– Sure, – ответила Нелли.
Хоккейное поле на экране исчезло, и появился полный человек в очках, стоящий возле настенной шахматной доски.
– Неожиданно развивались события при доигрывании очередной партии чемпионата мира по шахматам, – все громче и громче (по мере того как Нелли щелкала кнопкой на пульте) говорил он. – Отложенная при явном преимуществе черных, игра приобрела неожиданное и интересное развитие после парадоксального хода белой ладьи…
Застучали фигуры на доске.
– Один из двух офицеров… простите, слонов, составлявших основу позиции черных, оказался под ударом, причём удар этот ему нанёс, если можно так выразиться, сам претендент, не сумевший при домашнем анализе партии учесть всех последствий непродуманного на первый взгляд хода коня белых.
На экране мелькнули крупные пальцы комментатора и профиль белого коня.
– Белопольный слон черных вынужден уйти…
Опять застучали фигуры.
– …А положение чернопольного становится практически безнадежным.
Комментатор потыкал сначала в белые, потом в черные фигурки на доске, покрутил рукой в воздухе и печально улыбнулся.
– О том, чем закончилась партия, станет известно, как я надеюсь, к вечернему выпуску «Новостей».
На экране возникло заснеженное поле, кончающееся лесом и стиснутое с двух сторон длинными заборами. Внизу кадра была видна кромка шоссе, и по ней неторопливо потянулись белые метеорологические цифры, большая часть которых начиналась с похожего на силикатный кирпич минуса.
«Взять бы такой кирпич, – думала Люся, – и этому Валере по лысине…»
– Знаешь, что это за музыка? – спросила Нелли, подвигаясь к Люсе.
– Нет, – ответила Люся, чуть отстраняясь и чувствуя, как у нее снова начинает ныть грудь. – Раньше она всегда после «Времени» была. А сейчас только иногда заводят.
– Это французская песня. Называется «Манчестер – Ливерпуль».
– Но города-то английские, – сказала Люся.
– Ну и что. А песня французская. Знаешь, сколько я себя помню, все мы едем, едем в этом поезде… Манчестера я не запомнила, а в Ливерпуль, наверно, так и не попаду.
Люся почувствовала, как Нелли опять придвигается к ней ближе, так что стало ощутимо тепло ее тела под тонкой зеленой шерстью. Потом Нелли положила ей руку на плечо – еще неопределенным движением, которое можно было истолковать и как простое выражение приязни, – но Люся уже поняла, что сейчас произойдет.
– Нелли, что ты…
– Ах, Франция, – чуть слышно выдохнула Нелли. Она придвинулась еще теснее, и ее рука соскользнула с Люсиного плеча на талию.
«Время» кончилось, но вместо вечности на экране возник сначала диктор, а потом какой-то ободранный цех, в центре которого толпились угрюмые рабочие в кепках. Мелькнул корреспондент с микрофоном в руке, и появился стол, за которым сидели дородные мужчины в пиджаках; один из них взглянул Люсе в глаза, спрятал под стол непристойно волосатые ладони и заговорил.
– Париж… – шептала Нелли в самое Люсино ухо.
– Не надо этого, – шептала Люся, автоматически повторяя слова экранной хари, – рабочие этого не одобрят и не поймут…
– А мы им не скажем, – безумно бормотала Нелли в ответ, и ее движения становились все бесстыдней; пахло от нее завораживающим зноем «Анаис Анаис», и была еще, кажется, горьковатая нотка «Фиджи».
«Ну что же, – с неожиданным облегчением подумала Люся, роняя ладонь на бедро Нелли, – пусть это станет моим последним экзаменом…»
Люся лежала на спине и глядела в потолок. Нелли задумчиво рассматривала ее покрытый нежным пушком пудры профиль.
– Ты знаешь, – нарушила она наконец долгую тишину, – а ведь ты у меня первая.
– Ты у меня тоже, – ответила Люся.
– Правда?
– Да.
– Тебе хорошо со мной?
Люся закрыла глаза и чуть заметно кивнула.
– Послушай, – зашептала Нелли, – обещай мне одну вещь.
– Обещаю, – прошептала Люся в ответ.
– Обещай мне, что ты не встанешь и не уйдешь, что бы я тебе ни сказала. Обещай.
– Конечно, обещаю. Что ты.
– Ты во мне ничего необычного не заметила?
– Да нет. Милицейских слов только много говоришь. Знаешь, если ты на них и работаешь – какое мне дело?
– А кроме этого? Ничего?
– Да нет же.
– Ну ладно… Нет, я не могу. Поцелуй меня… Вот так. Ты знаешь, кем я раньше была?
– Господи, да какая разница?
– Нет, я не в том смысле. Ты когда-нибудь про транссекс слышала? Про операцию по перемене пола?
Люся почувствовала, как на нее вдруг накатил страх – даже сильнее, чем в автобусе, – и опять мучительно заболела грудь. Она отодвинулась от Нелли.
– Ну, слышала. А что?
– Так вот, – быстро и сбивчиво зашептала Нелли, – только слушай до конца. Я мужиком раньше была, Василием звали, Василием Цыруком. Секретарем райкома комсомола. Ходила, знаешь, в костюме с жилетом и галстуком, все собрания какие-то вела… Персональные дела… Повестки дня всякие, протоколы… И вот так, знаешь, идешь домой, а там по дороге валютный ресторан, тачки, бабы вроде тебя, все смеются – а я иду в этом жилете сраном, со значком и усами, и еще портфель в руке, а они хохочут и по машинам, по машинам… Ну, думаю, ничего… Партстаж наберу, потом, глядишь, инструктором в горком – все данные у меня были… Еще, думал, не в таких ресторанах погуляю – на весь мир… И тут, понимаешь, пошел на вечер палестинской дружбы, и надо же, Авада Али, араб пьяный, стакан с чаем мне в морду кинул… А в райкоме партии спрашивают – что ж это, Цырук, стаканы вам в морду кидают? Вам почему-то кидают, а нам – нет? И – выговор с занесением. Чуть с ума я не сошел, а потом читаю в «Литгазете», что есть такой мужик, профессор Вишневский, который операцию делает – это для этих, значит, гомиков, – ты не подумай только, что я тоже… Я без склонностей был. Просто читаю, что он гормоны разные колет и психика изменяется, а мне как раз психику старую трудно было иметь. Короче, продал я свой старый «Москвич» и лег – шесть операций подряд, гормоны без конца кололи. И вот год назад вышла из клиники, волосы отросли уже, и все по-другому – иду по улице, а вокруг сугробы, как когда-то вата возле елки… Потом привыкла вроде. А недавно стало мне казаться, что все на меня смотрят и все про меня понимают. И вот встретила я тебя и думаю: а ну, проверю, женщина я или… Люся, ты что?
Люся, уже отодвинувшись, сидела у стены, обеими руками прижимая к груди колени. Некоторое время стояла тишина.
– Я тебе противна, да? – прошептала Нелли. – Противна?
– Усы, значит, были, – сказала Люся и откинула упавшую на лицо прядь. – А помнишь, может, у тебя зам был по оргработе? Андрон Павлов? Еще Гнидой называли?
– Помню, – удивленно сказала Нелли.
– За пивом тебе ходил еще? А потом ты ему персональное дело повесила с наглядной агитацией? Когда на агитстенде Ленина в перчатках нарисовали и Дзержинского без тени?
– А ты откуда… Гнида? Ты?!
– И кличку эту ты мне придумала – за что? За то, что я в рот тебе смотрел, протоколы собраний переписывал каждый вечер до одиннадцати? Господи, да все по-другому могло бы… Ты знаешь, о чем я второй год мечтаю? Чтоб прокатить мимо твоего райкома на пятисотом «Мерседесе», в крутом навороте – и чтоб Цырук, ты то есть, шел там со своими татарскими усиками и портфелем с протоколами собраний – чтоб, значит, просто посмотреть на него с заднего сиденья, в глаза, и взгляд так дальше, на стену… Не заметить. Понимаешь?
– Андрон, да ведь это не я… Это ведь в партбюро Шерстеневич сказал, что зам по оргработе отвечает… Ведь какой скандал – старейший в районе член партии с ума сошел, хер старый, когда твой стенд увидел. Сходил за кефиром… Нет, Андрон, правда – ты, что ли?
Люся вытерла простыней губы.
– У тебя водка есть?
– Спирт есть, – сказала Нелли, вставая с кровати, – я сейчас.
Прикрываясь скомканной простыней, она убежала на кухню, оттуда донесся лязг посуды; что-то стеклянное упало и разбилось. Люся прокашлялась и длинно сплюнула на ковер, а потом еще раз тщательно вытерла губы о простыню.
Через минуту Нелли вернулась с двумя наполовину наполненными гранеными стаканами.
– Держи… Райкомовские… Не знаю даже, как к тебе обращаться…
– А как раньше – Гнида, – сказала Люся, и на ее глазах блеснули слезы.
– Да забудь ты. А то как баба прямо… Давай. За встречу.
Выпили.
– Ты кого-нибудь из наших видишь? – спросила после паузы Нелли.
– Да нет. Так, слухи доходят. Вот Васю Прокудина из интерсектора помнишь?
– Помню.
– Третий год за шведом замужем.
– Ты что… Он что, тоже операцию сделал?
– Да нет. В Швеции можно хоть на жирафе жениться.
– А-а. А то я думаю – он же рябой был, как Батый, и глаза косые.
– Черт их поймет, иностранцев этих, – устало сказала Люся. – Бесятся с жиру. Я вот тут недавно видела одного мужика в метро – лет сорок, харя как булыжник, лба нет почти, а в авоське – «Молодая гвардия». Значит, и на таких спрос есть… Слушай, а ты Астрахань помнишь? Стройотряд?
Нелли нежно посмотрела на Люсю.
– Конечно.
– Помнишь, там одна песня все время играла? Про трубача? И про то, как мы танцуем под луной? Сегодня в «Москве» ее крутили.
– Помню. Да она у меня есть. Поставить?
Люся кивнула, слезла с кровати и, накинув на голые плечи простыню, подошла к столику. Сзади тихо заиграла музыка.
– А тебе кто операцию делал? – спросила Нелли.
– В кооперативе, – сказала Люся, разглядывая разбросанные по столику упаковки французских гигиенических тампонов. – Они меня, кажется, кинули круто. Вместо американского силикона совдеповскую резину поставили. Я под Ленинградом с финнами работала на перроне, так аж скрипела вся на морозе. И болит часто.
– Это не от резины. У меня тоже часто болит. Говорят, потом проходит.
Нелли вздохнула и замолчала.
– Ты о чем задумалась-то? – спросила Люся через минуту.
– Да так… Иногда, знаешь, кажется, что я так и иду по партийной линии. Морячкам вот в окно колбасы могу кинуть. Понимаешь? Время просто другое.
– А не боишься, что все назад вернется? – спросила Люся. – Только честно.
– Да не очень, – сказала Нелли. – Вернется – посмотрим. У нас с тобой опыт работы есть? Есть.
Над широким полем расплывалась бледная зимняя заря. По пустому шоссе ехал маленький зеленый автобус. Иногда ему навстречу выскакивало ярко-красное название колхоза на придорожном щите, затем мимо проносились несколько стоящих у обочины безобразных домов, а потом появлялся щит с тем же названием, только перечеркнутым жирной красной чертой.
Два черных офицера сидели внутри. Один был с перебинтованной головой, на которой еле держалась пилотка: он вел автобус. У другого, сидящего на ближайшем к кабине месте, перебинтованы были руки, а лицо было заплаканным и вымазанным в шоколаде. Переворачивая страницы толстого белого журнала и морщась от боли, он медленно и громко читал.
– Вкус к дисциплине. Дисциплина и благородство. Дисциплина и честь. Дисциплина как проявление созидающей воли. Сознательная любовь к дисциплине. Дисциплина – это порядок. Порядок создает ритм, а ритм рождает свободу. Без дисциплины нет свободы. Беспорядок – это хаос. Хаос – это гнет. Беспорядок – это рабство. Армия – это дисциплина. Здесь, так же как при закалке стали, главное – не перекалить металл, для этого его иногда отпускают…
Автобус вдруг резко вильнул, и офицер выронил журнал.
– Ты что? – спросил он второго. – Совсем уже?
– Как же мы их отпустили… – простонал тот. – Теперь он проиграет. Проиграет этому… Этому…
– Это они нас отпустили, – ядовито сказал первый, нагибаясь за журналом. – Ну что, дальше читать?
– Ты в себя еще не пришла?
– Нет. Не пришла я ни в какую себя.
– Тогда прочти про шинель.
– А где это? – спросил первый, возясь с заляпанными грязью страницами.
– Забыла уже, да? – с кривой улыбкой сказал второй. – Короткая же у тебя память.
Первый ничего не ответил, только посмотрел на него мутно и тяжело.
– Со слова «Лермонтов», – сказал второй.
– Лермонтов, – начал читать первый, – когда-то назвал кавказскую черкеску лучшим в мире нарядом для мужчин. К горной черкеске как одежде-символу можно теперь смело причислить еще русскую офицерскую шинель. Она совершенна по форме, силуэту и покрою, а главное, что бывает в истории редко, она стала после Бородина и Сталинграда национальна. Ее древний силуэт художник различит на фресках старинного письма. Даже если сейчас все дизайнеры мира засядут за работу, они не смогут создать одежду совершенней и благороднее, чем русская шинель. «Не хватит на то, – как сказал бы полковник Тарас Бульба, – мышиной их натуры…»
– Там нет слова «полковник», – перебил второй.
– Да, – сказал первый, пробежав глазами по странице, – нет. Это в другом месте: «Завет отца – отчет, как живешь. Помните полковника Тараса Бульбу? Отцовское начало прежде всего нравственное. В этом…»
– Хватит, – сказал второй. От последних слов его лицо словно засветилось изнутри, а черные точки зрачков уверенно запрыгали от шоссе к постепенно белеющей Луне, висящей над далекой снежной стеной леса.
Первый положил журнал на заляпанную застывшим парафином дерматиновую плоскость, придвинул к себе коробку зефира в шоколаде и стал есть. Вдруг он всхлипнул.
– Я ведь тебя слушаю, – заговорил он, кривясь от подступившего к горлу плача, – слушаю с детства. Во всем тебе подражаю. А ведь ты, Варя, давно сошла с ума. Сейчас мне стало ясно… Ты посмотри, на кого мы похожи – лысые, в тельняшках, плаваем на этой консервной банке и пьем, пьем… И эти шахматы…
– Но идет борьба, – сказал второй. – Непримиримая борьба. Мне ведь тоже тяжело, Тамара.
Первый офицер закрыл лицо и несколько секунд был не в состоянии говорить. Постепенно он успокоился, взял из коробки зефирину и целиком затолкал ее в рот.
– Как я тогда тобой гордилась! – заговорил он опять. – Даже подругу жалела, что у нее старшей сестры нет… И всё за тобой, за тобой, и всё – как ты… А ты всё время делаешь вид, что знаешь, зачем мы живём и как жить дальше… Но теперь – хватит. Трястись перед каждым медосмотром, а по ночам – с шилом… Нет, уйду я. Всё.
– А как же наше дело? – спросил второй.
– А никак. Мне, если хочешь знать, вообще наплевать на шахматы.
Тут автобус опять вильнул и чуть не врезался в сугроб на обочине. Первый офицер схватился забинтованными руками за поручень и взвыл от боли.
– Нет! Хватит! – заорал он. – Теперь я своим умом жить буду. А ты езжай на «Тамбов». Слышишь, тормози!
Его опять скрутило в рыданиях. Он полез в карман своей куртки, с трудом вытащил несколько разноцветных книжечек и кинул их на коричневый дерматин. Следом туда же полетел пистолет.
– Тормози, гадина! – закричал он. – Тормози, а не то я на ходу прыгну!
Автобус затормозил, и передняя дверь открылась. Офицер с воем выскочил на дорогу и, прижимая к груди пакет с сервелатом, диагонально побежал по огромному квадрату снежной целины, зажатому между шоссе, лесом и какими-то заборами – навстречу далекому лесу и Луне, теперь уже окончательно белой. В его движениях было что-то неуклюже-слоновье, но все же он перемещался довольно быстро.
Второй молча глядел на черную фигурку, постепенно уменьшавшуюся на ровном белом поле. Фигурка иногда спотыкалась, падала, опять поднималась на ноги и бежала дальше. Наконец она совсем исчезла из виду. Тогда по щеке сидящего за рулем проползла маленькая блестящая слеза.
Автобус тронулся. Постепенно лицо офицера разгладилось; повисшая на подбородке слеза сорвалась на мундир, а оставленная ею дорожка высохла.
– Семь лет в стальном гробу-у, – тихо запел он навстречу новому дню и широкой, как жизнь, дороге.
Музыка со столба
«…кого уровня. Так, недавно известным американским физиком Ка… Ка…(Матвей пропустил длинную фамилию, отметив, однако, еврейский суффикс) был представлен доклад («Вот суки, – подумал Матвей, вспомнив жирную куклоподобную жену какого-то академика, мерцавшую вчера золотыми зубами и серьгами в передаче «От сердца к сердцу», – всюду нашу кровь пьют, и по телевизору, и где хочешь…»), в котором говорилось о математической возможности существования таких точек пространства, которые, находясь одновременно в нескольких эволюционных линиях, являются как бы их пересечением. Однако эти точки не могут быть зафиксированы сторонним наблюдателем: переход через такую точку приведет к тому, что вместо события «А1» области «А» начнет происходить событие «Б1» области «Б». Но событие, происходившее в области «А», теперь будет событием, происходящим в области «Б», и у этого события «Б1», естественно, будет существовать некая предыстория, целиком относящаяся к области «Б» и не имеющая ничего общего с предысторией события «А1». Поясним это на примере. Представим себе пересечение двух железнодорожных путей и поезд, мчащийся по одному из них к стрелке. Приближаясь к то…» Дальше был рваный край. Матвей поглядел на другую сторону обрывка журнальной страницы. «…первый отдел Минздрава; в чужой стране – свою. Интеллигент…»
Вертикально шла красная полоса, делившая обрывок на две части; справа от нее был разрез голубого самолета. Матвей вытер о бумагу пальцы, скомкал ее, бросил и прислонился спиной к забору.
Машина со сваркой ожидалась к десяти, а был уже полдень. Поэтому второй час лежали в траве у магазина, слушая, как гудят мухи и убедительно говорит радио на толстом сером колу, несколько косо вбитом в землю. Магазин был закрыт, и это казалось лишним доказательством полной невозможности существования в одной отдельно взятой стране.
– Может, она сзади сидит? У кладовой?
– Может, – ответил Матвею Петр, – да ведь все равно не откроет. И денег нет.
Матвей поглядел на бледное лицо Петра с прилипшей ко лбу черной прядью и подумал, что все мы, в сущности, ничего не знаем о людях, рядом с которыми проходит наша жизнь, даже если это наши самые близкие друзья.