Сено подсчитали, обмерили, реквизировали.
— Сейчас выдам вам расписку.
— Зачем? Сено оплате не подлежит. К чему расписка?
— Чтобы с вас это же сено вторично не потребовали.
— Неужели и такое может случиться?
Мотаю на ус…
Сидим под стогом сена. Жарко. Легкий ветерок. Как пахнет нагретое сено!
Завязалась оживленная беседа. Вернее — словесная дуэль. Политрук и я. Ветеринар улегся под стогом и уснул. Странно! Он спит, но почему-то время от времени приоткрывает глаза и делает мне какие-то знаки. Не то подмигивает, не то предупреждает. Не пойму! Как далека была я от мысли, что можно поплатиться, высказывая свои взгляды. Это в XX веке! Никогда бы этому не поверила!
А чтобы мог пострадать не только тот, кто говорит, но и тот, кто слушает и не бежит тотчас, чтобы донести… Нет! Такого, наверное, и в самые дикие времена инквизиции не было!
Сколько горьких уроков получила я с тех пор, сколько знаний приобрела… Пожалуй, «приобрела» — не то слово. «Выстрадала» — вот как надо сказать. Но тогда, в тот ясный летний день, когда все мои «университеты» были еще впереди, — было простительно всего этого не знать…
Политрук говорил о непогрешимости партии. Я его просила объяснить, отчего в непогрешимой партии могли оказаться такие грешники, как Тухачевский, Уборевич, Якир — «имя же им легион», — и в чем критерий непогрешимости? Политрук воспевал коллективизацию, притом добровольную; я спрашивала, как перевести на русский язык понятие «добровольная» и чем объяснить голод 1933 года, о размере которого в то время я имела очень неверное представление, так как могла допустить возможность голода лишь на необитаемом, бесплодном острове, при кораблекрушении, а не в самой хлебородной в мире стране.
Я спрашивала, какой общественный или государственный орган контролирует поступки Сталина и каким путем народ может ограничить его власть и не дать ей превратиться в самодержавие?
Домой я возвращалась шагом. Мне нужно было разобраться в нашей беседе. Политрук явно разочаровал меня: ни на один из моих вопросов он не дал исчерпывающего ответа!
Отчего, однако, ветеринар спал? И так странно?
Кукона и дудука
К нам — к маме и ко мне — крестьяне нашего села (и не только нашего) имели привычку шли по всякому поводу. К маме шли все обиженные или считавшие себя таковыми: неправильно ли обложили налогом вдову или обошли пенсией старуху, cuconă (кукона, то есть барыня) найдет способ помочь. Неполадки в семье или не могут поделить наследство? Кукона посоветует. Кто устроит способного ребенка бедных родителей учиться за казенный счет? Разумеется, кукона! А если имел место жандармский произвол или вымогательство (увы, в Румынии это было нередко), то обиженные и обездоленные знали прямую дорогу к куконе.
Славная моя старушка! Будучи уже на пороге смерти, сохраняла она страстную любовь к справедливости и безграничную доброту; даже в 85 лет она вспыхивала от негодования, когда узнавала, что кому-то, обиженному, отказали в помощи! Излишне и говорить, что в те годы, под властью румын, мама была как бы негласным депутатом, призванным защищать всех обиженных.
Ко мне обращались реже, и обычно в двух случаях. Во-первых, если нужно было обзавестись хорошими семенами (желание видеть у всех посевы сортовыми семенами было моей слабостью, и я зачастую в ущерб себе всячески старалась их распространять). И во-вторых, если какое-либо событие захватывало врасплох: «Дудука (барышня) — ученая, она много книг прочла! Она должна знать!» Может быть, от множества прочитанных книг в голове и получается ералаш, но ко мне нередко заходили и старики, и молодежь и за стаканом вина или кружкой чая обсуждали то или иное событие. Что ж удивительного в том, что с первых же дней советской оккупации (принято говорить — «освобождения из-под власти бояр и капиталистов», но отчего не назвать все своими именами, ведь только вор не говорит «я украл», а «я позаимствовал») ко мне вереницей приходили из села люди:
— Что же это будет, дудука? Что нас ждет?
Я была настроена оптимистически… или хотела сама себя в этом убедить, ведь легче всего обмануть того, кто хочет быть обманутым!
— Что будет? Разумеется, со временем мы это узнаем. А пока что можно сказать лишь одно: пусть каждый занимается своим делом и делает его хорошо. Не поступай плохо — и никто тебя не обидит! Теперь у нас советские законы; значит, будем подчиняться советским законам. А мы — земледельцы. Наше дело — выращивать хлеб, и делать это нужно как можно лучше!
«Что это за базар?!»
Возвращаюсь я однажды с поля. Дело было в первых числах июля.
В комнатах пахнет нафталином.
— Мама! Это что здесь такое?!
Мама явно смущена. Сундук открыт. На кровати, на стульях разложены шерстяные вещи — нехитрое мамино рукоделие: шаль, чепчики, чулки, носки, кофты, свитера — из кроличьей и овечьей шерсти. И отборные каракулевые смушки[9].
— Мама! Что за базар?!
— Видишь ли, ко мне приходила Нина Димитриевна и посоветовала кое-какие зимние вещи отвезти в город… А вдруг решат, что у нас слишком много? Ведь могут забрать, как излишки, и оставят нам по одной лишь смене.
— Фу, мама, стыдись! Неужели мы должны красть собственные вещи? У нас нет ничего, приобретенного нечестным путем, и ничего мы не будем делать тайком, как злоумышленники, у которых совесть нечиста! Стыдись! Я этого от тебя не ожидала!
— И я так думала, но… Впрочем, ты, наверное, права.
И с этими словами мама опять сложила все свои чепчики и кофточки.
Разумеется, мама была неправа: «всего лишь по одной смене» нам не оставили.
Нас выгнали из дома босиком с непокрытой головой.
Румынский солдат
Время неумолимо бежало. Прошла первая неделя июля. Работала я как одержимая. Искала ли я в физической усталости защиту от подспудного беспокойства, порожденного какой-то неуверенностью? Не знаю…
Поздно вечером я ужинаю. Целый день работы в поле дает о себе знать: приятная усталость, удовлетворенность после хорошо выполненной работы и волчий аппетит. Ужинаю возле открытого настежь венецианского окна при лунном свете. Лампу я не зажгла: луна такая яркая! На ужин жареная картошка, хлеб, вино.
Открывается дверь — на пороге румынский солдат.
— Сева! Ты ли это? Слава Богу!
— Вот в этом-то я не так уж уверен, все ли слава Богу? Что тут происходит? Как наши? Я — прямо к тебе.
— Да все хорошо! Чего это у тебя такой расстроенный вид?
— Все хорошо, говоришь ты… пока? А может быть, так, как у того янки, который, падая с сорок второго этажа и пролетая мимо тридцатого, успел крикнуть своему товарищу: «Пока что все о’кей!»
Узнаю его историю. По окончании агротехнической школы, 17-ти лет, он пошел волонтером в артиллерию. Образованный, смышленый парень вскоре получил звание сержанта. Их часть стояла в Оргееве. Неожиданное появление советских танков и приказ уходить в Румынию застали их врасплох. Офицеры (на то они и румынские офицеры!) бросили свою часть на произвол судьбы и расторопность сержанта. Севка всегда был мальчиком практичным, любящим порядок. Он сжег брошенные начальством архивы, бросил походные кухни и пекарню, которые почему-то волокли в Румынию. Зато орудия с боеприпасами в целости и сохранности привел к мосту в Унгенах. Но тут на него нашли сомнения: он не хотел в Румынию, а как дезертировать без разрешения? Он привык, удирая с работы или с практического урока, спрашивать разрешения у старшего брата Сережи. Как быть? Следуя доброй привычке, он подошел к тому офицеру, которому передал на границе приведенную им артиллерийскую часть, и попросил разрешения дезертировать. К счастью, это был не румын, а венгр. Он внимательно осмотрел вытянувшегося перед ним во фрунт мальчика и спросил: «Ты кто? Румын?» — «Нет, русский». — «Так и ступай к русским!» Севка бросил свой наган в обозную повозку, пустил коня на мост, хлопнув его по крупу, и пошел пешком обратно.
— Вот я и не знаю, хорошо ли я поступил?
— Разумеется, хорошо! Ты же — русский! Здесь ты дома!
Разве бы я поверила, скажи мне кто-нибудь, что ни ему, ни мне в России не будет ни дома, ни родины?!
Не хочу краснеть за свои поступки
Я вела себя, как страус. Только вместо песка прятала голову в работу. Но даже я не могла не заметить, что атмосфера становилась все более и более душной, наэлектризованной. Ползли какие-то слухи. Все чего-то ждали. И — боялись. Когда ко мне в первый раз пришел какой-то субъект и предложил продать ему корову, я его попросту прогнала. Но за ним следом стали все чаще приходить люди, порой даже неплохие, и на все лады начинали меня уговаривать:
— Распродавай все, что можешь: скот, свиней, хлеб… Сегодня это твое, завтра им станут распоряжаться другие, а послезавтра это имущество будет для тебя петлей на шее и клеймом!
Мне это надоело. Ничего незаконного я не делала и делать не буду. Я подчиняюсь закону и оставляю за собой лишь одно: право смотреть людям в глаза и не краснеть за свои поступки.
Я пошла в сельский комитет и заявила:
— Давайте-ка пришлите своих уполномоченных ко мне! Я хочу, чтобы видели и взяли на учет все, что у меня есть. И я считаю себя за все в ответе: что будет сочтено излишком, что надо будет внести в фонд совхоза или колхоза — будет мною сдано сполна! Я не знаю нашей Конституции, но я знаю закон совести и не хочу кривотолков.
Гриша Пынзарь с понятыми, по моему настоянию, пришел и убедился, что у меня все как на ладони. Все переписали, обмерили. И я успокоилась.
Митинг, решивший нашу судьбу
В субботу, 9 июля, у нас в Цепилове был митинг. Я не пошла: была занята прополкой свеклы, что росла на опушке леса.
Издалека до нас долетали взрывы смеха, галдеж. Изредка свист.
Вечером ко мне пришли несколько пареньков.
— Ой, смеху было! Собрались мы. И вот приехали какие-то начальники. Стали всяко-разно говорить: «Мы, вас освободили, раскрепостили. Теперь у вас будет новая, счастливая жизнь! Вот у нас в колхозах получают даже по 2 килограмма на трудодень». Мы чуть со смеха не повалились! Чтобы мы за 2 килограмма хлеба работали, да на своих харчах! Тогда выступили Спиридон Мотрук и Леня Волченко. Они бедняки: ни кола ни двора — им и говорить ловчее. Их-то никто не попрекнет, не заподозрит! «Да что вы, — говорит Спиридон, — зачем мне ваши 2 килограмма в колхозе? Я пойду косить к нашей барышне и получу 50 килограмм в день. И накормят меня пять раз от пуза, а вечером кварту вина вдобавок!» И все поддержали: «Верно, — говорят, — не нужно нам ваших двух килограммов! Мы своим курам больше насыпаем!» На том и кончилось…
Увы! Я тогда и не поняла, что именно на этом окончилось все мое благополучие, все мои труды и надежды! Отныне судьба моя была предрешена. Впрочем — нет: предрешена она была куда раньше. А теперь все было лишь ускорено и обставлено самым впечатляющим образом.
Проекты, расчеты — наивные до слез!
Воскресенье, 10 июля. Ясный, летний день. Жарко. Еще несколько таких дней — и надо будет приступать к уборке хлеба. У меня 20 гектаров отборной пшеницы «Белая Банатка». Сорт очень хороший. Но имеет один недостаток: если он сегодня созрел, то сегодня его и убирай. Завтра он будет уже осыпаться. Но кто будет убирать?
Сколько раз в жизни мне приходилось замечать, что легче всего обмануть того, кто хочет быть обманутым. Вот и сейчас: я отказывалась видеть правду и цеплялась за веру в справедливость, в закон. Прежде всего, рассуждала я, нужно понять, какие у меня права и в чем заключаются обязанности. И самое главное — пшеница не должна осыпаться. Кто же может указать мне, ясно и точно, как эти сомнения разрешает закон, которому я решила безоговорочно подчиниться, не затаив в душе ни тени лукавства? Очевидно, представитель закона. А поскольку власти у нас были пока что лишь военные, то решено было сходить к военному прокурору.
Было воскресенье. Лошади должны были отдохнуть хорошенько: предстояла страда — самая напряженная рабочая пора. Погода замечательная, и мы с мамой решили утром, по прохладце, сходить пешком в город.
Как мы с ней шли последний раз в жизни по этой так нам хорошо знакомой дороге и о чем говорили, в памяти у меня не сохранилось. Мы просто шли через сельский выгон, затем — садами, где начинала созревать вишня. Вот дорога пошла петлять через виноградники, вниз. Блеснул Днестр — широкая серебряная лента. Отчего-то эта панорама так мне запомнилась, что и сейчас, через четверть века, мне кажется, что все это я видела вчера!
Больше по этой дороге не суждено нам было ходить. И никогда уже не было на душе так ясно и спокойно.
Зачем прокурор лгал?
И вот — мы у прокурора. Низкая комната — учительская в бывшем лицее, Liceul Xenopol[10].
За письменным столом — коренастый, симпатичный с виду военный, почему-то в фуражке. Я изложила ему все свои сомнения, все, что мне неясно. Как я решила, так и поступила, ничего не скрывая и не умалчивая.
Диалог был приблизительно таков. Для начала я перечислила до мельчайших подробностей все, что у меня есть. Не сочла нужным скрывать, что нас считают помещиками — по крайней мере, так мне сказали те конноартиллеристы, которые реквизировали сено.
Особенно я подчеркнула, что главный вопрос, который должен быть безотлагательно решен, это судьба 20 гектаров пшеницы, которая пропадет, если ее своевременно не убрать.
— Какие же вы помещики? — пожал плечами прокурор. — 46 гектаров, крестьянский дом в 3 комнаты. Это не помещичье, а кулацкое хозяйство. Не скрою: всего этого вам не оставят, да вы и сами не захотите, так как налоги были бы для вас непосильны! Дом и сад — безусловно ваши, живите, трудитесь, обрабатывайте то, что вы в состоянии обработать собственными руками, не используя наемный труд. Пару лошадей, соответствующий инвентарь — это по вашему выбору; корову или даже две вы также отберите, какие вам нравятся. Ну а мелкий скот: овцы, свиньи и разная там птица — это, безусловно, ваше…
— Понятно! И все же — главный вопрос: кому убирать пшеницу? Пусть она не моя, но пропадать она не должна! Ведь это народное богатство!
— Это вы правильно заметили! И за то, чтобы оно не пропало, вы в ответе. Собирать пшеницу должны вы.
— Ладно! Собрать нужно… Но как расплачиваться с уборщиками?
— А как у вас принято расплачиваться?
— Зависит от желания косарей. Чаще всего — от скошенной десятины: скосить, связать, сложить в кресты и подгресть. Можно — за пятый сноп; иногда за косу 3 пуда, то есть 50 килограммов в день. Харчи всегда мои. Иногда люди предпочитают за деньги, так как в это время года зерно дешевое, и если у человека своего хлеба довольно, то предпочитают получить деньгами. Но теперь это вряд ли возможно: денег мне взять негде. Да и неизвестно, какие деньги будут у нас в ходу.
— Да, это трудно решить… Что же, по-вашему, делать? Пшеница должна быть убрана!
— Что ж, за уборку дам пятый сноп. Так или иначе, пшеница будет в сохранности. А дальше вы укажете, как и что полагается делать.
— Желаю вам с мамашей полного успеха! Всегда обращайтесь к нам и можете рассчитывать на помощь. Я очень рад видеть с вашей стороны желание трудиться для общей пользы!
С крепким рукопожатием мы расстались. Как далеки мы были от мысли, что в ту минуту, когда этот человек — юрист, представитель закона, символ справедливости — так обнадеживающе жал мою руку и желал успеха, было уже решено — с его ведома — наглядно расправиться с нами, помещиками!
«С тобой я ничего не боюсь!»
Мы вышли из прокуратуры и остановились у крыльца. После полутемной комнаты солнце ослепило нас.
— Как все странно! — сказала мама. — Прокурор, кажется, очень славный, сердечный человек. И все же все это так необычно, что голова кружится! Сколько перемен! За ошибки надо платить… Не мы делали эти ошибки, а наши предки — все это дворянство, помещики царских времен! Они были эгоистичны и неразумны, они не могли, а может быть, и не желали заботиться о народе — дать ему образование и хороших чиновников, а не тех взяточников и картежников, о которых писал Чехов! Сколько было совершено ошибок! Мы с тобой никого никогда не обижали. А папа? Он был идеальный, кристально-чистый человек, наделенный гражданским мужеством. Своим отцом ты можешь только гордиться! И все-таки мы с тобой должны теперь расплачиваться за всех этих Победоносцевых и Сухомлиновых, за всех тех, кто не сумел создать великую Россию и довел страну до великих потрясений! Заметила ли ты: при прежней царской России главой нашей семьи был папа; когда мы переехали в Румынию, папа держался в стороне, а роль главы перешла ко мне — я знала в совершенстве язык, могла бороться с румынскими бюрократами, защищать наши интересы и добилась в этой борьбе победы. Теперь же, при советском строе, главой становишься ты: молодой строй — молодежи открывается дорога! Иди смело по ней! А я с тобой ничего не боюсь и верю, что с тобой я как у Христа за пазухой и что все будет хорошо! Идем же домой. И знаешь что? Сделаем сегодня на обед вареники с малиной! Вишни пока что зеленоваты… Свежая сметана у нас есть, а сахар сейчас купим: полкилограмма на сегодня нам хватит. В мой ридикюль больше и не войдет.
И мы пошли, оживленно разговаривая, домой. Становилось жарко, и мы избрали дорогу чуть более длинную — через лес. Если бы мы прошли обычным путем, через деревню, то мы увидали бы, как выгоняют из дома дядю Борю — младшего брата моего отца… Впрочем, что могли мы сделать? Отвести удар мы не могли. Что легче: видеть, что над тобой занесен топор, или получить удар неожиданно?