Юдифь - Зорин Леонид Генрихович 2 стр.


Эти жестокие слова были по-своему справедливы. Моя наружная, внешняя жизнь и впрямь была подменой и фикцией. И я не всегда ею распоряжался. Но очень возможно, если добраться до настоящей, несочиненной, у вас пройдет холодок по коже. Моя ли в этом вина? Не знаю.

В одну из ночей, уже на рассвете, меж нами произошло объяснение. Она спросила без экивоков: вижу ли я ее в своей жизни? Именно — в жизни, а не в кровати. Мой нынешний брак — это пародия. Пародия длиться вечно не может. Хочу я иметь жену и друга?

Что мог я ответить? Недавно начальство мне посоветовало, как говорится, денно и нощно учить многотрудный китайский язык. Мне надо было серьезно готовиться к рассчитанной на долгие годы командировке в страну работы. Оттуда можно и не вернуться. Могу я обречь домашнюю барышню на тяжкую участь жены нелегала? К тому же я был совсем не уверен, что выбор мой будет одобрен и понят.

Но этого сказать я не мог. Я попросил ее мыслить трезво: будущее мое неясно. Всего вероятней, что я уеду. Когда я вернусь, никто не знает, даже высокое начальство. Шарлотта подобное расставание перенесет без особых тягот, она и сама не сидит на месте, что же касается Юдифи, то это не та семейная жизнь, которая может дать ей радость.

Она меня выслушала спокойно и холодно сказала:

— Слова. Я знала, что вы — большой альтруист. Все это очень самоотверженно. Кажется, и Шарлотта Павловна значит для вас гораздо больше, чем это можно было подумать.

Я был обижен и ее тоном и тем, что она с такою легкостью меня обвинила в лицемерии. И сухо ответил ей:

— Ошибаетесь. Я в самом деле хочу вам счастья. Жаль, что вы этого не цените.

Она изобразила улыбку:

— Нет, почему же? Ценю — и очень. Хочу известить вас, мой повелитель, что я намерена выйти замуж. Мне предложили руку и сердце.

— И кто он?

Юдифь назвала имя очень известного поэта.

Бесспорно, это был лучший выход из нашего общего тупика, но мне не стало от этого легче — почувствовал и тоску, и ревность, самую неподдельную боль. И снова подумал, как шутит жизнь. Соединила двух разных людей с разными непохожими судьбами. И вот — с опозданием — спохватилась и обрубает эту ненужную, противоестественную связь. Все верно и в сущности справедливо — Юдифи достанется человек, который славен и популярен, а лучшее, что могу я сделать, — остаться никому не известным.

Я так и не смог совладать с обидой и глупо, по-мальчишески, буркнул:

— Любят не славу, а человека.

Она вздохнула, потом сказала:

— Я буду любить талант человека.

Вот так мы простились. Она осталась вместе с поэтом в московской жизни, меня же вскорости ждал Китай.

…Когда он заговорил о Китае, я сразу же понял, что эта страна — заветная часть его души. Может быть, даже он сам с годами стал частью этого материка. Он врос в ее медленное вращение, в ее человеческий муравейник, который неслышно перемещается в пространстве и времени нашей Галактики — строит дома, ворочает камни, а если уж звезды сошлись, то воюет. Если приходится — десятилетиями. Шажок за шажком и век за веком охватывает обручем глобус. Выработал, выносил, выстрадал свой свод законов и представлений, свое ощущение мира и космоса. Все взвешено, сочтено, измерено и все оценено по достоинству. От собственной, выпавшей тебе участи до преходящей судьбы поколений. Жизнь мгновенна, мгновение длительно. Однако и тысяча лет — мгновение. Нельзя посягать на течение вод. "Хома угей" — пусть идет, как идет. В этой по виду фаталистической и приспосабливающейся мудрости таится невидимая энергия.

Он скупо и сдержанно говорил о том, как провел все эти годы. Но когда речь зашла про Харбин, стал доверительней и щедрее. Я понял, что в его одиссее Харбин занимает особое место. И он сумел оживить этот город, раскрыть его опасную двойственность. И обиход китайской провинции, и темный быт эмигрантской диаспоры. Устойчивую дневную жизнь и зыбкую призрачность вечеров. Казалось, что город прячет свой облик под этакой дымчатой чешуей, сто раз на дню меняющей цвет. Он и поеживается от близости непредсказуемого соседа и вместе с тем готов огрызнуться — охотно дает приют беглецам, плетет незримую паутинку.

— Я снова оказался в Москве в тридцать девятом, в горячем августе. Москва смотрелась веселой, праздничной, недавно с немалым шумом открылась Сельскохозяйственная выставка, и москвичи устремились толпами увидеть новый парад достижений — слепило глаза от белых сорочек, от длинных, пестрых, цветастых платьев. Женщины все же ухитрялись вносить какое-то разнообразие — были и красивые блузки и всякие шейные платочки, были беретки на головках.

Страна за время моей отлучки хлебнула порядком: сначала внутри — повоевала с родными гражданами, потом — на границе, на Дальнем Востоке. Там произошла проба сил. Первая — позапрошлым летом на озере Хасан, а вторая — еще через год, на Халхин-голе. Косвенно я принял участие в этой совсем нешуточной драке — но это отдельная история.

С Шарлоттой мы встретились дружелюбно и буднично — словно я был в санатории. Что она делала в эти годы, насколько образцово оправдывала возложенные на нее надежды, я не допытывался — зачем? Две наши жизни не пересекались.

Я сразу решил позвонить Юдифи. Возможно, она сочтет ненужной или опасной нашу с ней встречу — пусть так, хотя бы услышу голос.

Узнать ее телефонный номер, как понимаете, было несложно. Мне повезло, я застал ее дома.

— Юдифь, добрый вечер.

Она помолчала. Потом откликнулась еле слышно:

— Вернулись из командировки? Давно?

— Я уже сутки в Москве. Придете?

Ответ ее меня восхитил:

— Вы знаете, что приду. Куда?

Естественно, был у меня адресок. Как говорится, для важной надобности. Более важной и быть не могло.

Когда она позвонила в дверь — звонок был нетерпеливый, требовательный — сердчишко мое заколотилось. Такого я за собой не помнил и в более острых обстоятельствах. Потом мы разглядывали друг друга, при этом не говоря ни слова. Это звучит неправдоподобно, но так оно было — слова не шли.

Есть очень распространенный взгляд: еврейки, дожив до тридцати, теряют талию, пухнут в бедрах. Возможно, что так, однако к Юдифи это касательства не имело. Все та же натянутая струна! Кажется, только коснись — зазвенит.

Прошло не менее получаса, прежде чем мы с нею опомнились, очнулись и дух перевели.

Естественно, я сразу спросил:

— Как ваш поэт? Творит шедевры?

Она ответила не без яда:

— Не сомневайтесь. С моею помощью. У нас два мальчика. Что у вас? Ваша семейная жизнь все тянется?

Я лишь вздохнул:

— Куда она денется?

Она повела своим голым плечиком:

— Лихо вы сами с собой расправились.

Слова эти прозвучали жестоко. Но мысленно я с ней согласился.

Она почувствовала: попала. В незащищенное местечко. И улыбнулась. Потом осведомилась:

— За что вам навешали ордена?

Я был задет ее усмешкой и неожиданно для себя сказал ей:

— Если вам интересно, я расскажу, как убил Барвинского.

Она чуть вздрогнула.

— Вы смеетесь?

— Ну что вы, Юдифь… Какой тут смех.

Он рассказал и эту историю. Барвинский был адъютант Лукина, известного в о€круге человека — в ту пору командира дивизии. Когда началась большая кровь и вместе с другими нашими маршалами расстрелян был Блюхер, который ценил его, двигал по лестнице, опекал — по крайней мере, так многие думали, — этот Лукин бежал за кордон и прихватил с собой Барвинского. Понять его, в сущности, было можно — навряд ли бы он уцелел в мясорубке, однако Москва пребывала в бешенстве. Впервые военный такого ранга ушел к вероятному противнику. А кроме того — ушел из рук. Понятно, что трибунал не замедлил приговорить их обоих к вышке. Дело за малым — возможно скорее суметь привести приговор в исполнение.

— Меня пригласили в один кабинет, и очень могущественные люди велели представить соображения. Я попросил у них две недели. После чего я их изложил.

Во-первых, мне требовался человек, кому бы я мог доверять всецело и на кого бы я мог положиться. Был у меня один кореец, который полностью соответствовал. А во-вторых, из всех вариантов я выбрал бегство из заключения, благо, недалеко от границы был хорошо охранявшийся лагерь. Одно лицо, максимум два лица из высшего лагерного начальства следовало ввести в курс дела. Никак не больше. В противном случае успех не может быть гарантирован.

Мои предложения были приняты. Я получил моего корейца в свое безусловное распоряжение. Потом нас арестовали, был суд, мы получили семь лет заключения и были направлены по этапу в зону — мотать полученный срок.

Публика там была разнородная. Большею частью, как всем теперь ясно, люди, попавшие под колесо, но встретились и серьезные волки — первостепенные уркаганы. Они попытались нам объяснить, что мы здесь не на блинах у тещи, но мы у них шороха навели, и кантоваться там стало проще. Но зимовать мы не собирались — ни землю кайлить, ни лес валить — стали готовиться к побегу.

Мои предложения были приняты. Я получил моего корейца в свое безусловное распоряжение. Потом нас арестовали, был суд, мы получили семь лет заключения и были направлены по этапу в зону — мотать полученный срок.

Публика там была разнородная. Большею частью, как всем теперь ясно, люди, попавшие под колесо, но встретились и серьезные волки — первостепенные уркаганы. Они попытались нам объяснить, что мы здесь не на блинах у тещи, но мы у них шороха навели, и кантоваться там стало проще. Но зимовать мы не собирались — ни землю кайлить, ни лес валить — стали готовиться к побегу.

Недолго ходил я в зеках, недолго, и зек я был липовый — маскарад. А все-таки эти четыре недели запомню до скончания дней. Не то чтобы это было открытие, какое открытие для чекиста? Но то, что воспринимаешь кожей, это совсем иная жесть. Раньше я жил в одной стране. Вот довелось пожить в другой.

Это еще одно государство, и в нем порою свободы больше, чем в том, что осталось на воле, за проволокой. В том смысле, что люди не врут, не жмутся. Но только свобода не больно греет, она ведь мало кому нужна — нам, русским, подавай справедливость.

Кого там не видел, кто там не маялся? Видел учителей, музыкантов, водопроводчиков и колхозников, много и военных людей. Были и старые, и молодые, некоторые и баб не пробовали — нескладно мы живем, ох, нескладно. Всего же дурнее сам человек. Голос сорвет — вопит о равенстве, но именно равенство ненавидит. Куда ни забрось его — выстроит лестницу. То же и в зоне — есть верх, есть низ. Всюду, как говорится, жизнь. А жизнь никогда не уравнивает, пусть она будет самая страшная, самая поганая жизнь. Либо она тебя вознесет, либо опустит — закон природы. Равняет не жизнь, равняет смерть.

До сей поры я так и не понял — все нации на земле таковы, или у нас особая доля? Если одни мы такие на свете — понять бы, за что нас так Бог невзлюбил?

Был там один москвич — доходяга. Очень начитанный человек. Мы с ним нашли общий язык — беседовали несколько раз. Что его ждет, он видел ясно — мучиться осталось недолго, в семьдесят лет надежды нет. Поэтому разговаривал гордо, а думал смело. Он мне сказал: вернетесь домой, сразу достаньте и почитайте Петра Чаадаева. У этого гения все написано.

Я это хорошо запомнил и Чаадаева прочитал. Тяжелое и обидное чтение. Неужто мы в самом деле — "прореха"? С этим не хочется соглашаться, но то, что живем не как все, — это так.

Бежали мы в темную мокрую ночь. Был нам оставлен коридор, где перейти границу — мы знали. Но — не обошлось без накладки. Страна у нас, как известно, обильная, только порядка в ней нет как нет. Нас обнаружили раньше, чем следовало. Пришлось уходить от пограничников, и наши славные карацупы шли следом час или даже больше, нам и отстреливаться пришлось. Уже светало — черт знает что! — когда оказались на той стороне.

В каком-то смысле стрельба помогла — приняли нас гораздо радушней, чем это могло произойти. Мы скоро добрались до Харбина. Там был у нас издавна свой человек. Абориген, толковый, со связями.

Само собою, мы опоздали. В городе Лукина уже не было. И если по правде, я это предвидел. Не в том он был ранге, чтоб там задерживаться, его давно уже увезли. Именно этого я опасался, но кто же станет со мной советоваться? У каждого есть свои обязанности. Моя обязанность — исполнять.

Наш человек мне сообщил: Барвинский готов со мною встретиться. Он приглашает меня поужинать в одном гостеприимном местечке. Там и уютно, и вкусно кормят. Спасибо за такое радушие. Мы договорились с корейцем — он обеспечит мне тыл и отход.

В назначенный час свели знакомство. Устроились за укромным столиком. Четыре вертикальные связки из разноцветных бумажных фонариков нас отделяют от прочих гостей. Сидим, приглядываемся друг к другу.

Барвинский был малый не без обаяния. Из тех компанейских веселых людей, которые располагают к себе открытостью, живостью, легким нравом. Возможно, он и имел поручение ко мне присмотреться, но очень быстро повел он себя со мною так, как будто увидел старого друга. И это можно было понять. Нас связывали похожие судьбы. Он видел перед собой земляка, который бежал от лагерной дыбы, бежал с обидой на власть, на родину, на незадавшуюся жизнь. В конце концов, и мне и ему хотелось немногого — жить на воле. Он мне сказал, что рад нашей встрече, о подвиге моем он наслышан, Глеб Федорович Лукин, бесспорно, пожал бы с радостью мою руку. Храбрых людей он уважает.

Лестные, лестные слова. Но легче от них на душе не стало. Глеб Федорович, комдив Лукин, как я и думал, недосягаем. Стоило торчать у параши, стоило едва не попасть под пулю ретивого обалдуя. Когда начальству сильно захочется, можно рискнуть двумя бедолагами.

Он вновь усмехнулся, развел руками.

— Согласен, это может шокировать. Но если не прибегать к фарисейству и всяческим утешительным формулам, то кто мы, собственно, на земле, мы, исполнители приказов? Цемент истории. И не больше. Однако существует цемент высокой пробы, а есть негодный, который крошится и оседает, "прореха", как говорил Чаадаев. Впрочем, вернемся к бедняге Барвинскому.

Выпили мы раз и другой. Чем больше я на него смотрел, тем отвратительней себя чувствовал — муторно, тошно, мысли дробятся. Сидит за столом напротив меня пустышка, пришей-пристебай, балабол — кому он сдался, кому он нужен? Но мне-то что делать? Встать и уйти? Вернуться несолоно хлебавши? Вот это съездил в командировку! Будет о чем доложить начальству. Будет что вспомнить на старости лет.

Я медленно вытер салфеткой губы. Медленно встал из-за стола. Достал припрятанный парабеллум. Сказал:

— Измена карается смертью.

Спустил курок. Никто не услышал и даже не обратил внимания. Барвинский, по-моему, так и не понял, ни кто я, ни что я ему сказал, ни что его уже нет на свете.

Кореец ждал меня. В ту же ночь мы оба оставили этот город.

Границу на этот раз перешли без приключений, и очень скоро призвали нас пред очи начальства. Должен признаться, я не был уверен, что ждет меня сердечный прием. Задание выполнил я на троечку. Клиент мой Лукин жив и здоров, продолжит свою плодотворную деятельность. Прихлопнул я не туза, а шестерку. Как отнесутся к такой подмене, можно было только гадать. То ли мы справились, то ли нет. С другой стороны, выбора не было.

Отправили нас, так сказать, в карантин, где провели мы аж две недели, ждали решенья своей судьбы. Услышали: все сделали верно, родина вас благодарит, примите правительственные награды.

Приятно. Награда — это награда, однако еще важней сознавать то, что тебе по плечу гусарство.

…Да, он и впрямь любил это слово, произносил его с удовольствием. И неспроста. Была в нем двоякость, так же, как и в его усмешке, двоякость, любезная его сердцу — иронизируя и посмеиваясь, легче сказать свое сокровенное, не опасаясь, что собеседник вас заподозрит в излишнем пафосе.

Люди входили и уходили. Играл оркестр. Когда он смолкал, до нас доносились удары волн, истово бившихся в парапет. Они звучали почти эпически — мощно и грозно. Как литавры.

— Эту историю Юдифь слушала молча, сосредоточенно, не прерывая меня ни словом. После затянувшейся паузы спросила:

— Вот что мне интересно — если бы вы получили приказ меня пристрелить, исполнили б сами или попросили б замены?

Славный вопрос. Я ее обнял.

— Я это выполню без приказа.

Но не сумел ее развеселить. Вышло, что оба мы отмолчались.

В начале сентября началась Вторая мировая война. Мои соотечественники радовались, что их обошла она стороной. Мне оставалось им посочувствовать. Я понимал, что их ожидает, сам уже жил в другом режиме. Командировки мои участились, и становились они все опасней. Бывало, что я сам себя спрашивал: какого рожна я когда-то выбрал такую сумасшедшую жизнь? В эти минуты я неизменно думал о том, как вернусь в Москву, и разукрашивал эту картинку разными радужными подробностями. Фантазия на тему "Юдифь".

Война надолго нас разлучила — она уехала с мальчиками в эвакуацию, а я регулярно забрасывал в тыл группы особого назначения, попросту говоря — диверсантов. Естественно, бывали проколы, однако, как правило, я справлялся.

Встреча, которую я так ждал, произошла уже в сорок шестом — я задержался на Дальнем Востоке. Помню, как я набрал ее номер, как долго повторялись гудки, один за другим, и как я нервничал. Но вот он — низкий цыганский голос, а мой — как нарочно — сел от волнения. Прокашлялся, пробормотал:

— Юдифь…

В ответ услышал:

— Где и когда?

Мы встретились на Суворовской площади — она называлась Площадь Коммуны — в громадной ведомственной гостинице, длинном, занявшем почти квартал, казарменном здании, закрепленном за Министерством обороны.

Был очень морозный февральский день. Мы долго присматривались друг к другу. На этот раз время взяло свое. Она постарела и поседела. Но это была Юдифь — остальное уже не имело большого значения.

Назад Дальше