Вернулся Антон.
— Ничего нового? — спросил я.
Антон покачал головой.
— Слушай, Антон, а почему нам не посоветоваться бы с Андреем? С его дружками можно горы своротить, да и сам он мужик деловой. Ты с ним еще не говорил?
— Нет, Алешка, ни с кем я не говорил. Неужели ты не понимаешь, как мне мучительно с ними толковать об этом? Ты — это совсем другое дело…
— И Севка тоже не знает? — словно по инерции подлезал я.
— Говорю тебе — никто не знает. А Севка — тем более. Я с ним ни в коем случае это обсуждать не хочу. Что ты — Севку но знаешь? Он в первую очередь за свою задницу перепугается, что его в загранку больше не пустят, начнет меня уму-разуму учить. Да еще бате доложит в лучшем виде!
Как несчастье туманит человеку мозги, даже самому умному! Бати он испугался! Вот дурень — тебе сейчас о спасении думать надо!
— Ты что насчет Андрея? Давай сейчас к нему поедем? — предложил я.
Антон задумался. Официантка принесла кофе, и мы сидели, прихлебывая его теплую душистую горечь и сердито посматривая друг на друга.
— Подумать надо, — сказал, наконец, Антон. — Видишь ли, Леша, сейчас самое главное — что эти дельцы скажут ревизорам или обхаэсникам — если их вызовут.
— Надо полагать, их вызовут обязательно, — выпалил я. — Может, есть смысл поговорить с ними?
— Нам — ни в коем случае, — категорически отрезал Антон. — Да и не знаю я их, в глаза не видел. Все переговоры с ними вел Красный.
— А Красный?
— Он сказал, что мужики надежные, ручается за них головой. И не в таких, мол, переделках бывали.
— Пусть Красный с ними обязательно поговорит. В конце концов, он брал — они давали. В случае чего, их первыми посадят, да еще квартиры отберут. Помнишь, ты сам рассказывал про дело Беловола, тогда всех этих дельцов из квартир купленных повышибали…
— Помню… — Антон допил кофе, сумрачно крутил в руках чашечку. — Помню. И Красному скажу, конечно, — пусть он с ними потолкует покруче. Но если их вызовут в ОБХСС… — и он обреченно махнул рукой, взял бутылку, в ней оставалось еще немного, разлил водку по рюмкам.
— А что будешь делать?
— Буду терпеть, — Антон неожиданно рассмеялся. — Я анекдот забавный вспомнил. Одному еврею в поезде все время не везло: каждый раз его кто-нибудь избивал — то на платформе в очереди за кипятком, то в тамбуре хулиганы, то пьяный официант в вагоне-ресторане. Попутчик ему говорит: «Слушайте, сколько можно такое терпеть, и куда вы, собственно говоря, едете?» А тот: «Если морда выдержит — аж до самой Одессы!» Вот так и мне придется. Потому что долг, к сожалению, платежом красен…
Антон чокнулся со мной:
— Дай Бог, как говорится, чтоб обошлось.
Мы выпили, и я решительно взял его за руку:
— Поехали к Андрею!
Вот и получил я совет, поддержку и опору у несокрушимого старшего брата! Мы шли в проходе между столиками, и я отстраненно, будто глядя на другого человека, дивился охватившему меня душевному параличу: мне было не стыдно, что Антон стал взяточником, и не горько, что он безвозвратно теряет место командира и хозяина советской жизни, и не больно, что его могут завтра посадить в тюрьму, предварительно вываляв в смоле и перьях газетного позора.
Мне себя не жалко — чего ж его жалеть. Остро полыхнуло — не объяснением, но предчувствием — меня в тюрьму сажать не станут.
Проще убить.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
37. АЛЕШКА. МАСКА ОСЛА
Наш родственник, настоятель и художественный руководитель бани, Серега Дудкевич никак не обнадежил. Медленно пошевеливая комьями своего тугого мяса, он молча выслушал меня — Антон в это время мрачно пил водку. Подумав, Дудкевич выразительно сплюнул, с презрением и досадой сказал:
— Дурак ты, Антон. Какое место просрал! Да знал бы я, что у тебя плохо с деньгами, я бы вмиг дал людей — на вторую зарплату тебя посадили бы…
Антон дернулся лицом, и я видел, что он хочет сказать нашему банщику — я раньше с твоими людьми на одном поле не сел бы! Но ничего не сказал Антошка, он уже понял, что нечего гоношиться, ничем он не лучше уголовников Дудкевича, только глупее — они не попадаются.
А Серега посмотрел на нас строго и засмеялся:
— Ну, чего раскисли? Уже полные штаны наделали! Бздуны несчастные!..
Мне захотелось дать ему для порядка по роже, но за его спиной уже стоял немой Макуха, страшно скалился, беззвучно и слепо, как череп. С чернильными провалами глазниц. С огромными, железными руками.
Антошка безвольно вякнул в своем кресле:
— Свинья ты, Серега! Ошибаешься — я не трус…
— Я и не говорю, что трус, — ухмыльнулся Серега. — У тебя просто сфинктор слабый — чуть пуганули, ты и серанул в штаны. Бороться надо. Чего-нибудь придумаем — людишки пока кое-какие еще имеются…
У самого Сереги тоже были неприятности. Вчера его вызвали в Моссовет и сообщили, что готовится решение о закрытии бассейна. Академия художеств, важные ученые и главные писатели обратились с жалобой — испарения огромного открытого бассейна гноят и уничтожают картины в расположенном рядом Музее изобразительных искусств. Представили заключения экспертов и авторитетных комиссий: собрание живописи, третье в мире по ценности, находится под угрозой уничтожения.
Серега неистовствовал, но сдаваться не собирался. И хотя он кричал: «Посмотрим еще, что важнее — здоровье и отдых трудящихся или их дерьмовые картинки», но мне казалось, что банная песенка спета. Я не сомневался, что молельня утопленников на дне Храма Христа Спасителя обречена — смоют ее миллионы долларов, которых стоят картины, а они могут завтра понадобиться для покупки хлеба.
Так и ушли мы, напутствуемые туманным обещанием Сереги пошерстить нужных людей — ему сейчас было не до нас, ему надо было строить эшелонированную оборону против вшивых культуртрегеров, пытающихся ради спасения каких-то паршивых ничьих картинок лишить его главного промысла, а трудящихся — физкультуры.
— Послезавтра приезжает Кекконен, обязательно заглянет ко мне — он только мой массаж признает, — сказал задумчиво-значительно Дудкевич на прощание.
— Какой Кекконен? — удивился я.
— Какой-какой! Обычный. Лысый. Финский. Президент.
— И чего?
— Хрен через плечо! Совсем вы, братья, без ума стали! Не один же он будет! Людишки с ним прибудут всякие полезные — в перерывах пошепчемся…
Антон подвез меня к Дому журналистов, я пересел в своего «моську», а он покатил к себе в Управление — мрачный, черный, полупьяный. Сговорились утром созвониться. Я решил нарушить его приказ и поговорить с Севкой. Антошка не прав — дело не в том, хороший человек Севка или плохой, любит он нас или нет. Он все равно постарается сделать все возможное, чтобы замять скандал: больше всего на свете он озабочен своей карьерой и понимает, что ему самому может не поздоровиться, если эта история получит огласку. У нас только сын за отца якобы не отвечает, а брат из-за брата в два счета может вылететь с загранслужбы.
И, только прикатив к Севке, я понял, как правильно рассудил. Он открыл мне дверь, малозаметно удивился, очень показательно обрадовался, и по мелкому вздрогу век, по кипучему оживлению понял я — испугался.
Я ведь всего раз был в этой квартире. Несколько лет назад я зашел сюда и меня мутило от кричащей демонстрации нищего богатства выездного служащего, от угнетающей показухи почти заграничного интерьера, от невероятного количества мебели, вещей, ковров, украшений, от скучной сытости нажравшегося каши побирушества. Подвыпившая Эва тогда спросила меня со смешком:
— Что, Лешка, не нравится тебе наше гнездышко? Это ведь вкус вашей мамы! Только здесь нет ни одного советского гвоздя…
С тех пор я и не бывал здесь никогда. И ничего здесь не изменилось — только все стало будто пыльнее и запущеннее. Как на даче весной, когда приезжаешь из города в послезимнюю нежиль и запустение.
И во всей этой брошенной, никому не нужной квартире, светился только солнечной улыбкой Севка.
— А-ат-лична-а! — восклицал он и хлопал меня крепко по плечам. — Сейчас мы с тобой коньячку выпьем. Или джинцу тяпнешь? С тоником? Со льдом? Хорошо?
Он суетился чуть больше, чем от радости, которую ему мог доставить визит такого говноеда, как я.
— Водка есть? — спросил я.
— Найдется! — обрадовался Севка. — Со льдом? С лимонным соком?
— Без фокусов. Просто водки.
— А-азвереть от тебя можно, братан! — еще пуще развеселился Севка, а глаза чуть прищурены, напряжены, кожа на скулах натянута: соображает, для прыжка группируется.
Уселись на кухне, а когда проходил я по коридору, то краем глаза увидел в раскрытую дверь спальни два больших распахнутых кофра.
Севка достал из холодильника вареную курицу, колбасу, сардины. Налил мне стопарь, а себе плеснул маленько в большой стакан с соком. Он пьет помалу — бережет себя для будущих свершений.
И во всей этой брошенной, никому не нужной квартире, светился только солнечной улыбкой Севка.
— А-ат-лична-а! — восклицал он и хлопал меня крепко по плечам. — Сейчас мы с тобой коньячку выпьем. Или джинцу тяпнешь? С тоником? Со льдом? Хорошо?
Он суетился чуть больше, чем от радости, которую ему мог доставить визит такого говноеда, как я.
— Водка есть? — спросил я.
— Найдется! — обрадовался Севка. — Со льдом? С лимонным соком?
— Без фокусов. Просто водки.
— А-азвереть от тебя можно, братан! — еще пуще развеселился Севка, а глаза чуть прищурены, напряжены, кожа на скулах натянута: соображает, для прыжка группируется.
Уселись на кухне, а когда проходил я по коридору, то краем глаза увидел в раскрытую дверь спальни два больших распахнутых кофра.
Севка достал из холодильника вареную курицу, колбасу, сардины. Налил мне стопарь, а себе плеснул маленько в большой стакан с соком. Он пьет помалу — бережет себя для будущих свершений.
Севка улыбался всем своим открытым простоватым лицом Иванушки-дурачка, который уже становился грозным добро-молодцем, а вернее сказать — давно уже превратился в него, но об этом мало кто знает, и сам он не спешит кого-либо информировать об этом удивительном превращении.
Глядя на его добродушное бесхитростное лицо с затаенным стальным блеском глаз, я вспомнил одно наше семейное предание: когда Севке исполнилось семь лет, отец привез его в закрытый правительственный магазин и разрешил самому себе выбрать игрушку в подарок. Любую. Севка час простоял перед прилавками и, наконец, твердо и бесповоротно купил грубо склеенную из папье-маше маску осла. Все смеялись. Никому не приходило в голову, что мальчик выбрал судьбу — он до сих пор носит на лице эту маску, в прорезях которой еле заметно леденятся безжалостные глаза.
— Эва когда придет?
— Завтра, она на суточном дежурстве, — он мотнул головой в сторону спальни: — А я пока сам потихоньку собираю вещички…
— Ты едешь куда-то?
— К себе, в Женеву. Вношу свой скромный вклад в мирное наступление на переговорах по разоружению, — и захохотал. — А-а-риги-нально? Ну, давай выпьем…
Мы чокнулись, выпили, и я спросил:
— Когда отправляешься?
— Пока сам не знаю — на той неделе, наверное. А что?
— Да ничего. Просто так спросил.
Севка сердечно покачал ослиной маской:
— Все-таки ты очень хороший парень, — взял и просто так забежал спросить, когда братан уезжает. Эт-та а-атлична!
Я засмеялся:
— Нет, я просто давно хотел у тебя узнать — что ты там делаешь на переговорах? У американцев шпионишь или за нашими следишь?
Севка просто закатился, я думал, у него колики начнутся от смеха, вытер под своей картонной маской слезы на глазах, ответил прочувственно:
— Ну и ну! Ты сказанешь — хоть стой, хоть падай!
— Ну, а что же? Может, ты мне станешь доказывать, что ты настоящий эксперт по разоружению?
Севка продолжал веселиться, нахлобучивая все глубже ослиную маску, она уже сидела на его голове, как рыцарский шлем.
— Чего велят, Алешенька, то и делаю — всего помаленьку! — и для убедительности помахивал длинными ушами.
Он снова налил нам водочки. У меня уже шумело в голове, но очень хотелось выпить еще, чтобы не подкатывала под сердце острая ледышка страха, матереющая вместе с трезвостью. Хорошо бы всю жизнь прожить кирнувши — только опохмеляясь, и чтобы не покидал кураж, воздушная пустота нереальности, летучая легкость беззаботности.
Севка колдовал что-то со льдом, тоником, соком, и улыбка Иванушки-дурачка бродила по его маске, и весь он был — покой и праздность, пижонство и доброе легкомыслие — вплоть до костюма сафари, шикарных сабо и висящего на шее золотого амулета, крошечной медальки. Жутковатый зло-добро-молодец мимикрировал на глазах, мгновенно и незаметно трансформируясь в осла, Иванушку-дурачка, дерьмового плейбоя. Только глаза оставались те же — несмеющиеся, ждущие атаки, чтобы ударить на миг раньше. Эксперт по разоружению — одно слово.
— Ну, выпили?
— Давай!
Он свой стакан не выпил, а только прихлебнул, и я еще не вынырнул из горечи прокатившейся водки, из ее палящего дыхания, потери первого вздоха, вышибающего влагу на глазах, еще не видя Севки, поднырнувшего под мой стопарь, — я только услышал его голос:
— У Антона неприятности?
Я поставил стопку, продышался, закусил колбаской, медленно ответил:
— Да, неприятности. А ты откуда знаешь?
— Ну, ты даешь! — восхитился моей тупостью Севка. — Я хоть и не шпионю за американцами, но по службе соображать что-то обязан…
— И что же ты насоображал?
— Что из-за своих дел ты меня просить не придешь — мы же Епанчины, гордецы. На стариков тебе наплевать, да и случиться у них ничего не может. Гайдукова с Виленкой ты не любишь. Остается Антон…
Скукожившаяся старая маска, растрескавшаяся, с облезшей краской валялась на полу. Разоружение, ничего не скажешь, крепко готовит людишек.
Я молчал. Севка терпеливо улыбался, сидел, положив ногу на ногу, покачивая на мыске расписным сабо.
— Антон взял две взятки за незаконное предоставление квартир. Сейчас идет проверка. Если можешь — помоги это дело как-то притушить…
Я говорил, и у меня было чувство, будто я катал языком раскаленный свинец во рту.
Севка ничего не отвечал, а занялся разливкой водки. Я больше не любил Антона, ненавидел Севку, презирал себя. Мне была противна эта кухня, противен этот дом, осень, город за окном. Мне было противно все. И водки больше не хотелось.
Севка думал. Заброшена в заграничный кофр маска осла, безвременно скончался, исчез Иванушка-дурачок, да и никакого добро-молодца больше не было. Сухое, припаленное опасностью и злостью лицо нестарого Кащея. Я был ему неприятен как плохой вестник, я стал разрушителем этого импортного, слегка запылившегося уюта.
— Ничего не обещаю, — сказал он наконец. — Но подумаю. Я постараюсь…
И снова мы изнурительно молчали, и мне не верилось, что когда-то — незапамятно давно — мы долгие годы жили в одной комнате, я заползал к Севке в кровать, а он мне рассказывал страшные сказки, он оставлял мне пол-яблока, а я бегал с записками к его однокласснице, я очень гордился таким старшим братом. Сентиментальные слюни, глупости. Это было не с нами, это случилось в чьей-то чужой жизни.
— Меня интересует твое отношение к этой истории, — вдруг сказал Севка.
Я молчал — что я мог ему сказать?
— Нет, Алеша, ты уж, будь другом, не молчи, а ответь мне на вопрос, — он встал со стула, подошел и положил мне руку на плечо, и мне было неприятно его прикосновение, но я не решался отодвинуть его. — Я спрашиваю тебя не из праздного резонерства…
— А из чего же еще? — угрюмо отбрехнулся я. — Я — ответчик за брата своего.
— Я хочу, Леша, лучше понять людей — вообще. И тебя хочу лучше понять — в частности…
— Чего же тебе непонятно?
— А непонятно мне многое. Как получается, что молодой писатель, человек принципов и твердых убеждений, взявший себе задачу разоблачить преступность нашего общества и с риском для всей своей жизни, для благосостояния и общественного положения всей своей семьи, раскапывает историю убиения Михоэлса…
— Что-что? — поперхнулся я и сердце остановилось.
— Да-да — историю убиения Михоэлса, я не оговорился. И вдруг этот же человек бежит с наскипидаренной жопой ко мне, чтобы с помощью того же преступного беззакония отвести угрозу справедливого уголовного наказания от своего взяточника-брата. Как прикажешь мне это выстроить в сознании? Как мне это глубже освоить и понять?
Я оглушенно молчал. Севка знает о моих делах. Значит, я уже давно под колпаком. Кто-то настучал. Где-то я засветился. Все это больше не секрет.
У меня стал дергаться глаз. Я зажимал его ладонью, но он испуганно трепетал, прыгал, будто хотел изо всех сил вырваться из надоевшей ему моей башки.
И про мое поведение Севка сказал все правильно. Не проходит, видимо, даром, когда человек столько десятилетий носит маску осла.
— Мы все вместе разрушили мораль, — сказал я. — Растоптали понятия о приличиях. Больше нет нравственности. Нет морали. Но немного любви еще осталось в этом мире. Я люблю Антона. Я его любил. И хотел ему помочь.
— Все правильно, — как резиновый, подскочил Севка и быстро, допросно спросил: — А отца своего ты не любил?
— При чем здесь — любил отца, не любил? — махнул я рукой.
— При том, что ты своими изысканиями хочешь закопать в могилу еще живого папаньку. Тебе не приходило это в голову?
Я молча, тупо смотрел на него, и все мое нутро сводило от тоски и боли, которая, как судорога, охватывает в море неосторожного пловца.
— Поясни мне свою мысль, — попросил Севка. — Чтобы избавить своего брата от позора и преследования, ты готов, вместе со мной, совершить преступление. Ты понимаешь, что это — преступление? И одновременно хочешь выкопать на всеобщее обозрение, на чужой, злорадный погляд давно забытое преступление твоего папаньки? Как это следует понимать?