Баррет сделал то, чего от него меньше всего ожидали, – влился в число бесприютных ньюйоркцев, когда дом, где он обустроил свою скромную хоббичью норку, стал кооперативным.
Но, как бы то ни было, Баррет остается Барретом, которым Тайлер по-прежнему восхищается – на свой манер, негромко, но преданно.
Нынешний Баррет, тот, что льет сейчас воду в ванной, – это тот же самый Баррет, что долго слыл волшебным ребенком, пока более реальным кандидатом на звание волшебного не стал третий, нерожденный ребенок. Супруги Микс из Харрисберга, похоже, рано остановились, им следовало бы родить еще одного сына вдобавок к Тайлеру с его умением сосредоточиться, грацией атлета и редкостной музыкальной одаренностью (кому дано предугадать в самом начале, насколько велик будет твой дар?) и Баррету, который обладает массой невнятных талантов (он знает наизусть больше сотни стихотворений, без труда может прочесть достойный курс лекций по западной философии, если его вдруг об этом попросят, а прожив два месяца в Париже, практически свободно говорит по-французски), но неспособен сделать выбор и настоять на своем.
Баррет собирается принять ванну.
Тайлер дожидается, пока он закроет воду. Даже в отношениях с Барретом он придерживается некоторых формальностей. Тайлер запросто болтает с братом, когда тот лежит в ванне, но смотреть, как Баррет опускается в воду, он не может – на то у него есть веская неизъяснимая причина.
Тайлер достает из тумбочки пузырек, насыпает из него две дорожки, присаживается на край матраса и по очереди вдыхает. В этом нет ничего такого, абсолютно ничего, просто утренний заряд (да к тому же и последний, завтра утром уже ни-ни); он толкает тебя в объятия красоты, гонит прочь апатию и лень, выветривает из головы путаные остатки сна; вырывает из страны сновидений, из призрачного царства, в котором ты мешкаешь, подумывая, не уснуть ли снова, спрашиваешь себя, а зачем вообще просыпаться, ведь так славно было бы сейчас спать и спать.
Воды больше не слышно. Значит, Баррет уже залез в ванну.
Тайлер надевает вчерашние трусы-боксеры (черные, в горошек из крошечных белых черепов) и, миновав пространство коридора, открывает дверь ванной. Во всей квартире это наименее депрессивное помещение, из всех комнат только ванная за последнее столетие с лишним не подвергалась бесконечным ремонтам и переделкам. Остальные комнаты несут на себе память о множественных попытках сокрыть разрозненные фрагменты прошлого с помощью краски и дешевой отделки “под дерево”, с помощью подвесного потолка (самый чудовищный элемент здешнего интерьера – рябые, грязно-белые квадратные панели, сделанные из не пойми чего – или, как кажется Тайлеру, из лиофилизированного горя) и ковролина, который покрывает линолеум, который покрывает рассохшийся в прах сосновый дощатый пол. И только ванная сохранила более или менее первозданный вид – на полу восьмиугольная кафельная плитка, на прежнем месте умывальник-стойка и унитаз с высоко поднятым бачком, у которого сбоку свисает цепочка для слива воды. Ванная, эти покои неприкосновенной старины, осталась единственным в квартире местом, избежавшим экономных подновлений жильцами, которые надеялись оживить интерьер, полагая, что, если обклеить все кухонные столешницы пленкой с китайскими розами или неумело вырезать на притолоке слово Suerte[5], им станет уютнее жить – и в этой квартире, и в большом мире снаружи; которые все до одного теперь уже либо съехали, либо мертвы.
Баррет в ванне. Ему не откажешь в умении быть комично величественным, хранить достоинство везде и всегда; царственные повадки, похоже, достались ему по наследству – такие невозможно ни воспитать в себе, ни сымитировать. В ванне Баррет не лежит, а сидит с прямой спиной и застывшим лицом, как сидят в поезде жители пригородов, возвращаясь домой с работы.
– Ты что так рано? – спрашивает он Тайлера.
Тайлер пытается вынуть сигарету из пачки, которая хранится у него в ящичке для лекарств. Из-за Бет он курит только в ванной.
– Мы вчера окно не закрыли. За ночь в спальню снега намело.
Прежде чем достать сигарету, Тайлер шлепает по пачке ладонью. Он не очень понимает, зачем все это делают (чтобы табак равномернее распределился?), но ему нравится – карающий шлепок приятно дополняет ритуал закуривания.
– Что снилось? – спрашивает Баррет.
Тайлер зажигает сигарету и, приоткрыв окно, выпускает дым в образовавшуюся щель. Навстречу его выдоху с улицы просачивается колючая струйка морозного воздуха.
– Какая-то ветреная радость, – говорит Тайлер. – Ничего конкретного. Погода как счастье, но немножко с песком, нежеланное, в латиноамериканском, что ли, городке. А тебе что?
– Статуя с эрекцией. Крадущийся пес. Больше, боюсь, ничего.
Они молчат, похожие на ученых, записывающих умные мысли.
Потом Баррет спрашивает:
– Новости уже смотрел?
– Нет. Как-то побаиваюсь.
– В шесть он все еще опережал по голосам.
– Не выберут его, – говорит Тайлер. – Потому что, хоть усрись, не было там никакого оружия массового поражения. Все. Точка.
Баррет ненадолго отвлекается, отыскивая среди множества флаконов шампуня такой, где еще что-то осталось. Пауза приходится кстати. Тайлер знает, как легко выводит его из себя эта тема, как страшно она его бесит, понимает, что может любого утомить, втолковывая: вот если бы люди видели, если бы понимали…
Никакого оружия массового поражения не было. А мы их все равно бомбили.
И попутно он, между прочим, порушил экономику. Растранжирил что-то около триллиона долларов.
У Тайлера в голове не укладывается чужое равнодушие к тому, что его самого буквально сводит с ума. Сейчас, когда перед ним не расстилается больше его личное снежное королевство, а кокс прогнал тупую истому непривычно раннего пробуждения, он насторожен, как кролик, и готов взвиться из-за любой ерунды.
Тайлер выпускает в заоконную стужу еще одну струю дыма и наблюдает, как дымные завитки растворяются в снегопаде.
– Что меня действительно беспокоит, так это прическа Керри, – говорит Баррет.
Тайлер морщится, как от резкой головной боли. Ему не хочется быть человеком, который не понимает шуток, дядюшкой, которого приходится звать в гости, несмотря на то что он всякий раз страшно заводится, когда… Любую несправедливость, предательство, историческое злодеяние Тайлер носит, как стальные доспехи, приваренные к его голому телу.
– А меня – подсчет голосов в Огайо, – говорит он.
– Все там будет в порядке, – отвечает Баррет. – Мне так кажется. Вернее, очень надеюсь.
Он, видите ли, надеется. Надежда нынче – старый выцветший шутовской колпак с колокольчиком на конце. Разве у кого-то в наши дни хватит духу его надеть? С другой стороны, кто наберется храбрости сорвать этот колпак с головы и тряпкой бросить под ноги? Уж точно не Тайлер.
– Я тоже надеюсь, – говорит он. – И надеюсь, и верю, и даже чуточку верую.
– А что с песней для Бет?
– Застопорилось слегка. Но вчера вечером я, похоже, сдвинулся с мертвой точки.
– Это хорошо. Очень хорошо.
– Тебе не кажется, что дарить ей песню… как-то маловато получается?
– Нет, конечно. А какой подарок, по-твоему, ей приятнее было бы получить на свадьбу? Новый “блэкберри”?
– Не знаю, что у меня получится.
– Ну да, писать песни непросто. В жизни вообще почти все непросто, не находишь?
– Ты прав, – говорит Тайлер.
Баррет кивает. На несколько мгновений устанавливается тишина, которой столько же лет, сколько они помнят друг друга, тишина их взросления вдвоем, дней и ночей, прожитых в одной комнате; их общая тишина, которая всегда была их родной стихией, хотя и нарушалась то и дело болтовней, драками, пердежом и смехом над пернувшим, стихией, в которую они неизменно возвращались, областью беззвучного кислорода, образовавшегося из смеси атомов их двух “я”.
– Маму молнией ударило на поле для гольфа, – говорит Тайлер.
– Мне, в общем-то, об этом известно.
– Бетти Фергюсон сказала на поминках, что она в тот день прошла пятипарную лунку в два удара.
– Об этом я тоже знаю.
– А Парнягу два раза сбила одна и та же машина. С разницей в год. Он оба раза выжил. А потом насмерть подавился сникерсом на Хэллоуин.
– Тайлер, прошу тебя.
– Потом мы завели нового бигля, назвали Парняга-второй. Его переехал сын той женщины, которая два раза сбивала Парнягу-первого. Он тогда в первый раз сел за руль, ему как раз шестнадцать исполнилось.
– Зачем ты все это говоришь?
– Я просто перечисляю невозможные события, которые все-таки произошли, – отвечает Тайлер.
– Такие же невозможные, как второй срок Буша.
И как то, что Бет выживет, не говорит Тайлер. Что химиотерапия поможет – этого он тоже не говорит.
– Хочется, чтобы эта чертова песня получилась.
– Хочется, чтобы эта чертова песня получилась.
– Получится.
– Ты прямо как мама говоришь.
– А я и есть как мама. Ты же прекрасно понимаешь, неважно, какой выйдет песня. Бет уж точно.
– Мне самому важно.
Баррет понимающе смотрит на него и делает это даже выразительнее, чем их с Тайлером отец. Особого родительского дара за их отцом не числится, но кое-что у него выходит здорово. Например, пристально взглянуть широко раскрытыми глазами, как бы говоря сыновьям: все нормально, большего от вас сейчас и не требуется.
Надо ему позвонить, а то уже целую неделю не звонили. А может, и две.
Почему он женился на Марве так скоро после маминой смерти? Зачем они переехали в Атланту? Что там забыли?
И что вообще произошло с этим человеком, как он мог полюбить Марву – к ней самой вопросов нет, она, если получается не пялиться на шрам, даже симпатична на свой грубоватый, “держитесь-у-меня” лад, – но отец, как он мог бросить роль покаянно-заботливого маминого спутника? Роли между ними распределялись очень понятно. Она нуждалась в заботе и вечно подвергалась какой-нибудь опасности (и молния таки настигла ее), это все явственно читалось в ее лице (фарфоровая, молочно-голубая чистота славянских, со всем возможным тщанием вылепленных черт). А отец всегда был готов сесть за руль, чуть что укладывал ее вздремнуть и сторожил ее сон, сходил с ума, стоило ей задержаться где-нибудь хотя бы на полчаса; немолодой мальчик, он был бы только рад остаток своих дней провести под дождем у ее окна.
И кем этот человек стал сейчас. Он носит шорты “Томми Багама” и сандалии “Тева”, гоняет с Марвой по Атланте в кабриолете “крайслер-империал”, выпуская сигарный дым вверх, к созвездиям в небе Джорджии.
Наверное, эта новая роль дается ему легче. И за это Тайлер на отца не в обиде.
А что обижаться – от родительских обязанностей его давным-давно избавили. И свершилось это, скорее всего, когда братья запили сразу после похорон матери.
Одному было семнадцать, другому – двадцать два. Несколько дней они болтались по дому в трусах и носках, целеустремленно истребляя запасы спиртного (от скотча и водки перешли к джину, потом к сомнительной текиле, а под конец допили четверть бутылки ликера “Тиа Мария” и “Драмбуи”, недопитого кем-то минимум лет за двадцать до того; его оставалось на два пальца от донышка).
Дни напролет, немытые и взъерошенные, притихшие от испуга, в одних трусах и носках, Тайлер с Барретом напивались в ставшей вдруг не-просто-так гостиной, где все давно знакомые вещи стремительно сделались ее вещами. Тут-то одним из вечеров и произошла (все на это указывает) та перемена…
Тебе не приходило в голову?
Что не приходило?
Они лежали в гостиной на диване, который стоял там всегда, продавленный, замызганно-кремовый, упорно превращаясь из рухляди в священную память о былом.
Сам знаешь что.
С чего ты взял, что знаю?
Не надо тут, а!
Ну да. Мне тоже иногда кажется, что отец так за нее боялся из-за всякой хрени, что…
Что накликал.
Ага, спасибо. Правильное слово.
Что какое-нибудь там божество услышало, как он вечно дрожал, как бы ее не ограбили, как бы она… не знаю… раком волос не заболела…
Услышало и устроило такое, бояться чего даже у него фантазии не хватало.
Но ведь это неправда.
Конечно.
И все равно мы оба об этом думаем.
Должно быть, тут-то они и обручились друг другу. Тут-то и дали зарок: отныне мы не просто дети одних родителей – мы напарники, мы выжили в крушении космолета и теперь вдвоем исследуем утесы и расселины неизвестной планеты, на которой, возможно, кроме нас двоих, никого больше нет. Отныне мы не хотим, чтобы у нас был отец, он нам не нужен.
И все равно позвонить ему надо бы, а то уже сколько не звонили.
– Понимаю, – говорит Баррет. – Я понимаю, что для тебя это важно. Но для нее-то нет, я думаю, тебе нужно об этом помнить.
Сероватая вода приглушает особенно насыщенные сейчас розово-белые тона его обнаженного тела.
– Хочу кофе сделать, – говорит Тайлер.
Баррет поднимается на ноги и стоит в ванне, обтекая. Крепкая коренастая мужественность сочетается в его фигуре с детской пухлостью.
Любопытно: зрелище того, как Баррет выходит из ванны, Тайлера совсем не тревожит. А вот за тем, как он в нее погружается, Тайлеру по какой-то загадочной причине наблюдать тяжело.
Может ли быть такое, что в погружении ему видится опасность? Может вполне.
Что еще любопытно: далеко не всегда важно понимать глубинные мотивы поведения другого человека, знать, откуда берутся его слабости и завиральные идеи.
– А я пойду в магазин, – говорит Баррет.
– Прямо сейчас?
– Хочется побыть одному.
– У тебя же есть здесь своя комната. Или тебе со мной под одной крышей тесно?
– Помолчи, ладно?
Тайлер протягивает Баррету полотенце.
– Я считаю, правильно, что песня будет про снег, – говорит Баррет.
– Мне сразу показалось, что это правильно.
– Разумеется. За что ни берешься, все кажется сначала правильным, крутым и жутко многообещающим… Извини, грузить не буду.
Тайлер медлит, чтобы сполна насладиться мгновением. Они пристально смотрят друг на друга – очень просто, обыденно. Нет в их взглядах ни страсти, ни драйва, ни тени неловкости, но в то же время присутствует нечто важное. Это нечто можно назвать узнаванием, и это правда, но далеко не вся. В этом узнавании Баррет с Тайлером как будто вызывают дух третьего, призрачного брата, которому не вполне удалось явиться на свет и который потому в своем призрачном бытии – и даже менее чем призрачном и менее чем бытии – служит им медиумом, добрым гением. Этот брат, этот мальчик (ему не суждено перерасти розовощекой херувимской телесности) являет собой их общее, объединенное “я”.
* * *Баррет вытирается. Когда он вылез из ванны, вода в ней, как это бывает обычно, из прозрачной и обжигающей стала тепловато-мутной. Почему так происходит? Откуда берется муть – частицы ли это мыла или его, Баррета, частицы – наружный слой городской копоти и отмерших клеток эпидермиса, а с ними вместе (он не может от этой мысли избавиться) некоторая толика его подлинной сути, его мелочной зависти и тщеславия, самолюбования и привычки вечно жалеть себя, – смытые мылом и теперь водоворотом уходящие в сток ванны.
Он задерживает взгляд на воде. Вода как вода. Она ничуть не изменилась наутро, после того как он увидел то, чего видеть в принципе не мог.
И почему вдруг Тайлер решил сегодня с утра поговорить о матери?
Картинка из прошлого: мать курит, развалясь на диване (он здесь, у них в Бушвике, стоит в гостиной), добродушно расслабленная после нескольких бокалов “олд фэшн” (Баррету нравится, когда мать пьет, – алкоголь подчеркивает в ее облике печать глубокого и сполна осознанного поражения, ту насмешливую беспечность, которой не бывает в ней стрезва, когда с ее слишком ясным умом просто невозможно не помнить, что грандиозные разочарования хоть и несут боль, но зато наполняют жизнь чеховской печальной возвышенностью). Баррету девять. Мать улыбается ему – в глазах у нее поблескивает пьяный огонек, – как улыбалась бы, глядя на растянувшегося у ее ног ручного леопарда.
– Ты знаешь, – говорит она, – со временем тебе придется позаботиться о старшем брате.
Баррет молчит, сидя на краешке дивана у колен ее поджатых ног, и ждет, чтобы мать объяснила, что имеет в виду. Мать затягивается, прикладывается к коктейлю, еще раз затягивается.
– Потому что, мой дорогой, – наконец продолжает она, – скажем прямо… Давай с тобой начистоту. Мы же можем быть откровенными друг с другом?
Баррет согласен. Ведь это же, наверно, страшно неправильно, если мать и ее девятилетний сын не будут полностью откровенны друг с другом?
– Твой брат красавец, самый настоящий красавец, – говорит она.
– Угу.
– А ты, – затяжка, глоток коктейля, – ты совсем другой.
Баррет смаргивает слезу подкатившего страха. Ему страшно услышать, как его сейчас определят Тайлеру в услужение, назначат маленьким толстым шутом, веселым полезным подручным старшего брата, мастера одной стрелой завалить вепря и, вполсилы ударив топором, расколоть ствол векового дерева.
– В тебе есть свое очарование, – говорит она. – Откуда оно взялось, понятия не имею. Но я знала. Сразу знала, что оно у тебя будет. Как только ты родился.
Баррет усердно моргает, чтобы не расплакаться, но ему все любопытнее и любопытнее, о чем же это она.
– С Тайлером все хотят дружить. Тайлер красивый… да. У него получается бросить мяч… закинуть его далеко-далеко и ровно туда, куда надо закидывать мяч.
– Я знаю, – говорит Баррет.
Что за странное недовольство отразилось на материнском лице? Почему она смотрит на Баррета так, как если бы поймала его на том, что он, желая угодить рамолитичной тетушке, с притворной жадностью ловит каждое ее слово, хотя история, которую рассказывает тетушка, давно знакома ему в мельчайших деталях?