Большой Мольн - Ален-Фурнье 12 стр.


— Ну, конечно. Ведь ты мой товарищ и брат…

И он положил руку мне на плечо.

Лишь постепенно дошло до меня, что все уже решено бесповоротно: Мольн уезжает заканчивать свои занятия в Париж, и никогда больше не будет рядом со мной моего старшего друга.

Оставалась единственная надежда, что мы когда-нибудь встретимся с ним в том парижском доме, где может вновь обнаружиться затерявшийся след его приключения… Но Мольн выглядел таким печальным, что эта надежда показалась мне слабой и жалкой.

Мои родители были уже предупреждены; господин Сэрель сначала выразил удивление, но довольно быстро согласился с доводами Огюстена; Милли, прежде всего хозяйка в душе, особенно сокрушалась при мысли, что мать Мольна застанет наш дом в таком необычном для него беспорядке… Уложить чемодан оказалось делом, увы, недолгим. Мы вытащили из-под лестницы пару воскресных башмаков Мольна, из шкафа — его белье, потом собрали тетради и учебники — все, что составляет немудреное богатство восемнадцатилетнего юноши.

К полудню в своей коляске приехала госпожа Мольн. Она позавтракала вдвоем с Огюстеном в кафе Даниэля и, не вдаваясь ни в какие объяснения, увезла его, как только накормили и запрягли лошадь. Мы попрощались с порога, и коляска, проехав по площади Четырех дорог, скрылась за поворотом.

Милли обтерла перед входом свои башмаки и пошла прибрать нетопленную столовую. А я впервые за долгие месяцы остался в одиночестве, не зная, как убить нескончаемый вечер безрадостного четверга. Мне казалось, что эта старая коляска навсегда увезла сейчас мое отрочество.

Глава одиннадцатая Я ПРЕДАЮ…

Чем заняться?

Погода понемногу прояснялась. Казалось, вот-вот выглянет солнце.

В огромном доме гулко хлопала дверь. И опять тишина. Время от времени отец пересекал двор, чтобы наполнить ведро очередной порцией угля для печки. Когда дверь открывалась, я успевал разглядеть развешанное на веревке белье, и мне так не хотелось возвращаться в эту невеселую комнату, превращенную в сушильню, и снова, один на один с учебниками, готовиться к выпускному экзамену, да еще к этому конкурсу в Нормальную школу, который отныне должен был стать моей единственной заботой!

Но странное дело: к моей тоске, граничившей с отчаяньем, примешивалось неясное ощущение свободы. Я чувствовал, что с отъездом Мольна, с неудачным финалом его похождения я избавился от странных хлопот и таинственных дел, не позволявших мне жить обычно и просто, как все люди. Мольн уехал; я уже не был товарищем неугомонного искателя приключений, братом отважного следопыта, я опять становился обыкновенным мальчишкой, таким же, как все остальные мальчишки в городке. Это делало мою жизнь легче и проще; мне оставалось лишь следовать естественным склонностям своей натуры.

На грязной улице показался младший из братьев Руа; он вращал над головой три привязанных к бечевке каштана, потом отпускал бечевку, и она взвивалась в воздух. Вот они упали на школьный двор. Меня охватило вдруг такое ощущение праздности, что я с удовольствием тем же манером раза два-три перебросил ему каштаны через ограду.

Но внезапно Руа прервал эту детскую забаву и бросился бегом догонять Двуколку, которая выехала со стороны Вьей-Планша. Он быстро и ловко вскочил в нее на ходу. Я узнал повозку Делюша и его лошадь. Правил сам Жасмен, рядом с ним стоял толстый Бужардон. Они возвращались с луга.

— Франсуа, поехали с нами! — крикнул Жасмен, который, должно быть, знал уже об отъезде Мольна.

И тогда, не предупредив никого из домашних, я взобрался в тряскую повозку и поехал, как и все стоя во весь рост и прислонясь к высокому борту. Двуколка повезла нас к дому вдовы Делюш…


И вот мы сидим в комнате за лавкой (добрая женщина не только держит постоялый двор, она еще и бакалейщица). Белый солнечный луч, проникая сквозь низкое окошко, скользит по жестяным ящикам и по бочкам с уксусом. Бужардон уселся на подоконник и, повернувшись к нам лицом, с жирным смехом толстяка поглощает бисквиты. Он берет их из стоящего рядом, на бочке, вскрытого ящика. Маленький Руа вопит от удовольствия. Между нами уже успели установиться дружеские отношения, впрочем довольно дурного пошиба. Я вижу, что теперь моими товарищами станут Жасмен и Бужардон. Моя жизнь в один миг изменила свое направление. Мне кажется, что Мольн уехал уже очень давно, что его приключение — это давняя печальная история, и с нею покончено.

Маленький Руа отыскал под какими-то досками початую бутылку ликера. Делюш предлагает нам выпить по рюмочке, но в лавке нашелся только один стакан, и мы поочередно пьем из него. Мне наливают первому, — в их отношении ко мне чувствуется некоторая снисходительность, как к человеку, не привыкшему к подобным правам охотников и крестьян… Это немного меня тяготит. И, поскольку разговор заходит о Мольне, меня охватывает желание преодолеть свою скованность, показать, что я посвящен в его историю, рассказать ее. К тому же разве мой рассказ повредит Мольну? Ведь всем его похождениям в Сент-Агате теперь наступил конец.

. . . . . . .


Может быть, я плохо рассказываю историю Мольна? Она не производит того впечатления, которого я ожидал.

Как истинные деревенские жители, привыкшие не удивляться ничему на свете, мои товарищи выслушивают рассказ с полной невозмутимостью.

— Свадьба как свадьба, только и всего! — говорит Бужардон.

Делюш как-то видел в Преверанже свадьбу позанятней, чем эта.

Замок? В городке наверняка есть люди, которые слыхали о нем.

Девушка? Мольн, как отслужит срок в армии, так женится на ней.

— Он должен был сам рассказать нам об этом, — добавляет кто-то, — и показать нам план, вместо того, чтобы доверяться какому-то бродяге!

Смущенный своей неудачей, я хочу воспользоваться случаем и пробудить у них любопытство: я решаюсь объяснить, кто был этот бродяга, откуда он явился, какова его удивительная судьба… Бужардон и Делюш меня даже не слушают. «Это он во всем виноват. Из-за него Мольн стал нелюдимым — Мольн, который был до того таким славным товарищем! Это он затеял все глупости с абордажами и ночными атаками, это он обращался с нами, как с малыми детьми…»

— Знаешь, — говорит Жасмен, глядя на Бужардона и покачивая головой, — я правильно сделал, что заявил на него жандармам. Он и так натворил здесь дел, а если б не я, натворил бы их еще больше!

Я с ними почти согласен. Несомненно, все обернулось бы совсем по-другому, если бы с самого начала мы не восприняли эту историю в таком драматическом и таинственном свете. И все под влиянием Франца, у которого так страшно сложилась жизнь…

Я целиком ушел в свои мысли, и тут в лавке внезапно послышался шум. Жасмен Делюш мгновенно прячет остатки ликера за бочку, толстяк Бужардон кубарем слетает с подоконника, спотыкается о пустую пыльную бутылку, которая катится по полу, и с трудом сохраняет равновесие. Маленький Руа, задыхаясь от хохота, отталкивает их обоих от двери, чтобы самому поскорее выбраться наружу.

Не понимая толком, в чем дело, я удираю вместе с ними; перебежав через двор, мы влезаем по лестнице на сеновал. Я слышу женский голос, который честит нас на все корки…

— Я не думал, что она так рано вернется, — шепчет Жасмен.

Только теперь до меня доходит, что в лавку мы пробрались тайком, а печенье с ликером попросту воровали. Я чувствую себя обманутым, как тот потерпевший кораблекрушение путешественник, который считал, что беседует с человеком, — и вдруг обнаруживает, что перед ним обезьяна. Я только и думаю, как бы поскорее убраться с сеновала, — эти проделки мне противны. Тем временем наступает темнота… Меня проводят задами через два чужих сада мимо большой лужи; наконец я на мокрой и грязной улице; на дорогу падают отсветы из кафе Даниэля… Я отнюдь не горжусь тем, как провел этот вечер. Вот и площадь Четырех дорог. И передо мной вдруг невольно возникает суровое и дружеское лицо, оно улыбается мне; последний взмах руки — и коляска исчезает за поворотом…

Мою блузу раздувает холодный ветер, так похожий на ветер минувшей зимы, трагической и прекрасной. И снова жизнь не кажется мне простой. В большом классе меня ждут с ужином; холодные струи воздуха то и дело врываются в комнату и уносят скудную теплоту, исходящую от печки. Стуча зубами, я выслушиваю упреки за то, что почти целый день пробродяжничал. Мне трудно войти в привычную колею: я лишен даже слабого утешения — сесть на свое обычное место за обеденным столом. В этот вечер мы обходимся без стола, — каждый держит тарелку на коленях и пристраивается где может в полумраке большого класса. Я молча жую испеченную на раскаленной плите лепешку, которая должна, очевидно, служить мне вознаграждением за этот проведенный в школе четверг и которая здорово подгорела…

Наверху, в своей комнате, еще острее ощутив одиночество, я стараюсь поскорее заснуть, чтобы заглушить угрызения совести, которые поднимаются с самого дна моей омраченной души. Среди ночи я дважды просыпаюсь: в первый раз мне слышится скрип соседней кровати, словно на ней спит Мольн, который обычно резким движением поворачивается во сне на другой бок; во второй раз мне чудится, что он своим легким крадущимся шагом ходит по чердаку…

Глава двенадцатая ТРИ ПИСЬМА БОЛЬШОГО МОЛЬНА

За всю свою жизнь я получил от Мольна всего три письма. Они и сейчас хранятся у меня в ящике комода. И, перечитывая их, я всякий раз ощущаю прежнюю грусть.

Первое письмо пришло на другой день после того, как он уехал.


«Дорогой Франсуа,

сегодня я приехал в Париж и сразу же пошел к дому, о котором говорил Франц. Я никого не нашел. Дом пуст. Он всегда будет пуст.

Это небольшой двухэтажный особняк. Комната мадмуазель де Гале должна быть наверху. Окна второго этажа больше других затенены деревьями. Но если смотреть с тротуара, они видны довольно хорошо. Все шторы спущены, и только безумец может надеяться, что в один прекрасный день за одной из них появится лицо Ивонны де Гале.

Дом выходит на бульвар… Моросил небольшой дождь, на зазеленевших деревьях блестела листва. Слышались резкие звонки трамваев, которые непрерывно, один за другим, шли по улице.

Почти два часа я шагал взад и вперед под окнами. Чтобы меня не приняли за грабителя, задумавшего недоброе, я зашел в лавку и выпил стакан вина. Потом снова, без всякой надежды, принялся ходить возле дома.

Наступил вечер. В окнах стали загораться огни — во всех домах, только не в этом. Ясно, что в нем никто не живет. А ведь пасха не за горами.

Я уже собирался уходить; в это время какая-то девушка — или молодая женщина — подошла к дому и села на мокрую от дождя скамейку. Она была в черном платье с маленьким белым воротничком. Когда я уходил, она все еще сидела на своем месте, сидела неподвижно, несмотря на вечернюю прохладу, и ждала — неведомо чего, неведомо кого. Как видишь, в Париже полно безумных, вроде меня.

Огюстен».


Время шло, напрасно ждал я весточки от Огюстена в первый день пасхи; не было писем и в последующие дни, когда пасхальная суматоха сменилась тишиной и спокойствием и, казалось, остается только ждать лета. Наступил июнь, пришла пора экзаменов, а с ней — страшная жара, которая удушливой пеленой, при полном безветрии, повисла над полями. Даже ночь не приносила свежести, и дневная пытка продолжалась в темноте. Во время этой невыносимой июньской жары я получил второе письмо от Большого Мольна.


Дорогой друг, «Июнь 189… года

теперь уже не осталось никакой надежды. Я это знаю со вчерашнего вечера. С этого времени меня мучает тоска, которой я до того почти не чувствовал.

Каждый день я приходил туда, на ту скамью, и, несмотря ни на что, ждал, караулил, надеялся. Вчера после ужина вечер был особенно удушливым и темным. На тротуаре, под деревьями, переговаривались люди. Над черной листвой, которую свет из окон местами окрашивал в зеленый цвет, горели огни в квартирах третьих и четвертых этажей. То здесь, то там виднелось распахнутое настежь окно… Зажженная на столе лампа отгоняла знойный июньский мрак, и можно было разглядеть самые дальние углы комнаты… О, если бы черное окно Ивонны де Гале вдруг тоже осветилось, наверное, я бы решился подняться по лестнице, постучать, войти…

Девушка, о которой я тебе писал, опять сидела на прежнем месте, чего-то ожидая, как и я. Я подумал, что она должна знать, кто живет в доме, и спросил ее об этом.

— Я знаю, — ответила она, — что раньше сюда приезжали на каникулы девушка и ее брат. Но мне сказали, будто брат бежал из замка своих родителей неизвестно куда, и никто не может его разыскать, а девушка вышла замуж. Вот почему дом пустует.

Я пошел прочь. Не пройдя и десяти шагов, я споткнулся и едва не упал. Ночью — это было минувшей ночью, — когда во дворах наконец угомонились женщины и дети и я мог бы уснуть, — я стал прислушиваться к шуму фиакров на улице. Они проезжали довольно редко. Но стоило одному затихнуть вдали, как я невольно начинал ждать следующего. И вот — позвякиванье бубенчика, цоканье копыт по асфальту… И все повторяется сначала, и этому нет конца: пустынный город, твоя утраченная любовь, долгая ночь, лето, лихорадка…

Сэрель, друг мой, я в полном отчаянье.

Огюстен».


Как мало смог узнать я из этих писем о делах моего друга! Мольн не объяснял, почему так долго не писал мне; он не сообщал, что собирается делать дальше. У меня было такое впечатление, что он порывает со мной, как порывал со всем своим прошлым, потому что на приключении его можно было поставить крест. В самом деле, я несколько раз писал ему, но он не ответил. Если не считать нескольких поздравительных слов, которые он черкнул мне, когда я получил аттестат. В сентябре я узнал от одного из школьных товарищей, что Мольн приехал на каникулы к своей матери в Ва-Ферте-д'Анжийон. Но в тот год мой дядя Флорантен пригласил нас провести каникулы у него, во Вье-Нансее. И я так и не смог повидаться с Мольном, который вскоре вернулся в Париж.

В начале учебного года, точнее говоря, в последних числах ноября, когда я с мрачным усердием засел за подготовку к новым экзаменам в надежде добиться на следующий год звания учителя, минуя Нормальную школу в Бурже, я получил еще одно письмо от Огюстена, последнее из трех:


«Я все еще хожу под этим окном, — писал он. — Я все еще жду, безрассудно, без всякой надежды. В холодные воскресные вечера, перед наступлением сумерек я не могу заставить себя вернуться в свою комнату, закрыть ставни, меня тянет еще раз пойти туда, на продрогшую улицу.

Я похож на ту сумасшедшую из Сент-Агата, которая ежеминутно выходила на крыльцо и смотрела из-под ладони в сторону Ла-Гара, не идет ли ее сын, а ведь он давно умер.

Я сижу на скамейке, дрожу от холода и представляю себе, как кто-то сейчас подойдет и тихо возьмет меня за руку… Я обернусь. Это будет она. «Я немного задержалась», — скажет она просто. И сразу исчезнет все горе, все безумие. Мы входим в наш дом. Ее шубка заледенела, вуалетка промокла, она вносит с собой с улицы привкус тумана, она подходит поближе к огню, и я вижу ее белокурые волосы, на которых блестит иней, вижу ее дивный профиль, ее нежное лицо, склоненное над пламенем…

Увы! За стеклом по-прежнему белеет штора. Поняла ли девушка из Затерянного Поместья, что мне теперь больше нечего ей сказать?

Наше приключение окончено. Нынешняя зима мертва, как могила. Может быть, только когда мы умрем, может быть, только смерть даст нам ключ, даст нам продолжение и конец этого несостоявшегося романа?

Сэрель, когда-то я просил тебя думать обо мне. Теперь, напротив, лучше меня забудь. Лучше было бы все забыть.

. . . . . . .

О. М.»


И снова наступила зима, мертвая и унылая, так не похожая на прошлую зиму, полную таинственной жизни; на площади больше не было бродячих комедиантов, школьный двор пустел сразу после четырех часов, я оставался в классе один, и ученье не шло мне в голову… В феврале, впервые за эту зиму, выпал снег и окончательно похоронил наши былые романтические приключения, стер последние следы, замел все тропинки. И я старался, как просил меня Мольн, все забыть.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава первая КУПАНЬЕ

Курить папиросы, смачивать сахарной водой волосы, чтобы они завивались, обнимать на дороге девушек, учениц дополнительного класса, и, спрятавшись за изгородью, вопить: «Эй, чепцы!» — дразня проходящих мимо монахинь, — все это было любимым занятием местных шалопаев. Впрочем, шалопаи подобного сорта вполне могут исправиться и стать к двадцати годам весьма милыми юношами. Хуже, когда у шалопая лицо, несмотря на молодость, уже успело поблекнуть и приобрести какой-то старообразный вид, когда он занимается сплетнями о женах своих соседей, когда он, чтобы посмешить товарищей, болтает глупости о юной Жильберте Поклен. Но в конце концов, может быть, даже и такой случай не безнадежен…

Именно таков был Жасмен Делюш. По непонятным причинам, но явно без малейшего намерения сдавать экзамены, он продолжал ходить в школу в старший класс, хотя все кругом просто мечтали, чтобы Делюш наконец расстался с партой. Время от времени он учился ремеслу штукатура у своего дяди Дюма. Так или иначе, но скоро этот самый Делюш, Бужардон и еще один парень по фамилии Дени, — очень славный малый, сын помощника учителя, — оказались единственными моими приятелями из всех учеников старшего класса, и только потому, что они остались «со времен Мольна».

Назад Дальше