Детство Понтия Пилата. Трудный вторник - Юрий Вяземский


Юрий Вяземский Детство Понтия Пилата Трудный вторник Роман-автобиография


Часть первая Кесарю – кесарево

Глава первая Ученики фарисеев

Тогда фарисеи пошли и совещались, как бы уловить Его в словах.

И посылают к Нему учеников своих с иродианами, говоря: Учитель! мы знаем, что Ты справедлив, и истинно пути Божию учишь, и не заботишься об угождении кому-либо, ибо не смотришь ни на какое лице;

итак скажи нам: как Тебе кажется? позволительно ли давать подать кесарю, или нет?

Но Иисус, видя лукавство их, сказал: что искушаете Меня, лицемеры?

покажите Мне монету, которою платится подать. Они принесли ему динарий.

И говорит им: чье это изображение и надпись?

Говорят Ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу.

Услышавши это, они удивились и, оставивши Его, ушли.

Глава вторая Третий лишний

I. Я плохо спал этой ночью. Я часто просыпался и два раза, помню, вставал с ложа, чтобы попить воды, хотя обычно никогда не испытываю жажды по ночам. Поэтому когда я встал в третий раз, я и не думал, что сплю: я лишь удивился, когда, откинув полог, оказался не в спальном помещении Иродова дворца, а в тесном и полутемном атриуме, возле имплувия, напротив очага. Точнее, между мной и очагом был имплувий с дождевой водой, и я был по одну сторону, а очаг – по другую.

Было, повторяю, довольно темно. Но, всматриваясь в окружающую обстановку, я довольно быстро понял, что нахожусь в том самом доме, в котором я родился, на севере Испании, в Леоне. И вот слева от меня дверь, которая вела в комнату моего отца (единственное помещение с дверью), а напротив, за бассейном с водой, – очаг и ниша в стене, в которой висели восковые маски моих предков.

Но когда затем я посмотрел направо, то увидел колонну возле имплувия и удивился, потому что колонн в нашем леонском доме не было.

И тут вдруг больше стало света, и я увидел, что прежний очаг исчез, а вместо него явилось полукруглое сооружение, похожее на алтарь, со впадиной для разведения огня наверху и с отверстием внизу, через которое вытекают возлияния, а также кровь приносимых жертв. И ниша с восковыми масками исчезла, а вместо нее стоит дубовый резной шкаф, в котором эти маски хранились у нас в Кордубе. «Ну точно, – подумал я, – в Кордубе у нас и колонны были, и домашний алтарь был сооружен, и предков переселили в шкаф, а под каждой восковой маской была сделана торжественная надпись. Значит, я уже не в Леоне, а в Кордубе».

И только я так подумал, как раздвинулись стены и потолок, и каменный имплувий превратился в широкий мраморный бассейн с фонтаном. По другую сторону бассейна передо мной предстало уже целое святилище, с бронзовыми статуями и фресками на стене, с алтарем из благородного розового гранита – точь-в-точь как я велел соорудить на моей приморской вилле. «Но шкафа с масками тут быть не должно, – подумал я. – Шкаф стоит у меня в кабинете. Кто, вопреки моим указаниям, перенес его в святилище и поставил среди статуй и фресок?»

И стоило мне так подумать, как дверцы шкафа растворились, и я увидел маски, которые теперь будто светились изнутри.

Вернее, не так, не в той последовательности, хотя эта самая последовательность была почти мгновенной. Сначала гранитный алтарь словно сам собой увился цветами. Затем в воздухе запахло ладаном, и тотчас в середине алтаря вспыхнул яркий огонь. Тогда-то тяжелые двери шкафа стали раскрываться. И сперва из мрака на свет выпрыгнул белый олененок. И лишь затем в черной глубине шкафа таинственно и необъяснимо засветились восковые маски.

Словно чьи-то невидимые руки сняли эти маски с крючков, на которых они висели в шкафу, и понесли к бассейну.

Вернее, не так. Как только маски начали свое движение в мою сторону, дверцы шкафа превратились в широкие ворота (к сожалению, не помню: роговыми они были или из слоновой кости). И по мере того, как маски приближались, я видел, как за ними словно сгущалась темнота и маски как бы обретали тела, превращаясь в восковые фигуры.

А когда они приблизились к краю бассейна, мрамор его будто растворился в воде; бассейн удлинился, расширился и стал рекой, в которой потекла черная вода – вернее, черно-розовая.

У берега оказалась лодка, а в ней старик-перевозчик. Он легко подхватывал статуи и без всякого усилия переносил их в лодку. И едва лодка отчалила от берега и поплыла в мою сторону, я стал всматриваться в перевозчика, потому что мне вдруг показалось, что это – не мужчина, а женщина, и что эта старуха удивительно похожа на ту старую колдунью, с которой я когда-то встретился в Гельвеции… (Я никогда тебе о ней не рассказывал, хотя вспоминал о ней чуть ли не в каждое полнолуние…)

И вот лодка причаливает к моему берегу, и статуи сами начинают выходить из нее.

Вернее, они теперь уже не статуи, а как во время похоронной процессии, когда живые люди надевают на себя маски, сделанные из раскрашенного воска и представляющие собой портреты ларов и манов – предков усопшего.

Такими они выходили из лодки и ступали на берег. Но уже через несколько шагов маски их будто врастали в лица, искусственные цвета становились естественными… Не знаю, как это описать, но когда они подступили ко мне и выстроились полукругом, это были уже словно живые люди, не в масках, а с обычными лицами.

И слева, на большем отдалении, чем остальные, стоял, как я догадываюсь, мой прапрадед, Луций Понтий Гиртулей, потому что на нем был самнитский плащ и какие-то странные сандалии, которых я никогда не видел ни на римлянах, ни на испанцах.

А справа от него – чуть ближе ко мне – стоял мой прадед; тут уже и догадываться не надо было, потому что ноги у него были несколько искривлены от постоянного сидения на лошади и в правой руке он держал золотой дротик, пожалованный ему божественным Юлием, – Квинт Понтий Гиртулей, самим Цезарем прозванный Пилатом.

А еще дальше вправо и еще ближе ко мне, во всаднической тоге, которую он почти никогда не снимал с себя, стоял мой дед, Публий Понтий Пилат, обласканный божественным Августом и им возведенный в сословие всадников.

А с правого края, совсем близко ко мне, был мой отец, на которого я боялся смотреть, потому что лицо у него было залито кровью, вместо левой руки из плеча торчал кровавый обрубок.

И тут мой прапрадед, Луций Гиртулей, как мне показалось, укоризненно на меня глядя, ласково произнес: «Вспомни».

И следом за ним прадед, Квинт Понтий Пилат, тряхнув своим золотым дротиком, призывно воскликнул: «Будь достоин!»

И дед мой сурово прибавил: «Служи вечному!»

Отец же призывно протягивал ко мне оставшуюся руку, губы его, испачканные в крови и песке, беззвучно шевелились, глаза с болью и надеждой, со страхом и нежностью смотрели на меня. Видно было, что он порывается что-то сказать мне – но я не слышу, пытается предостеречь меня – но я не понимаю, хочет остановить, удержать, уберечь – но у него не получается…

Тут я проснулся у себя на ложе. Но, веришь ли, далеко не сразу понял, что предки мне явились во сне. Так явственно и призывно звучали у меня в ушах их напутствия.


II. И вот, словно повинуясь требованию-просьбе моего прапрадеда, я, лежа в постели, принялся вспоминать, как говорится, «от яиц до яблок». Начал с древних времен: с Самнитской войны и Кавдинского ущелья, в котором отличился Гай Понтий сын Геренния. Затем перешел на разделение рода на четыре различных клана: Телесинов, Гиртулеев, Венусилов и Неполов. Потом мысли мои перелетели на Марсийское восстание, на знаменитую битву при Коллинских воротах, в которой прославился Авл Телесин. После вместе с Квинтом Серторием и моим прапрадедом я мысленно отправился в Испанию, вспоминая о доблестных деяниях Луция Понтия Гиртулея, о его гибели, о чудесном спасении его младшего сына, Квинта Гиртулея, моего прадеда.

Я долго вспоминал историю моего рода. А потом вспомнил, как я ее тебе поведал – в Риме, на Эсквилине, в садах Мецената. Помнишь? Это был тот редкий случай, когда ты молча и с интересом слушал мое повествование. Если забыл, так я тебе напомню, если представится случай, и ты заинтересуешься (см. Приложение 1).

Но не сейчас. Потому что, задумавшись о превратностях Фортуны, я в воспоминаниях своих перемахнул вдруг с убийства Сертория на свое собственное рождение.


III. Я однажды признался тебе, но ты не поверил. Я сказал тогда, что помню себя с младенчества, буквально с первого дня своего появления на свет.

Теперь скажу более: мне кажется, что я себя и до своего рождения помню. Тело мое обвивала змея, и эта змея постепенно ужесточала свои объятия, с живота передвигалась на грудь, с груди на шею и на горло; дышать мне становилось все труднее и труднее, и если бы мне не удалось просунуть руки между горлом моим и телом змеи, я бы, наверное, задохнулся. Обороняясь руками, я попытался в темноте нащупать голову змеи, чтобы, сжав ее, как она меня сжимала, освободиться. И тогда змея пребольно ужалила меня в правую руку. Я рванулся вперед, и тут мне словно огнем опалило глаза, а горло будто залило расплавленным металлом…

(Когда я подрос, я стал расспрашивать домочадцев, и Лусена подтвердила, что, появившись на свет, я был весь обмотан пуповиной и действительно защищался от удушья ручонками, а правая ладонь у меня была поранена, что очень удивило акушерку.)

И вот, когда мои глаза вполне привыкли к свету этого мира, когда запоздалым криком мне удалось вытолкнуть из горла липкую горячую смесь, и я начал дышать, я увидел, что надо мной склонилось много людей.

И прежде всего запомнил лицо мужчины. Лицо это было растерянным и каким-то, я бы сказал, брезгливым. От мужчины пахло чесноком и потом. (Я, разумеется, не знал тогда, что означают эти запахи, но запомнил их на всю жизнь, и когда от кого-то пахло потом и чесноком, память моя всегда возвращалась к облику отца, склонившегося надо мной в первые минуты моей жизни.)

Второе лицо, на которое я обратил внимание, принадлежало молодой женщине. Женщина эта лучисто улыбалась и одновременно горько плакала. Лицо у нее было радостным и в то же время каким-то униженно виноватым. Волосы ее были собраны на затылке, намотаны на палочку, и с этой палочки падали на плечи складки черной вуали. Я помню, женщина потянулась ко мне. Но другая женщина, очень широкая и высокая, чуть ли не ударила ее по рукам, выхватила меня (не помню, где я лежал: может быть, на столе, а может быть – уже в кроватке), подняла, как мне показалось, высоко вверх, к самому потолку, а потом опустила к себе на грудь; вернее, словно окунула меня в свою грудь, погрузила в широкое ущелье между жаркими и мягкими холмами, пахнущими молоком и жизнью.

Первую женщину звали Лусеной, и на тот момент она была рабыней моего отца. А та, что сердито отняла меня и утопила в своей груди, – эту женщину наняли как мою первую кормилицу. Но кормила она меня недолго: дня три или четыре, пока не подыскали другую кормилицу; неприязненного отношения к Лусене, а тем более грубого с ней обращения, отец никогда и никому не прощал.

То есть я хочу сказать, что эту первую свою кормилицу я мог увидеть и запомнить лишь в первые дни своей жизни. Потому что выгнали ее со скандалом и старались о ней не вспоминать. Так что, когда я подрос и стал расспрашивать домочадцев о кормилице с большой грудью, все весьма удивились: «кто тебе мог рассказать? действительно, первые дни кормила тебя одна крестьянка, у которой даже прозвище было «Грудь»… Никто, разумеется, не поверил, что я мог ее запомнить, и на всякий случай наказали одну из рабынь, которая считалась самой болтливой в хозяйстве.

Даже Лусена не поверила в то, что я помню самый день своего рождения, хотя ей были известны мои способности.

Не знаю, заметил ты это или не заметил, но с раннего детства мне были присущи два несомненных качества, два, если угодно, врожденных дара: наблюдательность и великолепная память. Другими способностями, которыми Фортуна с такой щедростью наделила тебя, Луций, – я ими даже в малой степени не обладал.

Может статься, они изначально и мне были предписаны, но тяжкие роды моей несчастной матери свели их на нет или придушили до поры до времени.

Ну вот. Я так и знал. Никто из слуг не посмел, конечно, войти в мои спальные покои. А этот наглец Эпикур ввалился и набросился: завтрак давно накрыт, горячие закуски остывают!.. Конец воспоминаниям! Когда хочется вспомнить и начнешь вспоминать нечто важное, всегда люди и дела прерывают и не дают сосредоточиться.

IV. Не уверен, что тебе известна история моих родителей. Но даже если наводил справки и известна, вспомню и сообщу тебе, Луций, что отец мой, Марк Понтий Пилат Гиртулей, женился на моей матери Вибии не по собственной воле и не по своему выбору. Жену для него выбрал и велел жениться его отец и мой дед, Публий Понтий Пилат. В клане Гиртулеев вообще – и в ветви Пилатов, в частности – всегда придавали большое значение семейным отношениям и родственным связям. Так что когда мой дед решил, что настало время женить своего третьего сына – моего будущего отца, он вызвал его к себе в Цезаравгусту и объявил, что долго и тщательно разыскивал и, наконец, подыскал для него жену в колене Нарбонских Гиртулеев.

Ты помнишь? Я рассказывал тебе, что два старших сына Луция Гиртулея, Тит и Гай, еще до смерти Сертория были отправлены эмиссарами в Галлию (см. Приложение I. XXXVI) и там с течением времени основали две ветви Галльских Гиртулеев – Нарбонское и Лугдунское. У Гая Гиртулея, который поселился в Нарбоне, был сын Маний, у того был сын Вибий. Так вот, у этого Вибия, который жил уже не в Нарбоне, а в Массалии, старшей дочерью была Вибия Сервия – молодая и, как говорят, весьма привлекательная девушка. Эту Вибию из Массалии Публий Понтий и предложил в жены своему сыну. А мой будущий отец, как мне потом рассказывали, сперва безразлично пожал плечами, потом покорно склонил голову и ответил: «Ну что же, жениться – так жениться. Тем более, ты говоришь, долго и тщательно разыскивал».

Брак между Марком Пилатом и Вибией Сервией был заключен в консульство Гая Цензорина и Гая Азиния. (Но поскольку я помню, что тебя всегда раздражало это «консульское» летосчисление, то специально для тебя уточняю: в семьсот сорок шестой год от основания Рима, когда божественный Август провел перепись, учредил третью чистку сената, и когда пошел первый год германской войны Тиберия.) Свадьба была торжественной – настолько торжественной и пышной, насколько можно было организовать у нас в Испании. Разумеется, она состоялась не в Леоне, где уже тогда служил и командовал конной турмой мой будущий отец, а в Цезаравгусте, где дед мой в то время был одним из руководителей города. Из Тарракона прибыл жрец богини Ромы. Со всех концов Испании, из обеих Галлий и даже из Африки съехались многочисленные представители клана Гиртулеев. Из Гадеса прибыл старший брат Публия, Квинт Понтий Пилат Младший, который в ту пору почитался главным в колене Пилатов. Из Тарракона приехал Децим Пилат Гиртулей – главный Пилат в Ближней Провинции. Разумеется, бракосочетание было совершено по обряду конфарреации, то есть самому благочестивому и торжественному обряду: с присутствием главного жреца Провинции, фламина Юпитера, и десяти официальных свидетелей. Естественно, в жертву Юпитеру был принесен хлеб из полбы, и все прочие многочисленные и утомительные обряды, как говорят, были тщательно соблюдены. Вплоть до того, что, несмотря на большое число приглашенных и их занятость, день свадьбы дважды переносился, потому что в первый день ауспиции были благоприятными, а гаруспиции – неблагоприятными, во второй день вышло наоборот, и лишь на третий день Фортуна и боги смилостивились над Пилатами и Гиртулеями и послали благоприятные знамения в обеих видах дивинации. И гости, представь себе, терпеливо ждали. Потому что мой дед, хотя не занимался финансами и торговлей и не был так состоятелен, как его старшие братья, Квинт Младший и Децим Пилат, хотя у себя в Цезаравгусте он не пользовался таким авторитетом, каким пользовался в Тарраконе его младший брат Гней, магистрат города и военный советник проконсула Ближней Испании, однако все сородичи уважали Публия Пилата за добродетель и безукоризненную репутацию.

Итак, свадьба была торжественной. Но когда Марк Пилат привез свою молодую жену в Леон и они стали жить супружеской жизнью, детей у них не было: ни через год, ни через два. И лишь на четвертый год, в консульство Гая Кальвизия и Луция Пазиена, в третий год второго трибуната Тиберия Нерона, под созвездием Близнецов появился на свет хилый и полузадушенный младенец – твой если не друг, то, надеюсь, приятель и спутник детства. (И стоит ли напоминать тебе, в каком году от основания Рима это произошло? Ибо в том же году, лишь на несколько месяцев раньше, родился и ты, Луций.)

Однако за год до моего появления на свет в жизни моего отца произошло событие, которое наложило яркий отпечаток на его дальнейшую судьбу, и в моей жизни, безусловно, благодетельно отразилось.


V. Рассказывают, что когда Вибия наконец забеременела и сообщила об этом мужу, Марк, по природе своей человек сдержанный, очень обрадовался. И на следующий день отправился в Августу, объявив перед отъездом, что намерен сделать своей жене нужный и дорогой подарок. В Августе Марк дождался базарного дня и отправился на невольничий рынок. Там он купил женщину, которую звали Лусена. Отец ее в детстве был свободным человеком, родился в Бетике в семье тартесса, который в составе вспомогательного отряда воевал против Цезаря на стороне помпеянцев, а когда помпеянцы были разгромлены, попал в плен и вместе с семьей был продан в рабство в Галлекию. Так что Лусена родилась уже в рабстве.

Дальше