Потому что эти люди — начальник и обер — отдают домне все, что имеют: опыт, знания, душу, отдых.
Нужно, чтобы был кокс. В заводском бюро ИТР бубнит старый Гречунас:
— Надо молнировать в Наркомтяжпром... Как же так: коксу нет.
В заводоуправлении волнуется начальник цеха:
— Молниями их, молниями...
И летят во все концы тревожные молнии: дайте домне кокс, и мы дадим чугун марки О, превысив план, как превышали все время.
И вот прибыл кокс. Хоперкары, полные до краев, грохоча, вошли на эстакаду. Как радостен был их ровный шум! Как здорово, когда в пустые железные бункера, грохоча, летит жирный, хороший кокс. Наполняется, наполняется бункер, уже тише, глуше, мягче стучат о его полные бока падающие куски кокса. Это так же здорово и вкусно, как когда насыпают в закрома зерно, пахнущее урожаем.
— Ну, давай! — закричал у горна мастер Губенко. — Ну, давай чугун, ребята.
Весь месяц на курорте и два дня простоя мечтал он об этом моменте.
Вот стал у летки Федор Губенко, первый горновой. Подручный стал с ним в паре. Остальные сзади еще двумя парами. Вот ударили в летку ломом, еще, еще раз.
Уже курилась летка. Курчавый дымок, завиваясь и петляя, выползал из-под лома, врывающегося в горячую глину.
Грязный, тяжелый пот катился по горячему лицу Федора.
— Твердая, — произнес он тихо, — дуже глина твердая, — и взял лом побольше.
Трофим бросился на подмогу.
— Ну, давай! — закричал он и схватился в пару с Федором.
— Взяли! — скомандовал мастер и рванулся вперед.
И в этом энергичном и строго рассчитанном рывке, в том, как держал он лом, как пригибался перед ударом, как бросался вперед, словно хотел вместе с ломом вгрызться в летку, в самой технике его работы была видна высокая и красивая культура мастера своего дела. Так командир, обучая бойцов штыковому удару, щеголяет точной отшлифовкой и пластичностью приемов.
Брат не отставал от него. Это была хорошая, дружная пара.
Горновые работали молча. И команды раздавались редко. Они не были нужны: каждый знал свое дело.
Было точно рассчитано и установлено, что, кому и когда делать, кому перевал ставить, кому плиту держать, кому лист положить, кому пику подать, кому шлак подрезать.
И чугун рванулся из печи бешеный и неукротимый.
— Береги глаза! — предостерегающе закричал мастер. По его разгоряченному лицу метались багровые отсветы плавки. Он жадно глядел, как, бурля, бежал чугун по желобу. Потом мастер бросился к ковшам. Напряженно следил, как наполнялся ковш. Два других ковша ждали, жадно раскрыв пустые глотки.
— А ведь я четыре налью, — вдруг сказал мастер и забеспокоился: ковшей всего три.
Он побежал тогда вниз на пути. Полный ковш увезли. По второму желобу лился чугун во второй ковш. В это время Губенко добыл еще ковш и подал его под первый желоб. Все было в порядке.
Печь неистовствовала. Она щедро швыряла потоки чугуна. Казалось, чугуну не будет конца. Он то переполнял высокие края желоба, то оседал, приникая книзу. Похоже было: канава неровно дышала. Но вот дыхание ее стало тише. Чугун тек уже спокойно, даже лениво, медленно сползая в ковш. Из печи теперь било только пламя. Чугуна в ней не было.
Пушка Брозиуса закрыла летку. Гудел гудок. Бригада мастера Ровенского на ходу заступала у печи. Вот уже у рукоятки пушки другой горновой. Вот уже командует не Губенко, а Ровенский. У него отчетливый, резкий голос. И сам он не похож ни на Губенко, ни на Мазура, хотя, как и они, отличный мастер.
Сменившиеся доменщики уже все голые. Горновой стоит на четвереньках, подставляя голую спину сильной струе воды. Товарищ моет ему спину. Грязная вода весело стекает на плиты площадки.
В этот день домна горячо работала. Дело шло к перекрытию проектной мощности. В этот день пришли на коксовый завод эшелоны с углем. В этот день бригада мастера Губенко подписала протокол о переходе на хозрасчет.
И когда, наконец, Трофим освободился и пришел домой, у ворот он встретил брата Федора, взволнованно поджидавшего его.
Трофим побежал навстречу.
— Ну? — крикнул он тревожно.
— Сын! — выдохнул Федор и отдал Трофиму записку.
— Сын? — растерянно и радостно улыбнулся Трофим. — Сы-ын... — он прочел записку: из родильного дома писала жена Анна, что родился сын, здоровья хорошего, и сама она чувствует себя хорошо.
Трофим повертел в руках записку, прочел ее еще раз и улыбнулся.
— Ну, значит, еще один доменщик будет. Это дорого стоит!
Каменское,
завод им. Дзержинского.
Сентябрь 1932 г.
ПРОФЕССИЯ ПАНТЕЛЕЯ МОВЛЕВА
Вот правдивая история о том, как Пантелей Мовлев, сын маломощного середняка села Ясиноватки, пастух, чернорабочий, летун, носильщик, грузчик, ремонтник, шахтер, красноармеец, бетонщик, трамбовщик, стал командиром бетонного цеха Краммашстроя.
Но прежде надо сказать, как он стал пролетарием.
Савелий Мовлев, отец Пантелея, был мужик беспокойный: он все умел делать, и все же не мог выбиться в крепкие хозяева. Он умел работать бетонную работу, ремонтную, плотницкую, он ходил на чугунку, на прокладку путей, на сезонку, на варку сахара. Он жадно искал заработка, удачи. И выбиться все же не мог. Крепкая кость была у старика, он жил долгий век — семьдесят четыре года. Такая же кость и у сына его Пантелея.
Но путь другой.
Прежде чем стать пролетарием, Пантелей работал дома по хозяйству. Потом его отдали в пастухи. Ему не было еще десяти лет, когда началась германская война. Пока люди газами и бомбами уничтожали друг друга, он гнал в село теплое, ленивое и сытое стадо, щелкал бичом и чихал от пыли.
Потом он попал на Саблинский сахарный завод, на мойку бураков. Он работал там два года, но считал себя деревенским парнем.
Он был парень из деревни, его руки пахли землей, а одежда — стадом, он смутно понимал, что произошла революция, по праздникам он мылся, причесывался и отправлялся в село.
Ребята с сахарного говорили ему:
— Что бураки? Бурак — он бурак и есть. Летим!
Среди них случались бывалые: они рассказывали о теплых краях. Синее море плескалось в их рассказах, красивое и тихое, как сон.
Шел девятьсот девятнадцатый разломный год.
Эшелоны, грохоча, проходили мимо сахарного. Пульмановские товарные вагоны гремели песнями. В теплушках любились, рожали, болели тифом, умирали: на долгих остановках люди бездумно лежали на траве, отдыхая от вагонной тряски. Все ехали. Вся страна была на колесах. И хотя поезда шли плохо и медленно, все стало вдруг близким и досягаемым: теплые края — рукой подать.
— Что бураки? Бурак — он бурак и есть. Летим?
Пантелей Мовлев очутился в Туапсе. Ему понравилось: большое море в жирных пятнах мазута, лодки качаются на воде, пароходы качаются на воде, сама вода качается, и город в ней, и солнце, и горы...
Пантелей бегал по туапсинскому вокзалу:
— Не поднести ли, гражданин? — бросался он к случайным пассажирам. — Берем недорого.
Веселый город Туапсе нравился ему. Арбузы здесь дешевые. Лежал на берегу моря, бил арбузы о колено, арбузный сок полз по штанам. Эх, жизнь, — разве есть еще такая?
Иногда он, впрочем, тосковал по деревне, по дому. Поля родной Кременчугщины казались ему тогда красивей и милей моря. Туапсе был веселый, но чужой город. Зарабатывал здесь Пантелей мало. Жизнь была дорогая. Это всегда и везде кажется: дома лучше.
Кончилось тем, что через год он вернулся домой. Теперь от него пахло солено: морем и югом. Загорелый, он бродил по деревне. В деревне голод и уныние, безделье. Бабы шили себе белые рубахи, ожидая конца света.
Пантелей пошел по старой отцовской дорожке: на чугунку. На станции Знаменка не было моря. Зато была работа: убирали пути, меняли шпалы. Прогнившие выбрасывали, ставили новые, — страна вышла из войны, ей нужны были крепкие шпалы.
Пантелей не задумывался, хорошая это или плохая профессия — менять шпалы. Важно было то, что другой не было. А есть-пить надо. Впрочем, жевать все равно было нечего. Голод скрипел над страной. Девятьсот двадцать первый голодный шел по стране год.
Голод погнал Пантелея обратно к морю. Человек ищет, где лучше, как рыба ищет, где глубже. На этот раз Мовлев поехал в Баку.
— В Баку жизнь на боку! — говорили бывалые. — Малина — не жизнь!
Пантелей слонялся по берегу тяжелого бурого моря. Что он умел делать, Пантелей Мовлев? У него были руки, хорошо привешенные к плотному туловищу, широкие ладони, большие пальцы. Что он умел делать? Гнать стадо умел, хлопать бичом умел, тащить шпалы умел. Деликатной профессии не было у Мовлева, такой профессии, которая требует искусных рук: токарь там или модельщик.
Он стал грузчиком. На широкую спину вскидывал тюк и бежал, согнув колени, по шатким сходням. Пароход качался на воде. Легкий дым пола из труб. На берегу грудой лежали пыльные тюки, бочонки, пахнущие рыбой, горы арбузов. Арбузы тут были тоже дешевые. В конце концов это была профессия, как и все другие.
Непонятно, почему Пантелей вдруг уехал в Донбасс. Он и сам не может сказать почему. Вот надоело однажды желтое это, грязное море, и грязный дебаркадер и люди, привязанные к берегу. Пантелей не лодка, а человек. Его привязать нельзя. Взял и уехал.
— На Донбасс!
В поезде он спросил проводника:
— А что, станция Донбасс скоро?
И не понял, почему проводник засмеялся.
Шахта Новочайкинская, куда поступил Пантелей, готовилась к пуску. Биография Мовлева тесно сплеталась с биографией страны. Теперь стране нужен был, как никогда, уголь.
Пантелея взяли уборщиком породы. Это была грязная, тяжелая работа, первая ступень в лестнице шахтерской квалификации. Все же Мовлев чувствовал себя шахтером. Он жадно глядел на эту лестницу, на вершине которой был сам забойщик — мастер угля. Пантелей решил добиться этой вершины.
Получив очередной отпуск, он приехал домой, в село. Ходил по деревенской улице небрежной походкой, вразвалку. Ему определенно не нравилось здесь.
— Вот у нас на шахте, — так начинал он свои рассказы. Не дождавшись конца отпуска, вернулся на рудник одолевать лестницу.
Скоро его сделали саночником, потом подручным забойщиком, зарубщиком и, наконец, старшим забойщиком: под его начальством было уже семь человек. Он определенно становился мастером угля, у него появилась настоящая профессия: он «делал» уголь.
Уголь — это все. Это ток, это движение, это тепло. Мовлев, правда, смутно понимал важность своей профессии, но он уже привык любить ее. Подбрасывая на широкой ладони тусклый и чуть влажный кусок угля, он ощущал гордость и нежность.
Страх к шахте пропал. Позевывая, садился Мовлев в клеть, продолжая начатый на поверхности разговор с товарищем. Старался только не прикасаться к липкой стенке клети. Клеть стукалась о дно колодца, — влажная и сырая тьма охватывала Мовлева. Он озабоченно привешивал лампу к поясу и шел в забой. День начинался.
Однажды случилось неожиданное, но то, чего можно ждать каждую минуту: упала большая глыба породы и придавила Мовлева.
— Завал! Завал! — крикнул кто-то и тоже упал рядом.
Когда Пантелей очнулся и приподнялся, кругом было темно и душно. Он хотел крикнуть, но не смог. Тогда он опять упал на груду угля. Потом он начал привыкать к темноте. Рядом с ним лежало двое товарищей: Андреев Семен и Бугаевский Николай. Андреев ворочался и тяжело дышал. Бугаевский лежал тихо. Он очень тихо лежал, Николай Бугаевский, и Мовлев тогда еще подумал: «Почему это он так тихо лежит?» Но в голове мутилось, язык прилипал к сухой глотке, казалось, что на спине вырос горб — такая она стала тяжелая.
Так прошло много времени, сколько — Мовлев не знал. Потом он вдруг подумал, что это ведь смерть, что так и погибнуть можно очень просто. Тут только он понял, что дышать тяжело оттого, что в забое скопился газ. Газ стоял, должно быть, как столб, на груди Мовлева. Он давил на грудь. Пантелею стало страшно за свою грудную клетку.
— Каюк?
Тогда он судорожно приподнялся, схватил кирку и начал торопливо стучать сигналы:
— Спасите! Спасите! — Но никто не отвечал ему.
Андреев тихо стонал рядом. Бугаевский лежал молча.
— Почему он молчит? — испугался Мовлев, и кирка выпала из его слабой руки.
Опять была темнота, духота и страшная, тяжелая тишина. Потом все спуталось. Сколько времени прошло — неизвестно. Мовлев очнулся только «на-гора». Он судорожно вдохнул воздух и открыл глаза. Воздух забулькал в его горле. Мовлев опять потерял сознание. В больнице ему сказали, что завал произошел из-за плохого крепления, в забое он лежал двадцать четыре часа. Андреева и его откопали шахтеры, у него, у Мовлева, помяты рука и спина.
Через семь дней он снова опустился в шахту. Это очень хорошая профессия — делать уголь. Рука и спина зажили, только синие знаки остались на них: это светилась угольная пыль, вросшая в мясо.
В тысяча девятьсот двадцать седьмом году Пантелею Мовлеву пришел срок идти в Красную Армию. Его назначили в саперную часть. Он быстро собрался, взял крепкий сундучок и поехал.
Саперное дело, если посмотреть, очень похоже на шахтерское. Только что не с углем имеешь здесь дело. Когда Мовлев прошел карантин, и первую ступень, и школу младшего комсостава, он вдруг почувствовал, что быть саперным командиром — это тоже очень хорошая и почетная профессия. И профессия эта ему по душе. Окопы с пулеметными площадками и без них, с козырьками или щитами. Блиндажи, от которых отлетают пули. Искусно спрятанные фугасы, мины, убедительный динамит, знакомый еще по шахте, — ведь это же очень хорошая профессия.
И Пантелей стал подумывать о сверхсрочной.
Но ему опять не повезло.
Во время маневров при наводке моста на него обрушилось бревно. Мовлев полетел в воду. Он выплыл, добрался до берега, отряхиваясь, пошел к своим. Боли он не чувствовал и только растерянно улыбался, вспоминая неожиданное купанье.
— Буза-а! — Он хотел махнуть рукой, но рука не действовала. Он испуганно посмотрел на нее и увидел кровь. Тогда он сел прямо на землю.
Его положили в госпиталь. Рука зажила. Это была та самая, с синими знаками угля, которую помяло в шахте. Мовлев демобилизовался. Он не поехал домой, взял литер прямо в Донбасс. С какой-то даже излишней торопливостью он стремился попасть туда.
«Неужели, — думал он беспокойно, — неужели каюк? Что же я за человек буду, если рука подведет?»
Рука подвела. В шахте Пантелею было трудно работать, растерянный бродил он по руднику,
«Ну, а теперь куда? — горько думал он. — В инвалиды?».
Но в инвалиды было рано. Инвалид — это уже совсем негодная профессия. Пантелей поехал домой, в деревню. Он вернулся в нее как человек, потерпевший кораблекрушение. Стал помогать отцу работать бетонную работу: кольца для деревенских колодцев.
Это была первобытная техника: камень били вручную простым молотком, мокрый песок замешивали на доске лопатой. Потом этой жижей набивали деревянную модель.
Пантелея смешила эта техника, отец сердился. Он уважал свою работу. В сущности Пантелей уже не был деревенским человеком. Его тянуло на заводы.
И тогда ему вспомнился вдруг веселый приморский городок, качающийся на воде.
Он поехал в Туапсе начинать жизнь снова.
Когда он ступил на туапсинский залитый солнцем перрон, он улыбнулся, вспомнив, как бегал здесь, таская чемоданы, потом покачал головой:
— Это дело не по мне!
Он знал: в Туапсе есть бетонный завод. Отцова работа все-таки успела разбудить интерес в Пантелее. Замешанная лопатой на доске жижа все же была бетоном.
Пантелей нанялся чернорабочим на бетонный завод. Он опять был внизу лестницы, на вершине которой крепко стоял старый бетонный мастер Иванов.
Мастер заметил смышленого и жадного к труду Мовлева.
— Ты, парень, в люди выйти хочешь?
— Хочу!
— Ну, вали ко мне.
Завод был маленький. Делали кольца, трубы для водопроводов. Скоро Пантелей стал подмастером. Заработок был плохой: сорок пять рублей в месяц.
В это время прибыли вербовщики с Харьковского тракторостроя.
— Вот, — говорили они жадно слушавшим их людям, — вот пустырь, вот степь, и вот будет на той степи, представляете себе, гигант. Тот гигант будет тракторы делать.
Это было по душе Пантелею: вот степь — и вот будет гигант.
Он завербовался и поехал. Опять его биография совпадала с биографией страны. Стране теперь нужны были тракторы и машины.
Мовлев прибыл и а площадку Тракторостроя и огляделся.
Пустырь действительно был, гиганта еще не было в помине, но работы было много.
Такой большой стройки, такого скопления людей Мовлев еще не видел. Но он не чувствовал себя здесь затерянным. Что-то новое бродило в нем. Больше всего хотелось, чтобы гигант скорее стал на бетонные ноги.
Когда широким фронтом развернулись бетонные работы, Мовлев стал трамбовщиком.
В его руках была железная трамбовка, качество бетона было в его руках. Нужно тщательно набивать бетон, тогда он будет плотным, без раковин и трещин. Он будет стоять тогда века, сохраняя память о трамбовщике Мовлеве.
Бригадир Осокин, в чью бригаду Мовлев попал, суховато сказал ему с первого раза:
— Не знаю, как у вас там, где ты работал, а у нас тут соцсоревнование идет. Марусин нас кроет и фамилии не спрашивает.
Легендарный «бригадир темпов» Марусин, приехавший сюда со Сталинградского тракторостроя, поставил рекорд: 180 бстонозамесов смену. Но его рекорд был скоро побит Мисягиным, который дал со своей бригадой 182 бетонозамеса. Но и это оказалось не рекордом: комсомольцы бригады Дзюбанова дали 250. Мисягин тогда дал 258. Марусин уже был десятником. Комсомольская бригада Цацкина дала 275.
В это время Мовлев сам стал бригадиром, но это уже был не прежний Мовлев. Осокина выдвинули заведовать столовой. Откуда в Мовлеве появилась эта коренастость? Эта уверенная и твердая речь? Этот широкий взгляд, которым он сразу охватывал стройку? Это умение «вставить себя слушать? Эта напористость?