Смерть — дело одинокое - Рэй Брэдбери 21 стр.


— Позавчера. В тот вечер, как Фанни ушла от нас навсегда.

— Ш-ш! — зашипели на нас те, кто стоял поблизости.

Генри замолчал. Дождавшись, когда выступающие сменяли друг друга, я спросил:

— Где это было?

— В тот вечер, до того как с Фанни случилось, я переходил улицу, — прошептал Генри. — И запах там стоял крепкий, прямо разило. Потом мне показалось, что эти Подмышки идут за мной по коридору. Потому что запахло так, что у меня аж лобные пазухи пробрало. Словно гризли в затылок дышит. Ты когда-нибудь слышал, как дышит гризли? Я когда улицу переходил, так и замер, будто меня клюшкой саданули. Подумал, если кто так пахнет, то он, не иначе, всех ненавидит — и самого Бога, и собак, и людей — весь мир! Попадись ему под ноги кошка, он ее не обойдет — раздавит. Одно слово — ублюдок! А пахнет от него точно подмышками. Это тебе может помочь?

Я оцепенел. Мог только кивнуть, а Генри продолжал:

— Я запах подмышек учуял в коридорах еще несколько дней назад, просто он тогда был слабее, а вот когда эта сволочь ко мне подошла… Ведь ногу мне подставил как раз мистер Подмышки. Теперь я это понял.

— Ш-ш-ш! — опять шикнули на нас. Выступал какой-то актер, потом священник, потом раввин, а в заключение между памятниками промаршировал хор Первой баптистской церкви, что на Центральной авеню, они выстроились и стали петь. А пели они «Мой в небе край родной, мой в небе дом», «Встретимся ли мы с тобой, где святые все поют?», «Вот уж многие святые перешли к тем берегам, и грядут часы благие, скоро все мы будем там».

Такие божественные голоса я слышал разве что в конце тридцатых, когда Роналд Колман[140], одолев снежные пики, спускался в Шангри-Ла, или когда в «Зеленых пастбищах» такие рулады раздавались с облаков. Но вот райское пение смолкло, а я так расчувствовался и возликовал, что Смерть предстала передо мной в новом обличье — желанной и залитой солнечным светом, и колибри снова запорхала в поисках нектара, а стрекоза задела крылышками мою щеку и улетела.

Когда мы с Крамли и Генри выходили с кладбища, Крамли сказал:

— Хотел бы я, чтобы меня проводили на тот свет под такое пение. Вот бы петь в этом хоре! И деньги не нужны, если так поешь.

Но я не спускал глаз с Генри. Он чувствовал мой взгляд.

— Дело в том, — проговорил он, — что этот мистер Подмышки снова к нам повадился. Можно подумать, хватит уже с него, верно? Но его, видно, голод мучает, хочется творить подлости, не может остановиться. Запугивать людей до смерти для него в радость. Причинять боль — он этим живет. Он и старого Генри хочет погубить, как сгубил других. Но не выйдет. Больше я не свалюсь. Ниоткуда.

Крамли серьезно прислушивался к рассуждениям Генри.

— Если Подмышки снова появятся…

— Я вам дам знать immediament[141]. Он шляется у нас по дому. Я застал его, когда он ковырял запертую дверь Фанни. Комнату ведь запечатали, такой закон, да? Он возился с замком, а я как закричу! Спугнул его. Он же трус, ручаюсь. Оружия у него нет, зачем ему? Ногу слепцу и так можно подставить, свалится с лестницы за милую душу! Я так и наорал на него: «Подмышки! Скотина!»

— В другой раз вызывай нас. Подвезти тебя? — спросил Крамли.

— Нет, кое-кто из недостойных леди из нашего дома захватил меня с собой, спасибо им. Они меня и отвезут.

— Генри! — Я протянул ему руку. Он сразу схватил ее, будто все видел.

— Скажи, Генри, а чем пахнет от меня? — спросил я.

Генри понюхал, понюхал и рассмеялся.

— Вообще-то, теперь таких бравых парней, как раньше, не бывает. Но ты сойдешь.

Когда мы с Крамли уже порядочно отъехали, нас обогнал лимузин, выжимавший семьдесят миль в час, спеша оставить позади заваленную цветами могилу. Я замахал руками и закричал.

Констанция Реттиген даже не обернулась. На кладбище она держалась в стороне, пряталась где-то сбоку, а сейчас мчалась домой в гневе на Фанни — как та посмела нас покинуть — и, возможно, негодуя на меня, считая, что я каким-то образом навел на них Смерть, предъявившую свой счет.

Лимузин скрылся в бело-сером облаке выхлопных газов.

— Гарпии и фурии пронеслись мимо, — заметил Крамли.

— Да нет, — возразил я, — всего лишь растерявшаяся леди спешит скрыться, и ей это необходимо.

* * *

Следующие три дня я пытался дозвониться до Констанции Реттиген, но она не отвечала. Она хандрила и злилась, и в ее глазах, черт знает почему, я был связан с тем человеком, который как тень бродил по коридорам и совершал злодейства.

Пытался я позвонить и в Мехико-Сити, но Пег тоже не было. Мне казалось, что я потерял ее навсегда.

Я бродил по Венеции, присматривался, прислушивался, принюхивался, надеялся услышать тот страшный голос, учуять тлетворный запах чего-то умирающего или давно умершего.

Даже Крамли куда-то запропал. Его нигде не было, сколько я ни высматривал.

В конце этих трех дней, измученный тщетными попытками дозвониться и несостоявшимися встречами с убийцами, выбитый из колеи похоронами, я возроптал на судьбу и выкинул такое, на что раньше никогда не решился бы.

* * *

Около десяти вечера я брел по пустому пирсу, сам не зная куда, пока не пришел в нужное место.

— Эй! — окликнул меня кто-то.

Я схватил с полки ружье и, даже не проверив, заряжено оно или нет, не посмотрев, не стоит ли кто рядом, начал палить. Бах, бах! И бах, бах! И еще бах, бах, бах! Я сделал шестнадцать выстрелов!

И услышал, как кто-то кричит.

Ни в одну из мишеней мне попасть не удалось. До этого я ни разу не держал в руках ружья. Я и сам не знал, во что целюсь, впрочем, нет — знал!

— Вот тебе, сукин ты сын! Получай, гад! Будешь знать, мерзавец!

Бах, бах и опять бах, бах!

Патроны кончились, но я продолжал жать на спусковой крючок. И вдруг понял, что стараюсь впустую. Кто-то отобрал у меня ружье. Оказалось, это Энни Оукли. Она таращилась на меня так, будто видела в первый раз.

— Вы понимаете, что творите? — спросила она.

— Не понимаю и понимать не хочу, идите вы все знаете куда? — Я оглянулся. — А почему у вас так поздно открыто?

— А что делать? Спать не могу, а заняться нечем. А с вами-то, мистер, что стряслось?

— Через неделю в этот час на всем нашем несчастном земном шаре никого в живых не останется.

— Неужели вы в это верите?

— Не верю, но похоже на то. Дайте мне еще ружье.

— Да вам уже и стрелять-то неохота.

— Охота! Но денег у меня нет, так что буду палить в долг, — заявил я.

Она долго всматривалась в меня. Потом протянула ружье и напутствовала:

— Ухлопай-ка их всех, ковбой. Задай им жару, чертяка!

Я выстрелил еще шестнадцать раз и случайно попал в две мишени, хотя даже не видел их — так у меня запотели очки.

— Ну что, хватит? — раздался позади спокойный голос Энни Оукли.

— Нет! — заорал я. Но потом сбавил тон:

— Ладно, хватит. А чего это вы вышли из тира на дорожку?

— Да испугалась, как бы меня не подстрелили. Объявился тут, знаете, один маньяк, разрядил два ружья, не целясь!

Мы посмотрели друг на друга, и я расхохотался. Энни послушала, послушала, а потом спросила:

— Вы смеетесь или плачете?

— А вам как кажется? Мне надо что-то сделать. Немедленно. Скажите только — что?

Она посмотрела на меня долгим изучающим взглядом и начала убирать бегущих уток и пляшущих клоунов, гасить свет. Открыв дверь, ведущую во внутренние помещения, она встала на пороге, освещенная сзади, и проговорила:

— Если все еще хочется выстрелить, вот вам цель! — и ушла.

Только спустя полминуты до меня дошло, что она приглашает меня последовать за ней.

* * *

— И часто ты такое выкидываешь? — спросила меня Энни Оукли.

— Прости, пожалуйста, — извинился я. Я лежал на одном краю ее кровати, она — на другом, покорно слушая мои излияния про Мехико-Сити и про Пег, про Пег и про Мехико-Сити, которые так далеко, что можно сойти с ума.

— А я всю жизнь, — вступила в разговор Энни Оукли, — сплю с парнями, которым со мной либо до смерти скучно, либо они рассказывают мне про других женщин, либо курят, либо, стоит мне выйти в ванную, садятся в свои машины и смываются. Знаешь, как меня зовут на самом деле? Лукреция Изабель Клариса Аннабелла Мария Моника Брауди… Это моя мамаша так меня нарекла. А я какое имечко выбрала? Энни Оукли. Вся беда, что я тупая. Мужчины через десять минут уже не знают, как от меня сбежать. Тупица. Прочту книгу, а через час уже ничего не помню! Ничего в башке не задерживается. Я чего-то разболталась, да?

— Немножечко, — ласково сказал я.

— Казалось бы, парни радоваться должны, что им Бог посылает дуру, но им со мной быстро становится невтерпеж. Все эти годы каждую ночь на том месте, где ты лежишь, лежит какой-нибудь охламон — каждую ночь другой. А эта чертова сирена в тумане знай воет! Тебя не доводит ее вой? В иную ночь, даже если рядом валяется какой-нибудь придурок, стоит этой сирене завыть, я до того завожусь! Такой себя одинокой чувствую! А он уже ключи от машины достает и на дверь поглядывает.

Зазвонил телефон. Энни схватила трубку, послушала, сказала:

— Черт возьми! — и передала трубку мне. — Тебя.

— Быть не может, — возразил я. — Никто не знает, что я здесь.

Но трубку взял.

— Что ты у этой делаешь? — спросила Констанция Реттиген.

— Да ничего. Как ты меня разыскала?

— Мне кто-то позвонил. Какой-то голос посоветовал проверить, нет ли тебя у нее? И трубку повесил.

— Господи! — Я похолодел.

— Быстро выбирайся из тира, — приказала Констанция. — Ты мне нужен. Твой подозрительный дружок нанес мне визит.

— Мой дружок?

Под тиром ревел океан, сотрясая комнату и кровать.

— Возникал внизу, на берегу, два вечера подряд. Приходи, надо его припугнуть, о Господи!

— Констанция!

Трубка молчала, слышен был только шум прибоя под окнами Констанции Реттиген. Потом она проговорила странным, каким-то неживым голосом:

— Он и сейчас там.

— Не показывайся ему.

— Этот идиот стоит у самой воды. Там, где стоял прошлой ночью. Просто стоит и смотрит на окна, будто ждет меня. К тому же этот болван голый. Что он себе воображает? Что обезумевшая старуха выскочит из дому и оседлает его? Господи!

— Констанция, закрой окна и погаси свет.

— Нет, нет! Он пятится в море. Может, услышал мой голос. Может, думает, что я вызываю полицию.

— Вот и вызови ее!

— Исчез! — Констанция шумно вздохнула. — Приходи, малыш. Побыстрее!

Трубку она не повесила. Просто выпустила из рук и отошла. Мне было слышно, как стучат ее каблуки, будто кто-то печатает на машинке.

Я тоже не повесил трубку. Положил ее почему-то рядом с собой, будто это была пуповина, связывающая меня с Констанцией Реттиген. Пока я не повешу трубку, она не умрет. Я слышал, как ночной прилив подступает к концу ее телефонной линии.

— Все как с другими. Теперь и ты уходишь, — прозвучало рядом.

Я повернулся.

Энни Оукли сидела завернувшись в простыни, как брошенный ламантин[142].

— Не вешай, пожалуйста, трубку! — попросил я. А сам подумал: «Пока я не доберусь до конца линии и не спасу чью-то жизнь».

— Тупая я, — сказала Энни Оукли. — Потому и уходишь, что я дура.

* * *

Ох и страшно было мчаться ночным берегом к дому Констанции Реттиген! Мне все мерещилось, что навстречу несется отвратительный мертвец.

— Господи! — задыхался я. — Что же будет, если я наскочу на него!

— Ух! — завопил я.

И врезался в довольно плотную тень.

— Слава Богу, это ты! — воскликнула тень.

— Нет, Констанция! — возразил я. — Слава Богу, что это ты!

* * *

— Что тебя так разбирает? Что нашел смешного?

— Вот это! — Я похлопал по большим ярким подушкам, на которых возлежал. — За сегодняшнюю ночь я уже переменил две постели!

— Лопнуть можно со смеху! — отозвалась Констанция. — А как ты посмотришь, если я расквашу тебе нос?

— Констанция, ты же знаешь, моя девушка — Пег. Просто мне было тоскливо. Ты не звонила столько дней! А Энни всего-навсего позвала меня поболтать в постели. Я же не умею врать, все равно физиономия меня выдаст. Посмотри на меня!

Констанция посмотрела и расхохоталась:

— Господи, прямо яблочный пирог с пылу, с жару! Ладно уж. — Она откинулась на подушки. — Вот, наверно, я тебя сейчас напугала!

— Надо было подать голос еще издали.

— Ох, я так обрадовалась тебе, сынок! Прости, что не звонила. Раньше мне хватало пары часов, и я забывала о похоронах. А теперь который день не могу опомниться.

Она повернула выключатель. В комнате стало темней, заработал шестнадцатимиллиметровый проектор.

Два ковбоя молотили друг друга на белой стене.

— Как ты можешь смотреть фильмы в таком настроении? — удивился я.

— Хочу разогреться как следует, — если мистер Голый завтра опять пожалует, выскочу и оторву ему башку.

— Не смей даже шутить так! — Я посмотрел в высокое окно на пустынный берег. Только белые волны вздымались на краю ночи. — Как ты считаешь, это он позвонил тебе и сообщил, что я у Энни, а сам отправился покрасоваться на берегу?

— Нет. У того, кто звонил, был не такой голос. Тут, наверно, замешаны двое. Господи! Ну я не знаю, как это объяснить. Понимаешь, тот, кто появляется голый, он, наверно, какой-нибудь эксгибиционист, извращенец, правда? Иначе он ворвался бы сюда, измордовал бы старуху или убил, или и то и другое. Нет, меня больше напугал тот, кто звонил, — вот от него меня действительно затрясло.

«Представляю, — подумал я. — Я ведь слышал, как он дышит в трубку».

— У него голос форменного выродка, — сказала Констанция.

«Да», — мысленно согласился я с ней — и будто услышал, как где-то вдалеке заскрежетал большой красный трамвай, поворачивая под дождем, и как голос за моей спиной бубнил слова, ставшие названием для той книги, что пишет Крамли.

— Констанция… — начал я, но замолчал. Я собрался сказать ей, что уже видел этого обнаженного на берегу несколько вечеров назад.

— У меня есть поместье к югу отсюда, — сказала Констанция. — Завтра я хочу поехать туда, проверить, как там. Позвони мне попозже вечером, ладно? А пока наведешь для меня кое-какие справки, согласен?

— Любые! Ну какие только смогу!

Констанция наблюдала за тем, как Уильям Фэрнам сбил своего брата Дастина с ног, поднял и снова свалил одним ударом.

— Мне кажется, я знаю, кто этот мистер Голый.

— Кто?

Она оглядела волны прибоя, словно дух неизвестного все еще витал там.

— Один сукин сын из моего прошлого. Голова у него как у отвратного немецкого генерала, а тело — тело лучшего из лучших юношей, что когда-либо летом резвились на берегу.

* * *

К зданию с каруселями подкатил мопед, на нем сидел молодой человек в купальных трусах, загорелый, блестящий от крема, великолепный. На голове у него был массивный шлем, темное забрало закрывало лицо до самого подбородка, так что я не мог его разглядеть. Но тело молодого человека просто поражало красотой — пожалуй, ничего подобного я в жизни не видел. При взгляде на него я вспомнил, как много лет назад встретил такого прекрасного Аполлона: он шагал вдоль берега, а за ним, не сводя с него глаз, завороженные сами не зная чем, следовали мальчишки. Они шли, словно овеваемые его красотой, влюбленные, но не сознающие, что это — любовь; став старше, они будут гнать от себя это воспоминание, не решаясь заговорить о нем. Да, существуют такие красавцы на свете, и всех — и мужчин, и женщин, и детей — тянет к ним, и это — чудесное, чистое, светлое влечение, оно не оставляет чувства вины, ведь при этом ничего не случается, решительно ничего не происходит. Вы видите такую красоту и идете за ней, а когда день на пляже кончается, красавец уходит, и вы уходите к себе, улыбаясь радостной улыбкой, и когда час спустя поднимаете руку к лицу, обнаруживаете, что она так и не исчезла.

За целое лето на всем берегу вы встретите юношей или девушек с подобными телами лишь однажды. Ну от силы два раза, если боги вздремнули и не слишком ревниво следят за людьми.

И сейчас, восседая на мопеде, на меня глядел через темное непроницаемое забрало истинный Аполлон.

— Что, пришли проведать старика? — раздался из-под забрала гортанный, раскатистый смех. — Прекрасно! Идемте!

Он прислонил мопед к стене, вошел в дом и стал впереди меня подниматься по лестнице. Как газель, он в несколько прыжков взлетел наверх и скрылся в одной из комнат.

Чувствуя себя древним старцем, я поднимался следом, аккуратно ступая на каждую ступеньку.

Войдя за ним в комнату, я услышал, как шумит душ. Через минуту он появился совершенно обнаженный, блестя от воды и все еще в шлеме. Он стоял на пороге ванной, глядя на меня, как смотрятся в зеркало, явно довольный тем, что видит.

— Ну, — спросил он, так и не снимая шлема, — как вам нравится этот самый прекрасный юноша на свете? Этот молодой человек, в которого я влюблен?

Я густо покраснел.

Он рассмеялся и стащил с себя шлем.

— Боже! — воскликнул я. — Это и вправду вы!

— Старик! — сказал Джон Уилкс Хопвуд. Он посмотрел на свое тело и заулыбался. — Или юнец? Кого из нас вы предпочли бы?

Я с трудом перевел дух. Нельзя было медлить с ответом. Мне хотелось скорее сбежать вниз, пока он не запер меня в этой комнате.

— А это зависит оттого, кто из вас стоял поздно вечером на берегу под окнами Констанции Реттиген.

И тут, словно это заранее было срепетировано, внизу в ротонде заиграла каллиопа и закружилась карусель. Казалось, дракон заглотил отряд волынщиков и пытается их изрыгнуть, не беспокоясь о том, в какой последовательности и под какой мотив.

Юный старец Хопвуд, словно кошка, растягивающая время перед прыжком, повернулся ко мне загорелой спиной, рассчитывая вызвать новый приступ восхищения.

Я зажмурился, чтобы не видеть этого золотого блеска.

Назад Дальше