Собрание сочинений в четырех томах. 1 том - Горбатов Борис Леонтьевич 23 стр.


— И-го-го-го! — кричит он молодым жеребенком. — И-го-го-го! Эй, догоняй! — бьет он кого-то по спине и шарахается от него, бежит, высоко закидывая ноги.

Безработица, голодовка, смута в школе — все сброшено, как овчина на пол.

Две девушки, перепрыгивая с камешка на камешек и размахивая потертыми папками «Musique», прошли мимо Алеши, оживленно болтая о ком-то неизвестном ему.

— Нет, он красивый! — донеслось до Алеши, и он остановился прислушиваясь.

Но девочки были уже далеко, было видно, как подрагивали русая и рыжая косички, перехваченные черными бантами.

«А я какой? — мелькнуло вдруг у Алеши. — Красивый или нет?»

И покраснел.

Он редко смотрелся в зеркало. Своей наружностью вовсе не интересовался. Знал, что у него лицо монгольское, скуластое, и не печалился и не радовался. Какой есть!

А сейчас вдруг захотелось быть красивым, богатым, умным. Одеться хорошо. Галифе темно-синие, френч. Сапоги иметь целые, чтобы не текли, шевровые, чистить их у чистильщиков, чтобы как зеркало и солнце на носке.

«А вдруг я красивый?» — подумал Алеша и засмотрелся на свое отражение в большой луже.

Но в луже играла вода, и все колыхалось, ходило, ломалось — и небо, и здания, и скуластое Алешино лицо.

В глубокой задумчивости пошел он в школу. На лестнице столкнулся с белокурой Тасей.

— Простите! — пробормотал он сумрачно и хотел пойти дальше, но Тася окликнула его.

— Скажите, Алеша, — она сделала большие глаза и докончила шепотом: — Вы комсомолец, да?

— Нет, — пробурчал Алеша. — А что?

— А мы, все девочки, думали — комсомолец. К нам не подходит. Серьезный такой!

Алеша слушал, как тараторила Тася, и сбоку смотрел на беленькую ее шейку, на которой кучерявились пушистые белокурые завитки.

«А Тася красивая?»

Он вздохнул и вдруг произнес нерешительно:

— А скажи-ите: я красивый или нет?

И только когда сказал, когда услышал свои слова, понял: сказал непоправимую глупость. Увидел расширившиеся глаза Таси, вздернутые белобрысые брови, сломавшиеся в удивлении. Потом брови дрогнули, глаза сузились, с громким хохотом убежала Тася.

Алеша видел: подхватила под руку подругу, и уже и та заливалась в веселом хохоте.

«Это про меня!» — уныло подумал он, пошел в класс и упал на свою парту.

Кислый запах овчины щекотал ноздри. Алексей поднял свой кожушок, повертел в руках и, рассердившись, засунул далеко под парту.

У всех были ладные пальтишки: у Толи Пышного — из отцовской старой шубы, у Воробейчика — из клетчатого одеяла, на Ковалеве — стройная бекешка с сивыми смушками. Только у одного у него — кожушок.

Впервые заметил Алеша — у всех ребят есть прически. Валька вверх зачесывает волосы, открывая большой белый лоб; у Толи Пышного ровный пробор как раз пополам делит его редкие рыжие прилизанные волосенки. У всех есть расчески. Только Алеша, поплевав на пятерню, приглаживает ею свои буйные вихры.

«Ну, вот они и нравятся девочкам! — угрюмо думал Алеша. — Это дело известное. Одни любят шоколад, а другие — свиной хрящик».

Но сейчас ему очень не хотелось быть свиным хрящиком.

Класс наполнился шумом. Лукьянов влез на подоконник, рванул раму, еще, еще раз — ив широко распахнутое окно ворвалась весна, теплая, чуть сырая еще, как только что испеченный и пряно пахнущий хлеб.

— Весна! — закричали хором в классе. — Выставляется первая рама!

В детстве все было просто и кругло. Захотел бегать — распахнул дверь, побежал; бегать устал — свалился на траву, уснул; захотел коня, нет коня — взял палку, прицепил к босым пяткам железки-шпоры — и вот на коне!

К вечеру весь круг желаний уже завершен. Значит — спать. И спал Алеша крепко, видел хорошие сны: голубого коня с белой звездой на лбу.

Сейчас же все не имеет конца. Все начато, все разворошено, все на полдороге.

Вообще раньше, в одиннадцать лет, все было ясно, все решения принимались немедленно и окончательно. Весь мир был немудрено прост: дверь, улица, поле, круглая линия горизонта.

А сейчас, в пятнадцать, все колеблется, горизонтов много, линий много, а одной — прямой — линии нет.

— Что, Рябинин, будем учиться завтра? — спросил он, встретив Рябинина в коридоре. Нет, — ответил Рябинин. — Наробраз против. Считает, что преждевременно такие решения принимать.

— Ну вот! — зло засмеялся Алеша. — Вот ячейка шум подняла, а в калошу села.

Рябинин оперся на костыли и, улыбаясь, спросил:

— Думаешь, в калошу? — И прислушался к шуму, который притекал из классов.

«Они, наверное, задумали что-нибудь, — решил Алеша, но не стал ничего спрашивать. — Их дело; они — ячейка».

А вот школу они на безбожный карнавал не выведут, а он выведет! Он кликнет клич, и все пойдут за ним. Он одни все устроит. Пусть посмотрят! И Тася пусть посмотрит. Он — во главе школы.

Флаги.

«Долой, долой мона-ахо-ов...»

Вот после этого можно и в ячейку.

— Ковбыш! Пойдешь со мной на демонстрацию?

— Пойду!

— Приходи тогда завтра в школу и ребят приводи. Ладно?

— Ладно.

— Пароль будет: штурм-штык.

— Зачем это?

— Так надо. Штурм-штык.

Возможно, он некрасивый, нефасонный, безработный худощавый парень, а школу он все-таки выведет на улицу. И сам выйдет. На широкую дорогу выйдет. Богатые дела ждут его. Замечательная жизнь у него будет! Штурм-штык.

Он услышал, как Юлька сказала Лукьянову:

— Значит, завтра в девять?

— В девять. Сбор в горкоме.

Алеше они ничего не сказали: он ведь не в ячейке. Ну что ж, ладно! Они пойдут кучкой, а он поведет за собой школу. Это еще посмотрим, кто настоящий коммунар! Штурм-штык!


Дома отец спросил Алешу:

— Завтра, говорят, охальничать будете?

Алексей пожал плечами, ничего не ответил и подошел к матери:

— Маманя, дело у меня к тебе есть.

Алексей всегда относился к матери с серьезной, хотя и скрытой нежностью. Дружеские отношения сложились у них еще в голодные годы, когда вдвоем ездили за хлебом. Мать всегда советовалась с ним, куда ехать, почем хлеб брать и на что менять. Они ночевали на вокзалах. Алешка бегал со ржавым, побитым чайником за кипятком. Пили чай на узлах и мешках, от которых струилась тяжелая мучная пыль.

— Мне, мать, ряса нужна.

— Ряса?

— Попом завтра пойду. Ты у отца Федора — расстриги — возьми.

— Если не пропил он.

— Рясу не пропьет. Кому она нужна, ряса? Ты, мать, уж достань, — попросил Алеша, а мать улыбалась и вытирала передником капельки пота с лица.

— Достану, Алешка. А ты что: сам попом пойдешь?

— Сам, мать, пойду.

— Умора! Ты б к отцу Федору еще сходил. Он тебя штукам-то поповским выучит. — И, наклонясь к уху сына, шептала: — А отца не слушай. Он и мне своей святостью всю жизнь запостнил, скупой да святой, как муха в постном масле.

Ночью Алеше снился замечательный сон: площадь, море голов, оркестры; он на голубом коне впереди всех, и у коня на лбу звезда.

2

Отец Федор дал рясу. Даже сам пришел учить Алексея.

— Ты, Алеша, главное, жуликом гляди, — поучал расстрига. — Попы — они все жулики. — Но, посмотрев, как сосредоточенно и хмуро примеривает Алексей рясу, расстрига безнадежно махнул рукой. — Нет, не выйдет из тебя попа. Всерьез все берешь!

Но матери нравились и ряса, и фальшивая борода, и шапка. Она ахала и всплескивала руками:

— Ну поп! Ну просто живой поп! На, батюшка, трешницу, помолись за грешницу.

Она связала рясу и бороду в узелок и вручила Алеше:

— Ну, иди! А отца не бойся.

— Я и не боюсь, — пожал Алеша плечами и вышел на улицу.

Колокольный звон плыл над городом и падал, как дождь.

— Весна начинается с к-калош, — произнес вместо приветствия встретившийся Алеше на улице Колтунов. — В-в-видите. Люди делают в-весну.

Он азартно мял калошами влажную, покорную почву. Вокруг люди делали то же. Вот протоптали прочную дорожку. Вот целая площадка утрамбована ногами. Здесь можно танцевать, кувыркаться, лежать. Люди ходили взад и вперед по колеблющейся почве, набухшей, как тесто, и она застывала под ногами, принимала прочную форму твердой корки: скоро пыль завьется на ней, случайный лист упадет с дерева, желтый одуванчик пробьется и расцветет.

— Возможно, впрочем, что Христос жил, — сказал Колтунов, — н-но явно н-немыслимо, что он воскрес.

— Что?

— Немыслимо.

— Никакого Христа! — отрубил Алеша. — Никакого!

— Н-но если там, — Колтунов ткнул пальцем вверх, — никого н-нет, то не становится ли страшно: никто не управляет миром, в-вдруг все в-возьмет и начнет рушиться?

— Рушиться?

— Р-рушиться. В-возьмет — и обр-рушится.

Алеша задумался. В самом деле: ведь мир, ведь вселенная, ведь это такое хозяйство — солнце, звезды, земля, — все может спутаться, разрушиться. Должен же быть хозяин в таком большом деле?!

Он впервые думал об этом. Стало страшновато. Вот идут два мальчика, а кругом — вселенная. Идут два мальчика, рассуждают. Один другого хочет убедить, что надо идти на штурм небес. Что они значат оба? Песчинки. Их надо обоих в сильнейший микроскоп рассматривать. А они идут, рассуждают.

— Есть наука, — ответил, наконец, он. — Она предсказывает затмения и управляет небом. Ничего не может случиться без нее.

Ему вдруг захотелось овладеть этой наукой: наукой объяснять и изменять мир. Человек, который владеет ею, не боится вселенной. Он стоит на ней, широко расставив ноги, высоко подняв голову.

— Возможно, я стану физиком, — сказал вдруг Алеша, — и астрономом.

— П-приветствую! — вежливо ответил Колтунов, — Н-но н-надо много учиться.

— Буду!

Он подумал вдруг, что вот через год он окончит школу и выйдет из нее почти таким же пустым, как пришел. Надо будет тогда начинать учебу сызнова. Где?

— Небо... — проворчал он. — В школе хозяина нет. В школе все рушится. Школу надо перевернуть.

— Об этом я и хотел к-как-нибудь п-поговорить с вами.

— Пойдем на демонстрацию, там и поговорим.

Колтунов подумал и согласился:

— П-пойдем.

Алёша теперь не сомневался, что выведет школу на улицу. Вот как легко согласился Колтунов! Ковбыш обещал прийти, Бакинский.

«Придут! — уверенно думал он. — Как не прийти! И с собой приведут. Душ пятьдесят наберется — и хватит! — думал он. — Школьное знамя возьмем. Сторож даст».

Но он и поверить глазам не мог, увидев, что весь школьный двор полон школьниками.

— Вот это да! — вырвалось у него. — Колтунов! Всей школой пойдем! — И он ворвался во двор, крича: — Ребята! Ребята! Что же вы стоите? Пора! Пора!

Его даже не услышали. Футболисты яростно гнали мяч к воротам, и глаза всех присутствующих были на этом мяче.

Алеша начал искать Ковбыша, Бакинского. Никого нет. Никого из тех, кто обещал прийти. Никого. Что же это такое?

Чуткое ухо Алеши услышало: издали притекает ритмичный, хотя и глухой еще шум. Он догадался: идут, идут!

«Что же делать?» — растерянно подумал он и опять оглянулся.

Никого, никого из тех, кто обещал прийти.

Все явственней и неукротимей доносился шум идущей толпы. Гулко бьет барабан, вырываются уже отдельные трубы, высокие ноты песен.

Кое-кто из школьников бросился к калитке. Из-за поворота показалась голова демонстрации.

— Ребята! — закричал тогда что было силы Алеша. — Там — идут, идут против тьмы, против старого мира. Как можно быть в стороне? За мной! На улицу! На карнавал!

Он бросился вперед, уверенный, что хоть несколько человек пойдут за ним. В толпе лениво двинулись, засмеялись. Кто-то выскочил, чтобы идти с Алешей, но в это время откуда-то выпорхнул целый рой школьниц.

— Христос воскресе! Христос воскресе! — закричали ребята и бросились христосоваться.

Алеша остался один. Даже Колтунова он потерял где-то.

«Если б не дивчата! — утешал себя Алеша и злился. — Это их «белорыбица» нарочно привела».

Исподлобья он бросал беглые взгляды на улицу. Уже видно было шествие. Впереди оркестра шел рыжеватый попик, невозмутимо серьезный и равнодушный к тому, что делается окрест.

«Семчик!» — хотел закричать Алеша, но устыдился. Как же это? Семчик с демонстрацией, а он, Алеша, на тротуаре, как трусливый зритель?!

Он спрятался тогда за водосточный желоб и отсюда стал наблюдать: по слякотной весенней улице шумно и весело растекался комсомольский карнавал.

Барабаны били глухо и не в лад. Колонна текла по слякотной улице, туго ворочая свое тяжелое тело. В дырах мостовой стыли лужи. Беспокойные рябые солнечные пятна плескались в них.

Колонна продолжала медленно и туго продвигаться вперед. По-прежнему хрипло гремел оркестр; барабаны били не в лад; рождались, обрывались и опять взлетали песни. Алеша с бородой в руках стоял на мостовой в кругу зевак.

— Что, парень, бороду в драке отодрали? — кричали ему смеясь.

— Голову оторвать надо, — зло сказал какой-то старик в поддевке. — Шалопуты!

Алеша кое-как выбрался из толпы. Куда деваться? Лицо его горело от стыда. Колонна текла мимо. Теперь тут были чужие, незнакомые лица. Большинство ребят и дивчат были в шинелях. Алеша прочел на знамени: «Губернская партийная школа».

«А Ковбыш-то с ячейкой», — вдруг вспомнил он. И не только Ковбыш, а и многие ив тех, кто обещал прийти, свое слово сдержали: пошли с ячейкой.

— Один!.. — прошептал Алеша и грустно побрел по тротуару.

За школой был пустырь. Алеша пришел сюда, присел на кучу кирпича и спрятал голову в колени.

На пустыре не было ни души, но в воздухе, как и на земле, все время боролись звуки безбожного оркестра и пасхальный медовый звон. То побеждал оркестр и властно гремел марш, то осиливали колокола.

«Они уже на Александровскую улицу вышли, — соображал Алеша. — К площади подходят. — Ему хотелось совсем не думать о демонстрации. — Вот небо. Вот облако, похожее на лодку под парусом. Сесть в лодку — и в да-а-альние края! Они уже на площадь вышли. К собору подходят. Да, на лодку. Парус раздувается. Летит лодка. Уже около собора. Семчик впереди».

Он вскочил на ноги и побежал догонять демонстрантов. Перескочил ров. Выбежал на Александровскую улицу, помчался по мостовой.

Около собора он, наконец, догнал хвост колонны. Демонстрация мирно текла через соборную площадь. Алеша пристал к группе каких-то незнакомых комсомольцев — они несли порвавшегося зеленого дракона. И тут, среди совершенно чужих ребят, Алеша почувствовал себя своим — хорошо и ладно. Повеселел. Заулыбался.

— Дайте я понесу! — сказал он, увидев, что ребятам надоело тащить аварийного дракона. — Дайте я! — И испугался: вдруг откажут!

Ему охотно передали палки, и он, бережно и высоко подняв их, повертел драконьей головой во все стороны.

Старичок в ватной солдатской фуфайке беспокойно следил за демонстрацией. Он нетерпеливо расталкивал прохожих и семенил по тротуару, стараясь не отстать от безбожников. Когда колонна останавливалась, останавливался и он. Вытирал большим красным в черную клетку платком пот со лба и улыбался.

— Ахтеры! — Потом общительно оглядывал соседей и добавлял: — А мой-то сынок — там. Да-а!

Ему все хотелось, чтобы сын его увидел. Он вытягивал свою птичью голову, делал руками знаки, но сын шел, уставившись неподвижным взглядом вперед, и отца не видел.

— Ах, беда какая! — вздохнул старичок и, сунув платок в карман, засеменил по тротуару.

Наконец, он не выдержал.

— Федюк! — закричал он и замахал обеими руками. — Федюк!

Ковбыш оглянулся, увидел отца и крикнул ему:

— Вали к нам, отец!

Старичок замахал ему в ответ рукой, потоптался на тротуаре, подумал, потом рванулся и побежал по мостовой, расплескивая лужи. Ему дали место в строю, рядом с сыном, и он сразу стал серьезным, расчесал усы, поправил шапку.

Парень в каком-то золотом халате, в седом парике и с очками на носу продирался сквозь колонну вперед.

— Это кто будет? — шепотом спросил Ковбыш-отец у Юльки.

— Бог Саваоф.

— А-а! — улыбнулся старик. — Очень приятно. Тридцать лет и три года, слышь ты, вколачиваю гвозди в подметки, а бог мне не зустревался. А вот, слышь ты, на тридцать четвертом зустрелся. Ну, будем знакомы! — И он обменялся с богом Саваофом церемонным рукопожатием.


После демонстрации Юлька одна пошла домой.

Домой — это теперь означало: в детский дом. Ее устроили там в комнате воспитательниц. Она занималась с детьми спортом и играми.

У нее было по горло работы — и в школе и в детдоме, но все же она часто думала о маленьких сестренках: как они? И представляла: неумытая, грязная, ползет Наталка по полу или ревет, голодная, а Варюшка не управится с ней.

И ей хотелось прийти, приласкать их, посадить их к себе на колени, потереться щекой об их щечки.

«Бедные мои!»

Она не выдержала и вечером пошла к маленькому домику на Ковыльную улицу. Сквозь занавески, сшитые еще ею, струился матовый свет. Дети были дома. Юлька попыталась заглянуть в окошко, но оно было высоко, — не выросла еще Юлька! Сквозь занавески же ничего не было видно. Она минут десять бродила около домика, ожидая: может, окошко распахнется, будут слышны голоса, — тогда послушать, как смеется Наталка, и спокойно уйти. О возвращении к матери Юлька не думала ни минуты. Но окошко не распахнулось, Юлька так и не услышала Наталкиного звонкого смеха. Глотая подступающие к горлу слезы, она быстро ушла отсюда.

3

— Что же ты ничего не кушаешь, Рува? Что же ты не кушаешь, мой мизинчик? — мать грустно смотрит на своего любимого сына.

Ломая хрусткие голубые заморозки, прошла через встрепанный городишко тяжелая артиллерийская тачанка, увозя среднего сына — Моисея Воробейчика, большевика. Мудрый Соломон, старший сын, поглядел вслед, пожал плечами, поцарапал тупыми ногтями курчавую черную бородку, потом ушел к себе в магазин, на Караванную, сердито бросать на счетах костяшки, пересчитывать свою судьбу. Черные брови у Сарры, черные ресницы, как сентябрьские сумерки, дымящиеся в кривых переулках. Поезд увез Сарру, — белый платочек в окошке, белый платочек у заплаканных глаз. Один остался сын, мизинный сын — Рува, Рувим, Рувочка, радость, надежда, слава.

Назад Дальше