Русская Жизнь 17.12.08 Скандал - Vlad 8 стр.


«У тебя есть пакет для перевязки?»

Он вынул из кармана и сел на колени, чтобы мне удобней было. Я его разорвал, достал бинт, которым можно дать помощь. Я велел своему солдату снять с него мундир и поднять рубашку. Он это исполнил. Я оторвал кусочек бинта и отер ему груде и спину, чтобы видные были раны; наложил марлю на раны и начал бинтовать. Я сделал перевязку, тогда солдат пошел себе свободно, и мы с моим помощником пошли. Мне очень хочется пить. Подходим к деревне, видим, фанза дымится. Я говорю: «Пойдем, напьемся». Вошли в фанзу. Там одни китайки варят себе пищу, и они нас напугались. Но я им начал показывать знаком, что хочу пить. И мне одна китайка подала воды. Я напился; и она посмотрела, у меня баклага порожняя; она налила.

Только пошли вдоль деревни, и неприятель заметил эскадрон кавалерии в деревне; начал сыпать шрапнелями туда, и деваться некуда. Пришлось выходить в чисто поле. Смотрю, гонят наши двуколки, в которые начал сильно стрелять противник; даже некоторым колеса перебило. С одними оглоблями бегут лошади. Но я был счастлив: ко мне подъехал казачок и говорит:

«Можешь ехать верхом?»

А я говорю:

«Пожалуйста, нельзя ли посадить, немного подвезти, а то у меня уж мочи нет дальше идти».

Он меня посадил, а сам повел лошадь; говорит мне, чтобы я держался крепче за седло. Еду я на лошади, держусь крепко. Смотрю на ногу, и сквозь сапог начала кровь протекать. Мне что-то повеселело, я и затянул песенку, да легонько посвистываю.

Добрались мы с моим казачком до перевязочного пункта. Там раненых натаскано сколько – даже не успевают делать перевязку.

Ссадил меня казачок с лошади, а сам опять погнал, дать помощь другому. К несчастью попал я не на свой перевязочный; хотя меня и тут приняли. Ну, только спросили:

«Можешь дальше потерпеть, до своего пункта?»

Я спросил:

«Далеко?»

Они мне ответили, что в соседней деревне, отсюдова будет с версту. Я сказал, что могу; хотел идти, но дальше не могу двигаться ногой. К моему счастью, нашей роты солдатик привел своего земляка, и он ранен в грудь навылет, идти может сам: а ведущий его взял меня себе на спину и поволок дальше.

Мне его жалко, что он так тяжело несет, говорю ему:

«Веди меня так, а то ты умучаешься».

Он говорите, что: «ничего, сиди».

А тут еще один солдат нес от раненого барабанщика барабан и все вооружение и снаряжение; так что их стало трое. Один из них собрал все, навешал на себя, а двое посадили меня на ружье и понесли. Принесли меня на свой перевязочный пункт. Уже солнце закатилось. Меня там приняли, стали делать перевязку.

Ведущий меня солдатик, державший мою шинель, которую я с трудом донес сам, не бросил, положил около меня ее, а сам куда-то отошел. Пока мне делали перевязку, кто-то мою шинель свистнул, значит, украл; так как, наверное, свою бросил, а моей воспользовался. Сделали мне перевязку. Я немного зазяб, спросил своего помощника, который привел меня: «Дай мне мою шинель».

Он ответил:

«Она лежит около тебя».

Я посмотрел кругом – нигде не нашел ее. Тогда мне немного сгрустнулось, что при такой тяжелой минуте не бросил, принес, а сейчас украли свои товарищи; тогда я заплакал, и говорю:

«Ну, Бог с ним! Может, я больше не буду зябнуть».

Стал дожидаться, когда меня посадят на линейку, которые возят раненых в полевой госпиталь. Так мне ходить очень трудно. Попалось чье-то ружье, и я при помощи его стал немного двигаться с места на место. Мне жалко, что я с своим ружьем расстался, и мне хотелось его найти; там было их наставлено много около забора, а ночь темная, – как его найти! Но я воспользовался тем, что у моего ружья была заметка такая: нижний угол приклада сшиблен немного. Когда я его нашел, обрадовался; а чужое оставил там.

И я стал дожидаться приезда линейки. Дождался; меня посадили; я и ружье взял с собой. Когда нас повезли прямо по пашне, а китайские борозды глубоки, начала прыгать наша повозка. Трясет; просто не в сутерпь, кричат, которые тяжело ранены; но я приспособился с кучером на козлах и терпел всю дорогу.

Верст пятнадцать было до подвижного госпиталя. Ну, как-нибудь доехали. Приехали туда, а там натаскано раненых, вся площадь завалена. Впереди нас много подвод было.

Я слез с повозки и хотел идти сам, но нога моя отказалась, не хочет служить мне: я стал просить себе пораненных.

Подошел ко мне санитар и довел меня с трудом до лежащих раненых. Там я сел около огня, горящий гаолян, и угрелся и заснул от утомления, раньше не спамши.

И ночью, прозябши сильно, проснулся и как-то поднялся. Стало меня трясти, точно лихорадка; но я не дожидался, чтобы подвезти поближе; не могу даже ни стоять, ни сесть; если станешь ложиться, и можно упасть на лежащих товарищей. Меня заметил санитар, схватил меня в беремя и отнес в палатку. И я крепко заснул, так что проспал до утра.

Потом утром проснулся, смотрю, в другой стороне лежал мой ротный командир, тоже раненый, и он усмотрел меня, стал мне говорить:

«Развe ты здесь?»

Я говорю:

«Точно так, ваш благородие». Спросил, во что ранен. Я говорю, что в ногу, ниже правого колена, двумя пулями. И в свою очередь спросил и его. Он мне ответил: «Тоже перебило ноги». Тогда он спросил: «Не знаешь ли, сколько у нас осталось живых в строю?» Но я сказал: «Когда меня ранило, еще наших много было здоровых, продолжали стрелять». Спросил: «Ну, а раненых тут кто еще есть?» Я говорю, что тоже порядочно. Только мы с ним переговорили, его унесли на носилках в теплую фанзу, и только сказал мне:

«Прощай, желаю тебе поправиться поскорей!»

И я тоже ему ответил. И с тех пор мы с ротным командиром больше не видались.

После нашего прощания нашли меня нашей роты солдаты, и набрали обеда и принесли; я покушал немного. Потом начали подводы подъезжать и забирать нас на повозки, везти в Мукден. И так как натаскали много очень тяжело раненых, которые уж помирают прямо около нас; тех уж выносят и предают земле. А которые могут терпеть, везут дальше. И я тоже стал просить себе сделать перевязку, а то у меня уж вся нога запеклась, и невтерпеж стало ломить. Перед тем как мне садиться на подводу, пришел ко мне фельдшер с ножницами и бинтом; разрезал у меня на ноге прежнюю повязку и наложил другую. Тогда я видел, в каком положении находится моя нога; смотрю, она уж стала ровная с колонкой, что полено распухла, и уж действовать не может, а сапог уж не лезет. Так мне завернули и завязали, и вытащили меня. Положили на повозку по два человека, накрыли одеялами и повезли нас в Мукден. Если по гладкой дороге, лежишь спокойно; а если где начнет трясти, то просто беда как больно, даже невтерпеж. Доехали мы до места, где оставляли свои вещи, перед тем как пошли в бой, и я увидел своего солдата, который охранял вещи, и мне хотелось их забрать, но не довелось: так что тут не остановились, а поехали дальше.

Весь день ехали. Доехали, где находится главный полевой госпиталь. Смеркалось. Нас там встретили доктора, которые с фонарями обходили весь обоз раненых, и у кого повязка была неладно, поправляли. А заведующий приказал кучерам дать лошадям корму, а сами шли бы, каждый набрал своим раненым пищи и хлеба, который был для нас сготовлен. Покормили нас. Надо бы ехать дальше, но ночь была очень темная, и пошел дождь. Так ночевали прямо на повозках. Наш кучер – молодец, скоро догадался, накрыл нас брезентом, под которым мы сохранились от дождя.

Утром, только начало светать, опять поехали дальше. Дорога стала сырая, лошадям было трудно, но с Божьей помощью полегоньку тащат. Нам-то лежать ничего, но нашим кучерам было плохо: ночь ту намокли, а утром холодно. Они уж слезут, да пешком идут, нагреваются.

И так довезли нас до Мукдена. Там снесли нас в госпиталь, уже в теплые бараки. Наклали прямо на полу, где было постлано мягко потников. Там пробыли сутки, и сели на поезд. Увезли в Харбин, где разместили по госпиталям и стали нас лечить.

Последнее воспоминание, и летопись окончена моя; исполнен долг, завещанный от Бога мне.

Продолжение следует

Подготовил Евгений Клименко

Школьные сочинения

Воспоминания детей-беженцев. Окончание


СТАРШИЙ ВОЗРАСТ. Это те, которым теперь от 16-17 до 20 лет, а в некоторых отдельных случаях и выше.

37. В настоящее время я делю свою жизнь на два периода. Первый период это до 1917 г., золотая невозвратная пора детства. До 1917 г. я жил дома, в семье, под крылышком у матери. Я жил беззаботно, ни о чем не думая, ни о чем не заботясь и не сталкиваясь с жизнью и людьми. В 1917 г. произошел великий акт в стране, который сильно отразился на строе всей моей жизни. 1917 год произвел ужаснейший переворот и полную разруху нашего гнездышка, о котором я вспоминаю с болью в сердце.

38. В 1917 г., когда в России впервые разразилась революция, я с недоумением смотрел на войска и народ, которые радостные, с пением и музыкой шли по улицам города. Все это для меня было ново, так как старый монархический строй, как я еще в те годы представлял себе, являлся (с моей точки зрения) чем-то непоколебимым, не только в смысле физической силы, но и как законный, правильный и всеми желаемый образ государственного управления… Начиная с 1917 г. для меня начинают открываться все те плохие стороны старого монархического строя, которые в те годы так подчеркивались многими людьми, которые радостные и воодушевленные избавлением, как они говорили, России от цепей старой отжившей монархии собирались строить новую жизнь и на новых неизведанных началах. Все это отразилось, конечно, на мне (мне было тогда 9 лет), и я старался переварить сам своим собственным умом, но многого не был в состоянии понять, благодаря моей молодости.

38. В 1917 г., когда в России впервые разразилась революция, я с недоумением смотрел на войска и народ, которые радостные, с пением и музыкой шли по улицам города. Все это для меня было ново, так как старый монархический строй, как я еще в те годы представлял себе, являлся (с моей точки зрения) чем-то непоколебимым, не только в смысле физической силы, но и как законный, правильный и всеми желаемый образ государственного управления… Начиная с 1917 г. для меня начинают открываться все те плохие стороны старого монархического строя, которые в те годы так подчеркивались многими людьми, которые радостные и воодушевленные избавлением, как они говорили, России от цепей старой отжившей монархии собирались строить новую жизнь и на новых неизведанных началах. Все это отразилось, конечно, на мне (мне было тогда 9 лет), и я старался переварить сам своим собственным умом, но многого не был в состоянии понять, благодаря моей молодости.

39. Оползень, начавшийся с марта 1917 г. и быстро захватывавший все большие и большие слои, лично меня сначала не коснулся, ибо был я еще слишком мал и некрепок, чтобы иметь возможность самому броситься на поднимающийся циклон сначала «бескровной», а потом уже пришедшей в ноябрьской слякоти и мгле – «мировой социальной»… Не участвовал я в первых днях – но помню, помню я смутно, как из другой, прошедшей жизни, это кровавое реяние красных знамен, эти толпы пьяные от весеннего ветра и солнца, эту злополучную пародию, вкривь и вкось горланившуюся фабричным городским и казарменным людом: «Вставай, подымайся!» – и, Господь да простит мне, не могу без едкой, острой, какой-то даже подсасывающей иронии подумать: «Да, встали…. поднялись… и в грязи и смраде остались».

40. Я помню первый день революции. С утра в городе было заметно волнение. Люди стремились к площадям, где предполагались митинги. Я тогда смутно понимала значение этого дня, но вокруг чувствовалось что-то новое, радостное и невольно сам заражался этой радостью и ожиданием чего-то большого, светлого в будущем. В доме у нас беспрерывно велись споры. Одни с иронией говорили, что все эта детская игрушка и долго не продержится, другие горячо защищали великое дело и верили, что простой игрушкой оно не было и не будет. Потом начались погромы… Затем как-то незаметно подошли большевики, и тут уж пошли всякие Продкомы, Совнаркомы и т. д. Начались обыски, грабежи и расстрелы, но пока еще не в сильной форме. Наконец, понемногу стали теснить и прижимать интеллигенцию, называя ее буржуями. В доме у нас началась упаковка вещей и закапывание драгоценностей. Противники революции злорадствовали. Сторонники присмирели. Народ тоже присмирел. Кое-где слышались жалобы на «проклятых большевиков» и радостно передавались известия, что скоро придут «наши». Наконец, однажды ночью послышался гул отдаленных выстрелов. Все насторожились. Офицеры, скрывавшиеся у нас, ходили с какими-то вытянуто-радостными лицами и понемногу собирались к отъезду. Целую неделю продолжалась перестрелка. Белые подошли так близко, что пули летали над городом. Красные отступали. По дорогам находили разные канцелярские бумаги и протоколы, растерянные ими впопыхах. На следующий день вошел в город генерал П. со своим отрядом. Его встретили с хлебом-солью. Но и эти долгожданные белые не принесли с собою так ожидаемого спокойствия! Генерал П. начал с того, что очертил кругом центра города и всех находящихся за чертой велел поголовно расстреливать как сторонников большевиков. Три дня продолжалось избиение неповинных, так долго ждавших «их» людей. А в это время там, за чертой этой «наши» дни и ночи проводили в кутежах и за картами. Вдруг на четвертый день опять послышалась канонада. Генерал П. спешно собрался и выехал из города, оставив висеть на базарной площади двух «неприятелей»! Так они и остались висеть до прихода красных. Те вошли, но какие-то трусливые, точно придавленные. Приходя с обыском, боялись входить в дом: а вдруг там кто-нибудь спрятан. Начались опять расстрелы, расстрелы и расстрелы. Бедный народ не знал, куда ему броситься. Белые их считали красными, красные белыми.

41. Тяжелую жизнь я провел до семнадцатого года. Со времени отступления русских войск из Польши и Галиции я очутился в руках австрийцев и повинен был нести тяжелую жизнь плена. Голод, вечное притеснение со стороны австрийцев, зверское отношение, туга по русским… Когда человек на воле думает о неволе, то ему представляется только что-то страшное и тяжелое… Совсем иное чувствует человек, когда он находится в неволе… Воля тогда кажется такой блаженной, такой роскошной и милой, что человек не может забыть о ней ни на минуту… Но еще хуже стало, когда я вышел на волю, но когда нельзя было ею воспользоваться. Живя среди необразованных людей и видя эту суеверную, глухую, ничтожную жизнь, я очень тяготился ею и страшно хотел познать хотя немножко науку. Но ни при каком старании я не мог своих мечтаний добиться. Опять все затормозила Гражданская война… В девятнадцатом году я очутился в польской оккупации. Те… старались на каждом шагу искоренить все русское. Вместо русских, своих школ появлялись польские… Закрытие всех русских просветительных организаций, перевод церквей на костелы, поселение на общественных, монастырских и казенных землях польских усадников… – окончательно лишили меня надежды на учение. Но к счастью, среди такого тяжелого положения мне удалось познакомиться с одним русским студентом, который убежал от большевиков, и начать свою мечту – науку.

42. С 1917 г. моя жизнь совсем не была похожа на старую однообразную жизнь. Придя в гимназию, я сразу заметил, что что-то новое ворвалось в нашу жизнь. Эта новая жизнь была мне совершенно непонятна, и много встало передо мной вопросов, на которые я не мог дать ответа. Директор нам уже каждый день не читал нотаций, а переменил их на политику. В конце его речи мы должны были петь «Боже, царя храни». Через несколько дней директор был убит (он был полковник), и гимназия закрылась. Я был совершенно свободен… Я целый день бродил по городу. Первое, что на меня произвело неприятное впечатление, это когда я увидал, как нескольких учеников нашей гимназии старших классов вели на расстрел. Тогда-то я понял, что такое наша революция. Вскоре я должен был прекратить свои прогулки по улицам, потому что на улицах происходили бои. Мы выглядывали из-за ворот, как из-за решеток, на проходящие толпы солдат и грабителей, которые гуляли и среди белого дня. Такая жизнь мне даже начинала нравиться. В гимназию идти не надо; когда идем в пекарню за хлебом, то вооружены с ног до головы, и целый день занимаемся стрельбой… В 19 году, после ухода немцев, я уже чувствовал себя совсем другим человеком. Определенный взгляд у меня сложился на жизнь, смерть и на многое другое, чего я, может быть, до сих пор не знал бы.

43. Вдруг мы узнали, что дядя, живший в X., арестован и сидит в чека. Я поехал в X. узнать, за что он арестован и постараться высвободить его. Но по оплошности чуть не погиб сам. Дело в том, что я надел под пальто кадетский мундир без погон и галунов и в таком виде отправился в чека. Там я поговорил с дядей, отдал ему привезенные для него вещи и хотел уже уходить, как вдруг матрос, стоявший часовым у дверей и все время пристально на меня смотревший, спросил меня, где я раньше учился. Вопрос был так неожидан, что я сразу смешался и долго не мог ответить. Потом я сказал, что я ученик С-ской гимназии и показал ему удостоверение. Он иронически улыбнулся, расстегнул мне пальто и, показывая на мой мундир, спросил: «Это такая у вас в гимназии форма? Странно!» Я так испугался, что не мог отвечать. Тогда он начал обыскивать мои карманы. Тут-то и сказалась главная моя оплошность. Когда я шел в чека, я совершенно забыл посмотреть, что лежит у меня в карманах, а в боковом кармане мундира лежал старый отпускной билет О-ского кадетского корпуса. Когда матрос вынул его из кармана и прочел, то, ударив меня несколько раз по лицу, отвел к какому-то комиссару. Тот начал было меня допрашивать, но узнав, что мне всего 13 лет, сказал: «Дать ему 20 шомполов и отпустить!» Когда меня начали бить, я сначала кричал, а потом потерял сознание и пришел в себя только уже лежа в подвале чека на голом полу… Вскоре пришел тот самый матрос и, грубо схватив меня за воротник, сказал, что я могу идти, куда хочу… Но спать эту ночь мне не пришлось. Вся спина у меня была до крови разбита шомполами и болела невыносимо, а к тому же я все время боялся, что большевики опять придут за мной. На утро тетя узнала, что в эту ночь большевики расстреляли дядю, и от горя слегла… Я уехал домой и жил дома до прихода добровольческой армии. Потом я поступил в армию и вместе со своим полком ушел на фронт и был там до эвакуации из С. в феврале 1919 г. Приехав в С., я поступил сигнальщиком на миноносец N и плавал на нем…

44. В один светлый день папа ушел: его предупредили об аресте. Несчастный случай выдал его, и папа был арестован. Я сидел в столовой и что-то делал, когда вдруг пришел папа в сопровождении красноармейца проститься: его увозили вверх по реке Б. заложником нашего города. С нашего двора было взято сразу два человека: А. (впоследствии расстрелянный) и мой папа. Заложников посадили в баржу и пока что не увозили. Жены арестованных, в том числе и моя мама, хлопотали о заложниках, выбиваясь из сил. Моя ненависть к большевикам к тому времени возросла до необычайных размеров. Я видел, как на улице били, уже полумертвого, прилично одетого человека; я видел, как толпа пьяных матросов издевалась над девушками и как они пристрелили что-то им сказавшего человека.

Назад Дальше