превратил их в клочья, растерзав их в кармане штанов.
Три доктора и чета Фарло вскоре прибыли на место происшествия и стали распоряжаться. Вдовец, человек наделенный исключительным самообладанием, не рыдал и не рвался. Он как будто малость пошатывался, это правда; но он разжимал уста только для того, чтобы сообщать те сведения и давать те разъяснения, которые были безусловно необходимы в связи с опознанием, осмотром и увозом покойницы, темя которой представляло собой кашу из костей, мозга, бронзоватых волос и крови. Солнце было еще ослепительным, когда друзья, добрый Джон и заплаканная Джоана, уложили вдовца в постель у Долли в комнате; сами же, чтобы быть поблизости, устроились в спальне Гумбертов на ночь — которую не знаю, так ли они добродетельно провели, как того бы требовала торжественность случая.
Не вижу причины останавливаться — в этом очень специальном труде — на предпохоронных формальностях, требовавших от меня внимания, и на самых похоронах не менее скромных, чем не так давно состоявшаяся свадьба; но несколько эпизодов, относящихся к тем четырем-пяти дням, следует все же отметить.
В первую ночь моего вдовства я был так пьян, что спал столь же крепко, как то дитя, которое бывало спало в этой постели. На другое утро я первым делом обследовал клочки писем, оставшиеся у меня в кармане. Они слишком основательно перемешались, чтобы их можно было разделить на три законченных текста. Думаю, что слова «…и ты потрудись найти его, так как я не могу покупать…» были из письма к Ло. Некоторые обрывки как будто указывали на намерение Шарлотты бежать с Ло в Паркингтон или даже обратно в Писки, дабы коршун не схватил ее драгоценного ягненка. Другие клочки и лоскутья (вот уж не предполагал я, чтобы у меня были такие сильные когти) явно относились к просьбе принять девочку не в пансионат Св. Алгебры, а в другую, тоже закрытую, школу, о которой говорили, что ее воспитательные приемы так суровы, скучны и сухи (хотя в проспекте упоминался крокет под ильмами), что заслужили школе кличку Исправительное Заведение для Благородных Девиц. Третье, наконец, послание было несомненно адресовано мне. Я разобрал такие кусочки фраз, как «…может быть, после года разлуки мы с тобой…», «…о, мой любимый, о, мой…», «…или, может быть, я умру…» Но в общем то, что я наскреб, было не очень содержательно: различные фрагменты этих торопливых посланий были также спутаны у меня в ладонях, как основные их части у бедной Шарлотты в голове.
У Джона в тот день было свидание с клиентом, а Джоане нужно было накормить собак, так что я был временно лишен общества моих друзей. Добряки опасались, как бы я не покончил собой, оставшись без призора, и за неимением других знакомых, которые могли бы их заменить (мисс Визави слегла, семейство Мак-Ку налаживало постройку нового дома в далеком районе, Чатфильдов только что вызвали в северный штат в связи с бедой, приключившейся с их собственным родственником), ко мне отрядили Луизу и Лесли под предлогом необходимости помочь мне разобрать и убрать множество осиротелых вещей.
В минуту восхитительнейшего вдохновения я показал милым и легковерным Фарло (вместе с которыми я поджидал прихода Лесли на платное свидание с Луизой) любительский снимочек, найденный мной среди шарлоттиного имущества. Стоя на валуне, она улыбалась сквозь разметанные ветром волосы. Фотография относилась к апрелю 1934-го года, памятная весна! Приехав в тот год в Америку по делам, я имел случай провести несколько месяцев в Писки. Мы познакомились — и между нами завязался неосторожный роман. Я, увы, был женат, она была невестой Гейза… По моем возвращении в Европу, мы переписывались через общего друга, ныне покойного. Джоана прошептала, что до нее дошли кое-какие слухи — и поглядела еще на снимок и, все еще глядя на него, передала его Джону, и Джон вынул трубку изо рта и тоже поглядел на прелестную, легкомысленную Шарлотту Беккер, и вернул фотографию мне. Затем они на несколько часов уехали. В подвале довольная Луиза с воркующим смехом поругивала своего кавалера.
Не успели Фарло отбыть, как навестил меня священнослужитель с сизым подбородком — и я постарался до минимума сократить интервью, поскольку это было выполнимо без того, чтобы не оскорбить его чувств или не возбудить его подозрений. Да, собираюсь посвятить всю жизнь благополучию дитяти. Вот, кстати, тот крестик, который Шарлотта Беккер мне подарила, когда мы оба были молоды. У меня есть кузина, в Нью-Йорке, почтенная старая дева. Мы там с нею найдем хорошую частную школу для Долли. О хитрющий Гумберт!
К сведению Лесли и Луизы, которые по моему (оказавшемуся правильным) расчету должны были доложить об этом Джону и Джоане, я великолепно разыграл необыкновенно громкий иногородный монолог по телефону, симулируя разговор с Шерли Хольмс, начальницей лагеря «Ку». Когда вернулись Джон и Джоана, то я без труда провел их сообщением, нарочито-взволнованно и бессвязно пробормотанным, что, мол, Лолита ушла с промежуточной группой на пятидневную экскурсию, и с ней невозможно снестись.
«Боже мой», воскликнула Джоана, «что же нам делать?»
Джон сказал, что все чрезвычайно просто — он устроит, чтобы тамошняя полиция немедленно разыскала бы экскурсантов — это у них и часа не займет; он, кстати, сам хорошо знает местность и —
«Послушайте», продолжал он, «почему бы мне теперь же не съездить туда на автомобиле, а вы пока переспите с Джоаной» (на самом деле, последней фразы он не добавил, но Джоана так страстно поддержала его предложение, что это могло подразумеваться).
Я разыграл истерику. Я стал заклинать Джона ничего не предпринимать. Сказал, что не мог бы вынести сейчас постоянное присутствие девочки, плачущей, цепляющейся за меня, — она такая впечатлительная, подобные потрясения могут отразиться на ее будущем, психиатры проанализировали такие случаи… Наступило внезапное молчание.