Собрание сочинений в четырех томах. 1 том - Горбатов Борис Леонтьевич 16 стр.


Юльке стало жарко в своей смушковой шапке. Она сняла ее и, увлекшись рассказом, стала, по своему обыкновению, размахивать ею. А тяжелая коса прыгала по плечам.

Смушковая солдатская шапка — вот все, что осталось Юльке от отца. Да еще воспоминание: иногда отец сажал ее к себе на колени и бережной рукой ласкал, перебирал прядь к пряди ее волосы. А песенок он ей никогда не певал, и вверх не подбрасывал, и «кошек-мышек» не затевал, говорил он вообще мало, отрывисто, домой приходил усталый.

Юлька сидела на его коленях тихая-тихая и молча терлась головой об отцову небритую щеку. Иногда отец сидя засыпал; тогда она тихонько слезала с колен и на цыпочках уходила. Так мало ласки было в Юлькиной жизни — воспоминание об отце самое яркое.

— Он был хороший человек, мой отец, — говорит она убежденно, и Рябинин верит ей.

И вот только смушковая солдатская шапка осталась.

В своих заботах о маленьких сестренках она подражала отцу: сажала трехлетнюю Наталку на колени и гладила ее пушистые льняные волосики. Но Наталка сидела неспокойно, карабкалась на Юлькины плечи, норовила свалиться на пол и, когда ей это удавалось, ревела неутешно.

«Что у тебя дитё кричит? — сердито спрашивала мать, вернувшись с работы: она служила санитаркой в больнице. — Обижаешь?»

— А мать у меня тоже ничего, только она несчастная. Ни в чем ей счастья нет. Горемычная она.

Знала ли горе Юлька? Должно быть, знала, потому что мать часто называла ее «горькой сироткой», плакалась на горькую жизнь. «Горе наше горькое», «В горе родилась, в горе помрешь», «Горемычная жизнь наша» — только и слышала дома Юлька. И она плакала вместе с матерью, плакала горько, солено, но не долго, — убегала на улицу или на черный двор, и уже звенел ее озорной голосок, за который сосед Максим Петрович прозвал ее «бубенчиком».

Вот в раннем детстве у нее действительно было большое горе. Козочка у них была Манюрка, беленькая и глупенькая. Юлька с рук кормила ее, ухаживала и доила.

— Сколько дочек у меня! — радовалась она. — Наталка, Варюшка и Манюрка.

Но козочку пришлось зарезать: нечем было кормить. Вот это было настоящее Юлькино горе. Она неутешно плакала, кричала, яростно бросалась на соседа, зарезавшего козу, и колотила его по широкой спине кулачками.

— Зачем Манюрку зарезал?!

Она улыбается сейчас, вспоминая об этом.

— Глупая я была, правда? — спрашивает она Рябинина.

Но на его лице нет улыбки. А глаза прищурены. Он вспоминает свое детство, свою деревню. И кажется, тоже была в этом детстве своя козочка. Как ее звали? Машкой, наверно.

По ночам Юльку часто будил горячий шепот: молилась мать. Юлька чуть приподнималась, упираясь локтями в подушку, и испуганно смотрела на мать, разметавшуюся на полу: та то припадала к полу, впиваясь пальцами в потрескавшиеся и некрашеные половицы, то высоко подымала свои красные большие руки и бессильно вытягивала их к застывшему лику Иисуса, около которого чадила унылая лампада, струившая тусклый багровый свет.

Затаив дыхание, вслушивалась Юлька в страстную молитву матери.

— Господи! — шептала мать. — Господи милосердный! Ты ж взгляни на мое сиротство, как я мучаюсь с тремя малыми детьми, без мужа, который, ты ж знаешь, господи, пропал на войне, и нет о нем ни слуху ни духу, — и поклон об пол, — Ты ж взгляни ж, господи, как руки мои потрескались в работе, а глава иссохли от слез, а сама я стала, господи, как та поломанная ветром горькая осина. — И поклон об пол.

Кого-то напоминала Юльке жалостливая молитва матери: так на улице причитают нищие, хватая прохожих за полы одежды.

— Какая жизнь пошла, господи! — молилась мать. — Ты ж сам видишь. А ни хлеба нет, а ни крупы, а ни сахару. Ничего же! Морковку сегодня на базаре, господи, по тридцать тысяч штуку продавали. Сам видишь. И с чем же я к детям приду, господи, когда они плачем плачут и ничего ж я им не могу дать? — и опять поклон об пол.

Растрепанные волосы растекались по плечам, обнимая съежившуюся маленькую фигурку. Юльке стало жалко мать, и себя, и Наталку, прерывисто дышащую рядом, и всех людей, которые живут в несчастное время, когда даже морковка, похрустывающая на зубах морковка стоит тридцать тысяч рублей.

Юлька плачет тихо, беззвучно, уткнувшись горячим лицом в подушку, так же как мать — уткнувшись в шершавую половицу.

Но вдруг выпрямляется мать, отталкивается пальцами от пола, — теперь она стоит на коленях, прямая, сухая, угловатая, высоко подняв голову к равнодушному Иисусу. Вот подымает она руки и почти громко, свистящим шепотом произносит:

— Что ж ты смотришь, господи! — Укоризна звучит в ее голосе. — Что ж ты смотришь на разор страны нашей?

Юлька отрывается от подушки и поспешно вытирает слезы, размазывает их по лицу. Она хочет выскочить из постели и оборвать страшную молитву матери: нельзя так про большевиков, это неправда. Но уже никнет к половицам мать и опять христарадничает, канючит и жалуется:

— Дай же, господи, хучь какой-нибудь конец. Пореши неустройство наше.

Все тише и тише бормочет мать, уже поверяет она богу свои бабьи немощи, и под это монотонное бормотанье, похожее на жужжание осенней мухи на стекле, незаметно засыпает Юлька, спрятав лицо в мокрую от слез подушку.

Рябинин внимательно смотрят на девочку. В первый раз за весь день он так внимательно и удивленно разглядывает ее, словно только что увидел. Слезы блестят у нее на ресницах.

— Плакать не надо, — ласково говорит Рябинин.

— Я не плачу. Это я так! Вот еще! Это ветер.

— Да, да, это ветер! — соглашается Рябинин. — Ну, еще расскажи о себе.

Но Юлька качает головой.

— Я и так заболталась.

А болтать ей хочется. Хочется все рассказать этому большому, печально улыбающемуся парню, — он так хорошо слушает! И она вдруг начинает рассказывать ему, что ей снилось сегодня.

Ей снилось: сухая длинная рука больно хватает ее за ухо и тащит, тащит куда-то. Юлька плачет, отбивается, барахтается, но рука неумолимо тащит ее, больно вывертывая ухо. Вот она уже в темном, озаренном багровым светом зале. Белеют какие-то тени. Она догадывается: это в церкви. Значит, она опять в детской колонии.

Она вырывается из цепких рук, бежит по гулким церковным плитам, эхо гудит за нею. С икон бросаются на нее угодники. Вот и мать с крестом в руке. Она настигает Юльку и бьет ее крестом по голове.

Юлька просыпается, испуганно осматривается: в комнате темно, мать тяжело сопит рядом.

«Значит, снилось?» И ей сразу становится легко и весело.

— Это только снилось! — беззвучно смеется она.

— Мне часто колония снится, — объясняет она Рябинину, и какие-то неясные отрывки опять возникают перед нею: длинные пары бледных теней, колеблющийся туман темной залы, тусклый луч падает через решетчатое церковное окно.

— Я в детской колонии жила в девятнадцатом году. И даже в бунте участвовала. Да! В настоящем бунте!

— Расскажи о бунте, — просит Рябинин.

— О бунте? Хорошо!

Она не помнит, из-за чего дело вышло.

— Память у меня, Рябинин, дырявая.

Но это она наговаривает на себя. Не дырявая у ней память, самая обыкновенная. Но так много событий произошло в Юлькиной короткой жизни, что все в ее голове спуталось. Швыряло их из города в город. То с отцом жили, потом отец исчез, жили в больницах, где мать работала, таскались по лазаретам, потом Юлька тифом болела.

Это те дети, которые родились и выросли в одном и том же просторном доме, где все по многу лет стоит и пылится на своем месте и каждая перестановка долго обсуждается всей семьей, — такие дети помнят трогательные и мелкие подробности своего детства:

— А еще в углу вешалка была. А еще на камине часы с кукушкой стояли.

А Юлька иногда тужится-тужится, рассказывая что-нибудь подругам, и никак не может вспомнить, где же это было: в Козлове или Скопине.

«Эх, память у меня дырявая!»

О бунте в колонии она помнит только, как все девочки в одних рубашонках вскочили с кроватей и начали дружно кричать что-то несуразное, стучать табуретками, швыряться подушками.

— Ах, и плохо жилось нам в колонии! Кормили плохо. Ой, плохо! Сначала давали хлеба по полфунта в день, потом по три осьмых, потом по четверти и, наконец, по осьмушке — маленький черный кусочек хлеба: хочешь — ешь, хочешь — гляди на него. И пустой суп, в котором сиротски плавали крупинки пшена. Плохо кормили! Ну-к, везде так. А чуть что — наказывали, в угол ставили или в комнату холодную запирали и били даже. Правда, правда!

Не верит Рябинин:

— Это при советской власти?

— Ну да, потом заведующего сняли и воспитателей всех тоже.

И вот это Юлька ярко помнит, потому что с этого дня и начинается собственно ее настоящая жизнь.

За бунт их жестоко наказали, но двое отчаянных мальчишек бежали, добрались до города, явились в комсомол и рассказали все как есть.

— Эх, ребята были! — восхищается Юлька. — Вот умели за коллектив стоять! Вот ребята! Вернулись ребята в колонию с комсомольцами — все перевернулось. Заведующего сняли, педагогов прогнали, — захлебываясь, рассказывала Юлька, — образа выкинули. Революция, одним словом: мировой Октябрь.

И вот это Юлька ярко помнит, потому что с этого дня и начинается собственно ее настоящая жизнь.

За бунт их жестоко наказали, но двое отчаянных мальчишек бежали, добрались до города, явились в комсомол и рассказали все как есть.

— Эх, ребята были! — восхищается Юлька. — Вот умели за коллектив стоять! Вот ребята! Вернулись ребята в колонию с комсомольцами — все перевернулось. Заведующего сняли, педагогов прогнали, — захлебываясь, рассказывала Юлька, — образа выкинули. Революция, одним словом: мировой Октябрь.

Но в это самое время Юлькина мать получила работу в больнице в южном городе и стала собирать своих детей.

Они съезжались к ней из разных концов страны: десятилетняя Варюшка — из детдома, Юлька — из колонии, Наталку привезла из деревни бабушка.

Когда Юлька собралась в дорогу, воспитанники колонии устроили ей торжественные проводы, а отчаянные ребята говорили на прощание:

«Ты, чуть что, в комсомол иди!» — и крепко жали ей руку.

— И я решила: приеду, стану комсомолкой. Я буду все делать, что коллектив скажет. Я... — Она краснеет и тихо, смущенно заканчивает: — Я даже умру, если надо будет. Как ребята в Триполье. Правда!

Рябинин улыбается ей и говорит:

— Я верю.

Юлька приехала к матери. Та встретила ее устало и сухо, молча поцеловала потрескавшимися, жесткими губами и ушла на работу. Юлька заметила: состарилась, согнулась мать: заострившиеся плечи старухи даже испугали ее.

Через несколько дней за обедом Юлька спросила:

— Мама, а комсомол тут у вас есть?

Мать даже ложку выронила от удивления.

— А тебе зачем?

— Я хочу ходить к ним.

Ей ничего тогда не ответила мать, но вечером, перед сном, схватила Юльку за руку и потащила в угол. Там упала на колени перед образами. Юлька поспешно сделала то же, напуганная и удивленная.

— Молись! — прошептала мать и начала неистово креститься широким крестом.

Но Юлька не хотела молиться. Она вырвала свои руки из холодных, острых пальцев матери, она кричала:

— Не стану! Не стану молиться! Нет никакого бога! Нет его! — А мать шипела на нее и все молилась.

Когда неистовая эта молитва кончилась, мать торжественно встала с пола и сказала Юльке голосом чужим, суровым, словно читала евангелие:

— Будешь с комсомольцами путаться — запорю, выгоню и прокляну.

Юлька шмыгнула в постель, сжалась под одеялом в комочек и решила: «Буду, буду ходить!»

И на другой день пошла в комсомольский клуб.

— Мне тогда было четырнадцать лет, и меня... не... приняли. Сказали: маленькая еще. Ведь неправильно они сказали, Рябинин, правда?

— Правда! Ты не маленькая.

— Это у меня рост такой. Питалась плохо. Вот поэтому и рост такой.

Она действительно казалась совсем маленькой. Отцова солдатская шапка наползала ей на нос. Когда ее не приняли в комсомол, она чуть не заплакала при всем народе в клубе (об этом она Рябинину не рассказала), но упорно продолжала ходить. Скоро организовалась при комсомоле детская коммунистическая группа. Юлька записалась туда.

— А мать ничего? — спрашивает Рябинин.

— Мать не знает, — шепотом отвечает Юлька.

Матери она сначала говорила, что в школе занятия поздно кончаются, потом — что школа организовала спортивную группу, в клубе, вот она туда и ходит. Мать хмурилась, не верила, но, усталая, разбитая тяжелой работой, не хотела шума и ссор дома. Измаявшееся за день тело требовало только одного: покоя.

Юлька тайком ходила в комсомольский клуб. Когда, оглядываясь и замирая от страха, пробиралась она в здание бывшего ремесленного училища (здесь был комсомольский клуб), ей все казалось: вот-вот встретится мать.

Но мать не встречалась, и Юлька быстро и шумно взбегала по широкой лестнице. Вот уже последняя ступенька, вот уж сырой, весь в мокрых пятнах и отеках коридор, вот зал, гудящий, как коробка со шмелями.

— Ребята! — кричит Юлька и, сияющая, радостная, бросается навстречу товарищам.

А они окружают ее шумной гурьбой, кричат, перебивая друг друга, подымают такую возню и смех, что выскакивает из своей комнаты сердитый завклубом Бунч и начинает кричать на них:

— Эй, вы, хвост комсы! Тише! А то выгоню.

— А какой мы хвост комсы, а, Рябинин? — возмущается Юлька. — Вот тоже придумают!

— Нет, почему же? — смеется Рябинин. — По-моему, верно. Мы — комса, а вы — наша смена.

— Так не хвост же?!

Но Рябинин только смеется в ответ.

Он взял ее тетрадки и стал перелистывать их. «Тетрадь для алгебры ученицы 6-й группы Ю. Сиверцевой». Он грустно улыбался: с чем ее едят, алгебру? Вздохнул. «Тетрадь для физики ученицы 6-й группы Ю. Сиверцевой». Физика? Это которая о свете и звуке? Или не то?

— А закон божий где же? — пошутил он.

— Нету! — смеясь, ответила Юлька.

— А меня только закону божьему и учили. Важнейшая наука, скажу я тебе.

Он задумался, грустно разглядывая тетрадки. Три учителя было у него в жизни: пьяный попик учил грамоте и закону божьему, закадычный друг Тишка Пройди-свет учил махру курить, взводный Марченко учил шашкой рубить. Какие богатые науки!

Толстая тетрадка попалась ему, наконец. Юлька смутилась и хотела вырвать ее.

— Зачем? — удивился Рябинин. — Я посмотрю.

Он раскрыл первую страницу и прочел: «Дневник Ю. Сиверцевой».

— Можно? — спросил он тогда.

Юлька ничего не ответила. Он стал читать.

«1919 г. 9 марта. Сегодня был очень хороший день. Шибко текла вода с крыш. Я ходила в маминых башмаках, но в них было мокро и чулки были мокрые, а переменить было нечего. Я около крыльца очищала лед — было очень весело, но надо было идти к Наталке, а потом за самоваром, а поэтому было скучно.

10 марта. Сегодня день был несолнечный, но было тепло и шла метель. Сегодня я впервые начала учиться вязать. Мне чего-то грустно и болит голова. Больше писать нечего.

11 марта. Сегодня Варюшка целый день плакала: Наталка поела ее картошку, которую мама дала Варюшке, а Наталка поела. По городу ходили с флагами. Я смотрела.

12 марта. У меня интересная книжка — «Веселые будни». Я вообще люблю читать, но книжек нет. А мама говорит: «Ты вяжи лучше, а не читай».

Дальше дневник обрывался. Очевидно, у девочки не хватило терпения регулярно записывать в него. Начиналась следующая страница уже с 1922 года.

«1 марта 1922 г. В двенадцать часов дня ходила в ячейку детдома, куда меня прикрепил горком. Занималась с девочками спортом. В детдоме решили: вместо воскресенья чтоб день отдыха был четверг.

3 марта. Был кружечный сбор. Я ходила с Балабаном. Это комсомолец, член нашей детгруппы, хороший парень, может рассмешить до слез. Но он теперь грустный, потому что в группе постановили не курить, а он курит. Он попросил разрешить ему курить до 5 марта и сегодня выкурил одну папироску с разрешения зампреда.

4 марта. Сейчас читала о Ленине. Ужасно трудные статьи есть, в которых много непонятных слов.

7 марта. Меня хотят послать на работу в первый детдом, — он за версту от нашего дома. Там организуется ячейка, много девочек. Потому меня.

8 марта. День работниц — писать некогда.

9 марта. В день Февральской революции в группе будет суд над царем Николаем II. Безусловно, его обвинят, но надо это провести наглядно.

Я ужасно простудилась, не могу говорить. Это из-за репетиций.

13 марта. Суд над царем прошел великолепно. Царя обвинили. Народу — детей — было масса. Полный зал. Когда говорил обвинитель, было тихо, но лишь только стал говорить защитник — поднялся шум. Ребята не давали говорить, крича: «Смерть царю! Смертный приговор!»

После суда меня ребята из первого детдома потащили к себе. У них был вечер-концерт, участвовали сами ребята. После концерта была закуска, очень вкусная: яблоки, пироги, конфеты и чай.

15 марта. Только что я и соседка Надя пришли из нардома. Там танцевали балерина Е. Тихомирова и В. Суворов. Танцевали великолепно. Придя домой, мы с Надей пошли прямо на кухню, сняли ботинки и стали подражать им в танцах, но из этого, конечно, ничего не вышло. Смеялись до упаду, потому что у нас ничего не получалось.

16 марта. Я не знаю, что делать. Работа в ячейке детдома у меня не ладится. Всё одни игры и спорт, и больше ничего. Потому что я не знаю, какие собеседования надо проводить, а никто мне не говорит.

20 марта. Только что пришла с лекции о Максиме Горьком. Я раньше не задумывалась, кто такой Горький или другой писатель. Теперь же я буду думать о разных мною прочитанных произведениях. Мои любимые писатели: Максим Горький, Некрасов и Тарас Шевченко».

Рябинин захлопнул дневник и отдал Юльке.

— Ты вот что, — сказал он, усмехаясь, — ты напиши, пожалуйста, в своей тетрадке: «Сегодня познакомилась со Степкой Рябининым. Он в общем хороший парень».

— Напишу! — серьезно ответила Юлька.

— Ну, ну!


Он пришел домой и достал свою старую записную книжку. Получил ее в подарок, когда отправился на фронт, от ребят, оставшихся в организации.

Смеясь, заглянул в нее и подумал:

«Неужели я старик?»

Назад Дальше