Петля и камень в зеленой траве - Вайнер Аркадий Александрович 45 стр.


Рухнула навсегда оседлая жизнь, став вечным бродяжничеством. Взорвали, затоптали, изгадили, забыли путь из варяг в греки. Мы вершим нескончаемый кольцевой маршрут из печенегов в половцы. Обезлошадевшие, спешенные скифы.

Прочь — в дождь, в пустоту, в ветер! И у ночи есть конец. С рыком и гиканьем волокло меня отчаяние по одичавшему мертвому городу, дотла разрушенному и разграбленному собственными хозяевами, пока не бросило, обессиленного и мокрого, у собственного порога — в комнате было пусто, пахло духами Эвы, пролитым коньяком, окурками, белела разворошенная постель на диване, мутно светила желтая лампа и набухало серостью оконное стекло.

На столе лежал плотный белый конверт. Я взял его в руки, медленно, будто по слогам прочитал на нем, пытаясь понять смысл: «Эва, очень прошу тебя передать это письмо Алешке — я сам не успеваю до отъезда. Целую, Всеволод».

Разорвал конверт — оттуда выпало десять хрустких глянцевитых новеньких сторублевых купюр и записка: «Алешка, я знаю, что у тебя сейчас плоховато с деньгами. Возьми в долг. Разбогатеешь — отдашь. Твой Севка».

46. УЛА. ШИФР 295

Бес, который манил Ольгу Степановну, так удачно увернувшийся от нее в погоне на троллейбусе, вернулся к ней ночью, уговаривал, стращал, прилещивал, но она ему не поддалась, с криком бегала по палате, ловила его, ругалась и плакала, с разбега перевернулась через мою кровать, разбила в кровь лицо, получила от дежурной сестры двойную дозу аминазина, и теперь лежала неподвижно, почти бездыханная, с огромным синяком под глазом и присохшей бурой пеной на губах.

А Клава Мелиха, прячась за изголовьем моей кровати, рассказывала жарким шепотом, что теперь она выследила точно и знает наверняка, что здесь у них приемно-передаточный шпионский центр.

— Доктор… пухленький такой, симпатичный… он всем врет, что фамилия ему Выскребенцев… он и есть главный шпион… начальник диверсантов… его по-настоящему зовут Моисейка Ахмедзянов… я его сразу узнала… он раньше у нас учетчиком работал… я сразу вспомнила, что его фамилия Ахмедзянов… а Моисейка — то другой… он ему не то брат, не то по жене товарищ… евреи ведь и татары — это одно и то же… они родину сговорились продать… придут американцы и негры… всех убьют… с живых кожу будут сдирать и есть… они все изменники родины… ой-ой-ей, мне бы только до чекистов добраться… им глаза открыть… никто ведь не знает… слышь, тетка, ты мне напиши, что я тебе расскажу… беда у меня — я буквы забыла… ты мне только напиши… у меня тут шпион один знакомый есть… он чекистам донесение наше доставит… они придут… всех нас освободят…

Света накрылась с головой простыней и пела вполголоса свои чудные песни. Это была печальная музыка поражения, смирения, отступления.

Две санитарки ввели в палату новую больную — пожилую, совершенно седую женщину с ясным добрым лицом. За ними шел Выскребенцев. Клава упала на пол и ползком метнулась к своей кровати. Проходящая санитарка несильно пихнула ее ногой, заметила:

— Ползай, ползай — до Сычевки аккурат доползешь…

Выскребенцев показал старушке кровать в углу:

— Вот, Анна Александровна, ваше место будет. Располагайтесь. Я верю, что у нас с вами дело пойдет на лад…

Анна Александровна положила на тумбочку свой узелок, присела на кровать, вздохнула, и в позе ее было какое-то удивительное сочетание смирения и несогласия.

— А дела у нас должны обязательно пойти на лад, — рыхлился всеми своими пухлостями розовый черт, улыбался сочными губками, пушистые усята его дыбились. У вас нет, дорогая Анна Александровна, выхода…

— Почему же это? — спокойно спросила женщина.

— Потому что вы проходили уже курс лечения в Ленинградской спецбольнице, Днепропетровской и Казанской. Если и мы не поможем, остается один путь — Сычевка. А вы ведь, наверняка, наслышаны о ней…

— Что ж, как Господь велит… — пожала Анна Александровна плечами.

— Ну, знаете ли, Анна Александровна, это не ответ, — развеселился мучитель. — Народная мудрость гласит — на Бога надейся, да сам не плошай.

— Оплошать вы мне не дадите, — твердо ответила старушка. — А я уж как-нибудь надеждой на Господа проживу…

— Как знаете, как знаете, — и быстро потер свои пухленькие надувные ладошки, повернулся ко мне: — А как вы себя чувствуете, Суламифь Моисеевна?

— Я требую, чтобы вы собрали комиссию! Вы преступник — вы кормите меня нейролептиками! Вы не имеете права! Я требую комиссии…

Выскребенцев доброжелательно улыбнулся, ласково блеснули его золотые очечки.

— Не волнуйтесь так, Суламифь Моисеевна! Успокойтесь! Конечно, вас будет смотреть и консилиум, и консультанты, и самая компетентная комиссия. Вы ведь и не представляете, как вам это самой нужно. Вам нужно очень серьезное лечение, заботливый надзор. Вы же нас сами и благодарить потом будете. Пока вы еще не понимаете, у вас неадекватная реакция. А поправитесь немного, поставим вас на ноги, вы мне еще цветы носить будете и сердечно благодарить…

Он, гадина, нарочно издевался надо мной. Я подумала, что он меня специально провоцирует на истерику. Собрала все силы, и как могла спокойно, сказала ему:

— Я вам официально заявляю, что больше не буду принимать таблетки галоперидола. Вы хотите действительно свести меня с ума — я вам не дамся…

Выскребенцев искренне, от души расхохотался:

— И после такого заявления вы хотите, чтобы я поверил в вашу адекватность? Я уж не говорю об оскорбительности вашего заявления для моей врачебной чести — но подумайте сами, что было бы, если бы все пациенты психиатрической больницы сами назначали себе или отменяли методику лечения? К вашему же счастью, для вашего же блага мы свободны в выборе методов и тактики лечения больных. А если вы не захотите принимать таблетки галоперидола, я переведу вас на уколы триседила, эффективность которого вдвое выше…

От бессильной злости, от горечи, от беззащитности у меня против воли покатились по щекам слезы. А он поощрительно похлопал меня по руке:

— Поверьте мне — любая комиссия подтвердит мой диагноз. У вас классическая картина вялотекущей шизофрении. Вы раздражительны, грубы, вспыльчивы, циничны, вы все время насторожены и подозрительны. При этом вы повышенно сенситивны, ранимы, обидчивы и слезливы…

Я закрыла глаза и вдруг услышала тихий отчетливый голос новой больной — Анны Александровны:

— Ох, жутко тебе будет, доктор, гореть в геенне огненной…

Шаги его ватно прошелестели к двери и оттуда донесся мягкий убеждающий голос:

— Геенна огненная будет здесь, на земле, и гореть в ней будем вместе… И вы — праведные, и мы — грешные…

Анна Александровна присела на край моей кровати и стала быстрыми, легкими движениями гладить мне лоб, переносицу, брови, и боль как будто вытягивалась ее мягкими пальцами, и становилось тише на душе.

— Ты поплачь, девочка, не крепись, ты пожалуйся — легче станет. А то душа от молчания, как глина от огня, каменеет. Это ведь они, антихристы, нарочно придумали, что жалость унижает человека — чтобы люди совсем друг на друга облютели. А жил на земле мудрый добросерд — епископ Дионисий и заповедывал он людям изучать друг друга, чтобы лучше понять, поняв — полюбить, а полюбив — соединиться.

К нам подкралась Клава и неожиданно истошно заголосила:

— Широка страна моя родная… всюду жизнь привольна и широка… с южных гор до северных морей… человек проходит как хозяин, если он, конечно, не еврей… Ха-ха-ха! Попались, шпионы!.. О чем шептались?..

Меня от испуга и досады затряс колотун, а Анна Александровна даже не вздрогнула, только рука стала чуть быстрее двигаться:

— Не сердись, доченька, — нет ни вины, ни греха на ней. Пожалей ее — сердцем откройся, легче самой будет, неисчерпаемый колодец любви поместил нам Господь в сердце, да редко мы сами черпаем…

— А за что вас… сюда? — спросила я.

Старушка засмеялась:

— Расстройство сознания в форме религиозного бреда. Да вообще-то — целая история болезни накопилась у меня. Я уже почти полный круг по спецпсихичкам сделала. У меня шифр 295 — а он у них, как каинова печать, не смывается…

— А что такое — шифр 295?

— Это по государственной тайной нумерации название шизофрении. Если однажды тебе поставили такой диагноз, он остается на всю жизнь. Никакая комиссия его снять не может. В крайнем случае — могут заявить, что сейчас шизофренического состояния не наблюдается. Но шифр остается навсегда. И всю жизнь уже живешь с клеймом. Ни на работу, ни за границу, никуда с этим шифром ты не попадешь. У нас так и говорят: осужден пожизненно по 295 статье…

Я тоже осуждена пожизненно.

У меня проказа и шизофрения. Шифр 295. Шифр остается навсегда.

47. АЛЕШКА. ПОГОНЯ

Я тоже осуждена пожизненно.

У меня проказа и шизофрения. Шифр 295. Шифр остается навсегда.

47. АЛЕШКА. ПОГОНЯ

Первую из десяти Севкиных новых сторублевок я оставил на станции техобслуживания. Ее уже несколько месяцев ждал вечно пьяный слесарь Васька Мяукин, давным-давно укравший для меня необходимые запчасти. Васька — пролетарий с интеллигентными запросами, читатель «Литгазеты», ценил меня за смешные рассказы настолько, что не отдал дефицитные ворованные запчасти какому-то другому клиенту, хотя его почтение и не простиралось так далеко, чтобы дать их мне в долг.

— Когда пошабашим? — деловито спросил он.

— В обед должны все закончить и выпивать пойдем, — заведомо наврал я ему, поскольку в два часа меня должен был ждать около института Эйнгольц. И выпивать я сегодня не собирался.

— Тогда сымай пинжак — помогать будешь…

Мы с ним работали на пустыре за автостанцией. Как ловко и споро мелькали его пальцы! Васька снял мой старый карбюратор и поставил новый — от жигуля. У него уже была приготовлена переходная прокладка, удлинитель, он мгновенно вкручивал болты, лихо свинчивал тяги, насаживал шайбы, гайки тянул до верного.

Заменил трамблер, выкинул старую и поставил новую бобину. Снял клапанную крышку и точно довел зазоры, потом чистил контакты, подгонял одно к другому, давая мне короткие команды — держи, тяни, подай пассики, ключ на четырнадцать, нажми, отпусти, на полоборота проверни, стоп! Он был похож на хирурга, копающегося среди кишок, нервов и сосудов разверстого брюха.

Долил масла, прошприцевал передний мост, подвел тормозные колодки. Прекрасный и быстрый мастер торопился изо всех сил — уже маячил обеденный перерыв, когда мы сможем с чистой совестью развести в себе огонь нашего собственного крематория. Его неукротимо призывала адская печь в зеленой бутылке. Я его хорошо понимал.

Он выдал мне машину — лучше новой. А я его обманул. Отдал хрустящую сотню и сказал:

— Возьми бутылку и иди в столовую. Я сейчас к тебе подгребу…

Крутанул стартером молодо заревевший мотор и помчался к Эйнгольцу. Мне нужно, чтобы «моська» вел себя сейчас хорошо, мне предстоит большая гоньба. Сегодня с утра я не видел около дома тусклой неотвязной «волги» с моими серыми пастырями. Но вряд ли они отвязались совсем — они могут возникнуть в любой момент. Чего они хотят? Следить ведь за мной глупо. Может быть — припугивают?

Ах, как легко и резво бежал «моська»! Мы еще посмотрим, мы еще потягаемся со страшными форсированными машинами.

Эйнгольца я увидел издали — он стоял, опершись спиной на серую облетевшую липу, — коренастый, краснолицый, в своих толстенных мерцающих синеватыми бликами очках, и казался мне похожим на какое-то доисторическое вымершее животное. В ногах у него, прямо на асфальте, стоял необъятный портфель и две больших хозяйственных сумки, из которых торчали какие-то папки, книги, пачки бумаг.

Он вызывал у меня странное чувство — смесь раздражения, пренебрежения и необъяснимой приязни.

Пыхтя, влез Эйнгольц в машину со своим багажом, поздоровался коротко, утер красное потное лицо.

— У тебя, Эйнгольц, плохие перспективы. Ты — толстяк, неврастеник, литератор и еврей…

— А у тебя хорошие перспективы? — мягко поинтересовался он.

— У нас у всех замечательные перспективы, — согласился я.

Мы долго ехали молча, я видел в зеркальце сзади задумавшегося Эйнгольца — у него было скорбное усталое лицо. Он сказал неожиданно:

— Меня в школе ненавидел наш классный руководитель. Он меня поймал однажды, когда я царапал бритвой парту, выволок за ухо на всеобщее обозрение и сообщил: «Сейчас ты бритвой парту режешь, завтра ты с ножом выйдешь на большую дорогу, и вырастет из тебя, наверняка, бандит, хулиган, убийца Кирова»…

Я думал, что он продолжит — как-то объяснит свое воспоминание, но он снова глухо, тяжело замолчал. Только на Серпуховке он спросил:

— А откуда ты узнал, что Ула в седьмой психбольнице?

— Неважно. Узнал…

Ах, Эйнгольц, Эйнгольц, больше всего на свете мне не хочется вспоминать, как я узнал, что Ула в седьмой психбольнице. Я кивнул на его сумки:

— Что это за бебехи?

Эйнгольц усмехнулся:

— Мой архив. Мне предложили очистить стол…

— В каком смысле?

— Меня уволили.

— Но ты же научный сотрудник? Тебя же можно уволить только по конкурсной комиссии? Через ученый совет?

— Алеша, это ты говоришь? Ты ведь не хуже меня знаешь, что у нас можно все.

У поворота к Волхонке — ЗиЛ, я перестроился в правый ряд, но не успел проскочить на стрелку светофора, потому что меня отжал бойкий наглый жигуленок, юркнувший вперед меня. Зеленая стрелка погасла, и я решил подождать — сейчас было не время глотничать с милиционерами.

— Как же ты теперь думаешь жить, Шурик?

— Не знаю. Я не думал еще. Мне как-то все равно…

— Что значит «все равно»? Жевать что-то надо!

— Надо. Но у меня какое-то непонятное ощущение, будто вся моя жизнь к концу подходит…

На Канатной улице я быстро догнал и обошел броском неспешно телепавшийся жигуль, проявивший такую прыть на повороте. Сидевшие в нем двое мужиков тоже о чем-то спорили.

Эйнгольц отстраненно произнес:

— Сказал нам Спаситель — когда будут гнать вас в одном городе, бегите в другой.

Я посмотрел на него в зеркальце — лицо Эйнгольца было красно, напряженно и отчужденно. А позади нас маячил все тот же белый жигуль. Невольно взглянул на номер — МНК 74–25. Свернул на длинную подъездную аллею к больничным воротам. И вспомнил.

— Шурик, я отправил в несколько организаций запросы. Я боюсь, что ответы до меня могут не дойти, и я дал твой обратный адрес. Не возражаешь?

— Нет. Конечно, не возражаю…

Остановил машину на площадке сбоку от ворот — огромные железные створки с электрическим приводом. Ворота открывались мотором из проходной за решеткой.

«У нас тюрьма», — сказала Эва.

Эва — что ты сделала с нами? Зачем тебе это надо было? Ах, все пустое! Эта жизнь к концу подходит…

Мы направились к одноэтажному каменному домику с табличкой над квадратным оконцем «Справочная». Я оглянулся и увидел, что в другом конце площадки пристроился белый «жигуль» МНК 74–25.

Справки в этом медицинском учреждении давал красномордый морщинистый вахтер в сине-зеленой вохровской форме и фуражке. Он вглядывался в нас подозрительно из своей зарешеченной амбразуры, переспросил несколько раз:

— Как-как? Гинзбург? Суламиф? Щас посмотрим…

Он листал в тонкой засаленной папочке бумажки, воздев на курносый кукиш лица толстые роговые очки, слюнил пальцы с подсохшей чернотой ружейного масла под ногтями, бормотал сухими губами в белых налетах:

— …Гинзбург… Гинзбург… так-так… когда поступила?.. семнадцатого?.. Так-так… В каком отделении, не знаете?.. Так… Нету… Нету такой у нас… Не значится…

Я начал орать на него:

— Как не значится — она здесь вторую неделю! Уже…

Но Эйнгольц дернул меня сзади — пошли, это бесполезно.

А медицинский работник в охранной форме, взглянув на меня равнодушно, захлопнул изнутри ставню окна. Вот и все.

Белый жигуль на другом конце стоянки, двое пассажиров. Не бегут к проходной с кульками передач, не торопятся в справочную — узнать, как там их дорогой родственник лечится под надзором вохровцев.

Трехметровая кирпичная стена с вмазанным в гребень стекольным боем, с двумя рядками колючей проволоки на косом кронштейне внутрь территории.

У нас тюрьма. В тюрьме свиданий не бывает.

Только вышек караульных с пулеметами по углам нет.

Мы пошли вдоль стены — вдруг где-нибудь есть пролом, лазейка, незапертая калитка, неохраняемый хозяйственный двор. Высоко над головой — битое стекло, колючая проволока и полуоблетевшие кроны старых деревьев.

Стена повернула налево, далеко-далеко тянется ее кирпичный траверс. Вдоль пустыря, огромной помойки, заброшенной свалки, железнодорожной насыпи. Какие-то склады, бараки, кучи гниющей картошки, железные ржавые коробочки гаражей, горы строительного мусора, бродячие собаки. Стена, стена, стена.

— Даже если мы попадем туда — ничего не узнаем, — сказал Эйнгольц. — Там целый город. Надо знать отделение…

Мы обошли вдоль стены всю больницу и не нашли лазейки. Вернулись к стоянке, выйдя прямо к белому жигулю. Один из его пассажиров стоял около справочного окна, и медик-охранник не гнал его и не захлопывал перед ним ставню. Да ведь они и не ругались между собой!

А второй пассажир, видимо, шел за нами — чуть поодаль. В кабине «жигуля» на заднем сиденье стоял большой черный портфель — такой же, как у Эйнгольца. Правда, они в нем носят не выкинутый из очищенного стола архив, а скорее всего бутерброды, термос с чаем, а то и бутылку. У них ведь ненормированная беспокойная оперативная работа!

Назад Дальше