Я сам удивлен, чего это я вдруг начал копаться в своем далеком детстве и вспоминать о своих отношениях с отцом, о которых давно постарался забыть.
Действительно, времени мало. А мне еще очень многое предстоит вспомнить.
Намного интереснее – вспомнить, как рождалась моя Система…
XXI. Видишь ли, Луций, в Леоне я лишь развивал свои наблюдательные способности и тренировал память, но Системы у меня еще не сложилось. Хотя, как я теперь понимаю, именно в Леоне под нее был подведен фундамент, который некоторые греки именуют «психотропией». (Я знаю, ты не любишь этого слова. Но греки – будь они прокляты – куда от них денешься, когда начинаешь копаться в человеческой душе.)
Фундамент этот состоял из семи краеугольных камней, или постулатов, которые я сейчас постараюсь для тебя вычленить и пронумеровать.
Первый постулат: я одинок и, судя по всему, на всю жизнь обречен остаться одиноким существом.
Второй постулат: я не похож на других людей, и эта непохожесть произрастает вместе с моим одиночеством.
Третий: никаких особых способностей я за собой не знаю – ну, разве что память – и тем не менее в жизни у меня есть некое предназначение (сейчас мне больше всего нравится слово «Фортуна», но не в стоическом понимании), предназначение, может быть, даже более славное, чем у людей с выдающимися физическими и интеллектуальными способностями.
Четвертый: я сам себе совершенно неинтересен, и не потому, что я себя не люблю или, хуже того, презираю, а потому что нет во мне ничего достойного разглядывания и изучения.
Пятый: меня интересует и влечет к себе окружающий мир, особенно люди.
Шестой: этот человеческий мир, этот, если угодно, жизненный театр мне предстоит изучить в разноликих подробностях, в тончайших деталях, на максимальную глубину проникновения, и, стало быть, мне потребуются совершенно особые средства наблюдения и анализа.
Седьмой постулат – я о нем еще тогда не догадывался, но он уже сформулировался во мне и накапливал силы, чтобы прорасти и расцвести во всем буйстве своей греческой психотропии: я не просто буду наблюдать за людьми – изучив их, я смогу на них воздействовать, подчиняя их своим желаниям и целям!
Полагаю, не стоит объяснять тебе, что это я сейчас по полочкам разложил эти камешки, эти зернышки (эти психические спермологосы, если тебе, стоику, так будет понятнее), а тогда, когда мне было шесть или семь лет, всё это жило во мне неким единым ощущением, подспудным пониманием, невыраженным словом и затаенным стремлением…
XXII. Системы, повторяю, тогда еще не было. Но к семи годам я уже выработал некие общие правила исследования и уже научился предварительно классифицировать людей.
Правило, собственно, одно: от простого – к сложному. Но со множеством модификаций: от открытого – к закрытому, от близкого – к далекому, от однозначного – к многозначному, от неживого – к животному и человеческому и так далее и тому подобное.
На предварительную классификацию меня натолкнули мои наблюдения за домашней обстановкой, точнее, за шкафами и сундуками. Я обратил внимание, что некоторые шкафы вообще не имеют дверок, и всё в них на виду, как в нашем кухонном шкафу с глиняными горшками. Другие шкафы имеют дверцы, но дверцы не заперты. Третьи запираются на замок, как, например, ларец, в котором Лусена хранила свои тартессийские украшения и благовония. Четвертые имеют несколько запоров: таким был большой кованый сундук, в котором отец хранил оружие – римские и испанские мечи, длинные, слегка изогнутые и обоюдоострые, а также короткие кавалерийские дротики; на этом сундуке висели сразу три довольно сложных замка. Пятые запирались вроде бы на простой замок, но у них было двойное дно, наподобие того ларца, в котором Лусена хранила свои парадные туники; однако если эти туники вынуть и острым ножом подцепить дно, то под этим дном лежало древнее тартессийское одеяние, которое Лусена никогда не носила, но однажды я видел, как она его разглядывала, оглаживала и что-то беззвучно шептала, не вынимая из сундука. По моим соображениям, должен был быть еще один, последний и шестой, тип шкафов-сундуков и самый сложный для вычисления: без всяких запоров и, может быть, даже без дверей, но непременно с двойным дном или с тайником в задней стенке; в нашем доме такого укрытия мне не удалось обнаружить, но для исследователя секретов оно, конечно же, представляет наибольшее затруднение.
Эту классификацию я решил применить в исследовании людей, которые меня окружали. Ты знаешь (я уже вспоминал об этом), что у нас в хозяйстве было две рабыни и два раба: один, что называется, «армейский», который все время следовал за отцом, и другой – «корпоративный», то есть купленный вскладчину и принадлежавший не только нам, но и нашим соседям. Так вот, одна из наших служанок, Олиспа, принадлежала к первому классификационному типу: всё в ней было словно выставлено на всеобщее обозрения, ее ни о чем не нужно было расспрашивать – она сама рассказывала о своих чувствах, желаниях, сомнениях и подозрениях, – ну точь-в-точь наш кухонный шкаф без дверок; кстати говоря, эта служанка и работала главным образом на кухне.
Ко второму типу, «с дверцами без запоров», как я скоро установил, принадлежал корпоративный раб, который регулярно приходил колоть дрова и выполнять другие тяжелые хозяйственные работы. Внешне он выглядел суровым и замкнутым, но стоило мне однажды слегка «потянуть за дверку», то есть проявить настойчивый интерес к колке дров, и раб этот легко и скоро «распахнулся», поведав мне не только все, что знал о рубке, колке и пилке дров, но также о том, какими дровами предпочитают пользоваться соседи, в каком состоянии у них печки и очаги, откуда берут воду, какое употребляют вино, как часто и в каком количестве к ним приходят гости, и даже о том, какими розгами и как они секут своих рабов и рабынь.
Вторая наша служанка, Бетана, принадлежала к третьему типу, к «шкафу с замком» – к ней надо было подобрать ключик. Я его через некоторое время подобрал, путем последовательных и осторожных наблюдений установив, что она неравнодушна к армейскому рабу моего отца, Вокату. И стоило мне завладеть этим ключиком, Бетана мне стала доступна и довольно быстро открывалась, когда я этим ключиком пользовался, то есть заговаривал с ней о Вокате.
К самому Вокату, который, понятное дело, интересовал меня намного больше, чем другие, потому что от него тянулась прямая ниточка к моему отцу, – к нему мне было намного сложнее подобраться. Во-первых, он редко бывал у нас дома и обычно ночевал в конюшне на службе у отца. Во-вторых, чуть ли не целый месяц потратив на то, чтобы подобрать ключ к его «замку», и, наконец, открыв его, я вдруг обнаружил, что этот человек, оказывается, имеет второй замок и на этот замок по-прежнему закрыт от меня. А когда через две недели я вычислил и попытался отпереть второй замок, то выяснил, что у Воката имеется еще и третий замок, и первый замок уже успел захлопнуться, пока я возился со вторым запором. Короче, «шкаф со многими замками, которые надо открывать одновременно»…
Но хватит, наверное, о моей предварительной классификации – она была по-детски наивной и, главное, не была обеспечена действенными и надежными средствами реализации.
Тем более что вскорости я вообще перестал заниматься исследованием людей. Потому что в наш дом пришло ужасное несчастье.
Глава третья Солнышко померкло
I. В отличие от Рима, в котором чуть ли не каждую неделю справляются какие-нибудь праздники и устраиваются игры, у нас, в Леоне, праздников было немного. Но дни рождения Ромула и праздники Марса военные справляли ежегодно.
В тот страшный день как раз был один из праздников Марса.
Отец вернулся со службы раньше обычного и был в легком подпитии. Настроение у него было отменное – настолько оживленное и благодушное, что, наткнувшись на меня во дворе, он не только заметил меня, но потрепал по голове, ущипнул за щеку и даже спросил: «Ну как ты, мальчик? Растешь помаленьку?» А после переоделся и, отказавшись от ужина, принялся играть со своей ненаглядной Примулой Пилатой. Он усадил ее себе на шею и принялся ходить, прыгать и бегать по двору, изображая различных животных. «Вот так конь ходит. Так рысит. Так скачет галопом», – пояснял он. – «А это кто у нас?… Это ослик трусит… А так тяжело и медленно слон ступает… Не знаешь? Я когда-нибудь покажу тебе это удивительное животное, когда ты подрастешь».
Сестренка моя – ей уже исполнилось два годика – была в восторге. Заливисто смеясь, она требовала повторять движения. Особенно ей нравилось скакать на коне галопом.
Привлеченные ее солнечным смехом, во двор вышли сначала Лусена, затем обе служанки. Я вышел последним.
И стоило мне появиться, отец повернул голову в мою сторону, нога его зацепилась за камень, и, что называется, на полном скаку – они как раз перешли в галоп и радостно устремились от ворот к стене дома – на полном скаку и со всего размаха отец рухнул на землю. Девочку он успел сдернуть с шеи, в падении ловко перевернулся, сам упал на спину, а Примулу поднял вверх на вытянутых руках. Но именно там, куда он ее поднял, из стены торчала каменная балка. И об эту балку сестренка моя ударилась своей прелестной головкой.
И стоило мне появиться, отец повернул голову в мою сторону, нога его зацепилась за камень, и, что называется, на полном скаку – они как раз перешли в галоп и радостно устремились от ворот к стене дома – на полном скаку и со всего размаха отец рухнул на землю. Девочку он успел сдернуть с шеи, в падении ловко перевернулся, сам упал на спину, а Примулу поднял вверх на вытянутых руках. Но именно там, куда он ее поднял, из стены торчала каменная балка. И об эту балку сестренка моя ударилась своей прелестной головкой.
Никто и опомниться не успел, как отец подхватил дочку и убежал с ней в атриум. Там он принялся ходить от стены к стене и утешать, и успокаивать девочку, хотя та не плакала и даже не хныкала. Затем водой из имплувия стал протирать сперва ушибленное место, затем личико, а потом и всю голову Примулы. А та, которая всегда боялась воды и особенно не любила, когда ей смачивали лицо, безропотно переносила все эти процедуры и лишь удивленно и как бы укоризненно смотрела на отца своими, как он любил говорить, «солнышками» – ясными и лучистыми своими глазками. Отец же беспрестанно бормотал: «Ничего… Сейчас… Ничего… Сейчас мы… Ничего. Подумаешь!..» И снова бегал от стены к стене, утешая и успокаивая. И снова, подбежав к бассейну, смачивал голову Примулы из бассейна.
Две служанки, будто в танце, кружились возле него, слово боясь произнести. А Лусена даже в атриум не вошла: сперва стояла, прижавшись к стене дома, затем медленно сползла по стене и села на корточки. Когда же Олиспа-рабыня выбежала во двор и наклонившись шепотом спросила: «Сбегать за доктором?», Лусена лишь бросила на нее какой-то пронзительный, испепеляющий взгляд и медленно покачала головой.
И вот, один бегал по атриуму и бормотал. А другая сидела на корточках во дворе, качала головой и взглядом своим словно пыталась сжечь и этот двор, и наш дом, и всю свою жизнь…
Вторая служанка, Бетана, все-таки послала Воката, армейского раба, за полковым доктором. А когда тот вошел во двор, Лусена поднялась с корточек, подошла к доктору и каким-то странным голосом, которого я до этого у нее не слышал, хриплым и низким, властным и леденяще спокойным, – страшным этим голосом попросила и приказала, объявила и объяснила: «Постарайся оказать ему помощь. И забери у него девочку. Девочка ударилась виском. Девочка умерла мгновенно…» Голос этот до сих пор звучит у меня в ушах. И помню, что она трижды произнесла слово «девочка». И потом именно так называла умершую. И никогда с тех пор – по имени.
II. Доктор ни одно из указаний Лусены не выполнил. Девочку у отца невозможно было отобрать: он не выпускал ее из рук, а когда доктор попытался преградить ему путь, так сильно и резко толкнул его плечом, что если бы его не перехватил и не поддержал Вокат, доктор упал бы в имплувий.
«Дочке вашей, похоже, действительно, уже ничем не поможешь», – виновато признался доктор, когда пришел в себя и вышел во двор к Лусене. – «И к твоему мужу лучше сейчас не приближаться. Он себя не контролирует».
Лусена не ответила, глядя доктору в лицо, но уже не испепеляя, а как бы охлаждая и замораживая.
«Хочешь, я позову солдат? Они заберут у него девочку, а его самого свяжут», – предложил доктор.
«Не надо солдат», – спокойно ответила Лусена и попросила: – «Если можно, забери с собой мальчика. Не хочу, чтобы он здесь оставался».
Доктор забрал меня с собой. Я прожил у него в доме несколько дней. И потому все дальнейшие события мне известны лишь из рассказов очевидцев, главным образом – от Олиспы, самой разговорчивой из наших рабов.
III. Рассказывали, что всю ночь отец не выпускал из рук девочку: ходил с ней из угла в угол по атриуму, утешая и успокаивая. Потом вышел во двор, подошел к балке, о которую она ударилась, и несколько раз с силой хлопнул по ней кулаком, приговаривая: «Вот так ей! Вот так ей, проклятой!.. Видишь, мы ее наказали? Она уже никогда не будет обижать мою маленькую девочку. И плакать моим солнышкам теперь не надо!» Затем вернулся в дом и стал девочку укачивать, часто целуя ее и тихо напевая ей в ушко какую-то песенку, не то колыбельную, не то грустную солдатскую… Лишь под утро он положил девочку в ее кроватку, поцеловал в лобик и закрыл ей глазки. А сам отошел в угол и замер, словно статуя, но не лицом к спящей, а положив руки на стену и лоб прижав к штукатурке.
Когда в комнату вошла Лусена, отец не обернулся. Когда Лусена взяла мертвую девочку и вынесла ее в атриум, отец не пошевелился.
Он не вышел из комнаты и потому не видел, как маленькое тельце обмывали, умащали и облачали в последние одежды; как положили возле имплувия перед масками предков, ножками в сторону двора, в котором она умерла. Не слышал, как пришла жрица Юноны – та самая, которая два года назад руководила обрядом наречения, а теперь была вызвана, чтобы руководить погребением малышки.
И лишь когда жрица принялась громким голосом выкликать имя покойной: «Примула! Примула!» (ты знаешь, даже самые скромные похороны никогда не обходятся без соблюдения этого древнего правила, призванного убедить людей, что усопший действительно перестал жить), – лишь тут отец услышал и, к ужасу Лусены, выбежал в атриум. Но он по-прежнему как бы ослеп и ничего не видел: не подошел к погребальному ложу, словно его не было; в прихожей сшиб траурный кипарис, который не заметил; встретив во дворе префекта конницы, своего начальника, который с двумя войсковыми трибунами пришел выразить свои соболезнования, отец будто не узнал его, молча отстранил рукой и, выйдя на улицу, стал удивленно озираться по сторонам, словно кто-то его звал, а он никак не мог сообразить, кто и откуда его призывает.
И только когда в доме жрица Юноны перестала выкликать Примулу (ты знаешь, это довольно долго делается, и с разных мест производится выкликание), – отец перестал искать и озираться, вернулся во двор и в атриум. Но по-прежнему не узнавал ни префекта, ни трибунов, голосов их будто не слышал и на вопросы не отвечал, к маленькой покойнице не подошел, а сел на край имплувия и принялся задумчиво разглядывать воду.
Он только Лусену узнал, когда она подошла к нему и спросила:
«Ну как ты? Как себя чувствуешь?»
Лусене отец ответил, спокойно и буднично:
«Неважно. Вчера выпили немного. И теперь чувствую себя усталым и разбитым. Не люблю я эти праздники».
И посидев еще немного у воды, ушел к себе в комнату и лег на ложе, не раздевшись и двери за собой не прикрыв. И так проспал до вечера.
IV. Примулу хоронили ночью. Жрица Юноны не только сама отказалась участвовать в похоронной процессии, но ни одного из лабитинариев не дала и запретила приглашать профессиональных плакальщиц и музыкантов.
Ты, кажется, знаешь всё на свете. Но на всякий случай подскажу и напомню: похороны умершего в юном возрасте оскверняют дом, их называют «несчастными», и их надо скрывать от глаз посторонних людей.
Поэтому так решили: Олиспа, как самая эмоциональная из наших рабынь, будет играть роль главной плакальщицы. Бетана будет ей «подвывать» (так выразилась Олиспа, рассказывая мне о траурной процессии). Флейтистом хотели сделать нашего корпоративного раба. Но его совладельцы принялись возражать: дескать, осквернится, в дом его потом не впустишь, за водой не пошлешь. Поэтому на роль флейтиста заманили какого-то местного мальчонку, то ли из кантабров, то ли из васконов (никто не знал его происхождения). Намазали ему белой краской лицо, поставили во главе шествия, сунули в руки флейту, на которой, как говорят, он совсем не умел играть, но звуки извлекал на редкость жалостливые и очень смешно и ловко приплясывал, то есть заменял собой и траурных музыкантов, и хор сатиров.
Ложе по протоколу должен был нести отец. Но он, проспав до вечера, так и не пришел в себя. По-прежнему слышал и узнавал только Лусену, свою жену. Во всем остальном совершенно не ориентировался. И когда Лусена его спросила: «Ты понесешь крошку?», он ей ответил: «Да, конечно, я понесу». Но сундучка с покойницей не смог увидеть. И когда Лусена ему указала: «Вот он, бери», отец стал озираться по сторонам и растерянно спрашивать: «Да где же? О чем ты?»
Пришлось Примулу нести Вокату, армейскому рабу. А Марку Пилату вручили факел – единственный в процессии, потому что женщинам факела не дашь, а у флейтиста и Воката руки и без того были заняты. И эдак, с единственным факелом, под частые вскрики флейты отправились в ночь.
К тому же отец, как рассказывали, часто останавливался и замирал на месте. И вместе с ним останавливалась скорбная процессия, потому что без факела было трудно передвигаться в темноте. Лусене приходилось тормошить отца и просить его идти дальше. И он всякий раз слышал ее и шел. Но снова потом останавливался и обмирал. Так что, в конце концов, Лусена объявила: «Люди нас бросили и не видят. А боги, если и рассердятся, то только на меня». С этими словами она отобрала факел у мужа и сама стала освещать дорогу. А Марк, мой отец, некоторое время шел за процессией, но потом снова обмер и исчез во мраке.